Один из самых сомнительных, с моей точки зрения, претендентов — роман Игоря Сахновского «Человек, который знал все» («Октябрь», 2007, № 1; отдельное издание — М.: Вагриус, 2007). Хилый сюжет кое-как держится на единственной фантастической придумке, вынесенной в заголовок. Всякого рода буржуинско-бандитские «мерзости» описаны с прямо-таки ликующей пошлостью. О «страстях» и «умностях» (как без них) лучше умолчать. Вспоминается старый анекдот: — Что получится, если скрестить ужа и ежа? — Метр колючей проволоки. Гибридизация «лоточной» и «продвинутой» дает сходный результат.
«Синдром Феникса» Алексея Слаповского («Знамя», 2006, № 11–12; отдельное издание — М.: Эксмо, 2007) — единственный безусловно нравящийся мне соискатель «Большой книги». (В ряду с ним из возможных соискателей могу поставить только «Бога дождя» Майи Кучерской, но эксперты, демонстрируя свою образованность и сверхкорректность, сочли качественно новый роман «исправленной редакцией» опубликованной десять лет назад «Истории одного знакомства». Тем самым показав свой уровень читательской компетенции. С чем их и поздравляю.) Надеюсь и даже допускаю, что элегантно выстроенный, человечный и — при всей печали — улыбчивый роман Слаповского получит «бронзу».
Если, конечно, его не переиграют книги Ефимова, Рубиной или Виктора Строгальщикова, представленного циклом производственно-провинциальных триллеров — «Слой», «Край», «Стыд» (М.: Эпоха, 2007). То, что «Слой» был опубликован несколько лет назад (и тогда же удостоился премии «Российский сюжет», связанной с «Большой книгой» узами родства-свойства), видимо, значения не имеет.
Волей случая и алфавита (ср. инициальную позицию Быкова) замыкает список соискателей наиболее вероятный из претендентов на главную награду — Людмила Улицкая, чей роман «Даниэль Штайн, переводчик» (М.: Эксмо, 2006) может понравиться (и нравится) представителям самых разных социокультурных групп. Причины успеха этого романа весьма подробно и убедительно анализирует Юрий Малецкий в майской книжке «Нового мира». Соглашаясь с проницательным интерпретатором еретического сочинения Улицкой, полагая, что к ее бестселлеру можно (должно) предъявить и собственно литературные претензии (язык бесцветный, сюжет изобилует натяжками, лирические письма автора к подруге явно неуместны), все же повторю, что писал по выходе «Даниэля Штайна…» (см. «Время новостей» от 13 ноября 2006): писатель, столь убедительно нарисовавший столь светлого и привлекательного — при всех идеологических оговорках! — героя, заслуживает благодарности. Почти уверен, что в ноябре эта благодарность и восторжествует.
Андрей Немзер
31.05.2007.
Строим фабрику звезд
В «Национальные бестселлеры» выведен роман Ильи Бояшева «Путь Мури»
Седьмой цикл премии «Национальный бестселлер» едва ли не идеально соответствует задачам этой экстравагантной забавы. Уже по оглашении шорт-листа отец-основатель Нацбеста, наш главный возбудитель (около)литературных бурь (хотя бы в стакане воды) Виктор Топоров заявил, что лучше, дескать, не бывает. На финишную прямую вышли три раскрученных корифея — Дмитрий Быков с «ЖД», Владимир Сорокин с «Днем опричника» и Людмила Улицкая с «Даниэлем Штайном, переводчиком» — и три неведомых избранника: Вадим Бабенко с триллером «Черный пеликан», Лена Элтанг с поэтическим повествованием «Побег куманики» и Илья Бояшев, чья авантюрная притча «Путь Мури» в итоге и снискала лавры.
Дополнительную пикантность премиальному сюжету придавала нешуточная проблема: проголосует ли член Малого жюри, прошлогодний лауреат Дмитрий Быков за собственный роман? Из двух равно пиароемких жестов Быков выбрал интеллигентный — решил себя наградой обнести. Голосование судей — кроме Быкова, это режиссер Василий Бархатов, редактор журнала «Собака.ru» Яна Милорадовская, телеведущая Анфиса Чехова, журналист (с недавних пор — главный редактор журнала «Профиль») Михаил Леонтьев и президент коллегии шеф-поваров Санкт-Петербурга Илья Лазерсон — победителя не выявило. Равное число баллов набрали Улицкая и Бояшев. Согласно регламенту Нацбеста судьбу премии в таких случаях решает Почетный председатель Малого жюри. Вот председатель Комитета Совета Федерации РФ по финансовым рынкам и денежному обращению Сергей Васильев и «вывел в люди» Илью Бояшева, мало кому прежде известного преподавателя истории в Нахимовском училище.
Герой романа Бояшева кот Мури после разорения боснийской деревни, где прошли его золотые годы, вынужден странствовать по Европе в поисках утраченного, но вожделенного уюта. Попутно он, как водится, наблюдает житейские нравы, соприкасается с обыкновенными чудесами и попадает в рискованные приключения. Наряду с литературным потомком гофмановского кота Мурра путешествовать обречены и другие — более-менее экзотические — персонажи Бояшева, как люди, так и животные. По включении книги в шорт-лист автор был быстрехонько наречен «русским Кустурицей» — помнится, когда Нацбест снискал тандем Гаррос-Евдокимов, их роман-лауреат сравнивали с «Матрицей». Оснований было примерно столько же.
Не слишком уверен, что «Путь Мури» завоюет аудиторию (в случае с другой «темной лошадкой» — в высшей степени витиеватым «Побегом куманики» — шансов на покорение публики еще меньше), но делу Нацбесту он послужил отлично. Еще бы — «человек из ниоткуда» превзошел привычных фаворитов литературных ристалищ. (Шансы Улицкой на ринге «Большой книги», на мой взгляд, близки к ста процентам. На Букере — несколько ниже, но тоже серьезны. Быкова после прошлогодней череды побед могут и обойти, но зато будет повод поговорить о тайных сговорах. Что же до Сорокина, то он давно у нас как бы вне конкурса. Потому анализировать его халтуру последних лет практически бессмысленно.) Вывод ясен: Нацбест сделал важный шаг на пути к заветной цели — обретению статуса литературной фабрики звезд. С чем и поздравляем всех заинтересованных в таком результате лиц. А не заинтересованных — не поздравляем.
Андрей Немзер
14.06.2007.
Приволье и печаль полей
О новой книге Тимура Кибирова
Тимур Кибиров всегда был поэтом неудобным для вменяемых интерпретаторов. По-своему легче тем, у кого кибировские стихи вызывают неприязнь. Отловил пару-тройку реминисценций, ткнул перстом в небрежную рифму, охнул от выхлопа ненормативного мата (смрадный дух коего унижает-изничтожает близлежащую «священную» цитату, а заодно и всю великую русскую поэзию), хмыкнул по поводу лобового морализма или назойливой демонстрации сексуальных проблем, подчеркнул переходящие из книги в книгу «общие места» — и на вполне законных основаниях можно переходить к понятным выводам: вторичность (и центоны-то Еременко раньше изготовлять начал!), «капустнический» юморок, бестактное обращение с «высоким», цинизм, занудство, «ячество», стариковская плаксивость-брюзгливость и суетно-тщетные порывы, задрав штаны, бежать за комсомолом. Хоть плачь, хоть смейся, но все это почти правда, причем отчетливо осознаваемая и не раз в стихах и сопроводительной прозе проговоренная самим поэтом. Будущие выпады супостатов загодя парированы, хотя азартные критики-фехтовальщики и действуют на манер персонажа Аксенова, который, получив незамеченный мат, длил партию с гроссмейстером до тех пор, покуда тот не признал его «победы». Насколько похож Кибиров на аксеновского гроссмейстера, запасшегося для подобных случаев набором золотых памятных жетонов, — вопрос сложный. (Как и смысл «Победы» — едва ли не лучшего рассказа Аксенова.) Но меня сейчас больше занимает другая сторона сюжета: что делать критику-сочувственнику, если поэтом и так все сказано? Исчислять реминисценции десятками? Ох, дураково дело нехитрое — Кибиров не прячет чужую речь, ибо ощущает ее своим — и читательским — достоянием, он расширяет смысловое поле классической (или «попсовой») цитаты так же, как смысловое поле «обычного» слова. Объяснять, что небрежность рифмы — «прием»? Что огненная ненависть к грязноречию (и тому, что, а вернее — кто, за ним всегда стоит) принуждает поэта осквернять свои уста (ибо иначе не выразить своей сопричастности мирскому злу, а скрывать его было бы глупым фарисейством), но не русский стих, который самой сутью своей преодолевает (снимает) любую мерзость? Растягивать в периоды попугайских толкований то, что не подлежит разжижению, ибо сказано раз и навсегда? Предлагать «коды», в которых надлежит читать историю (не)счастливой любви поэта, и перебирать кандидаток на титул «лирической героини»? Это, мол, не кому-то там все же ведомая NN, а Россия, Современность, Жизнь, Вера, Традиция… Господи, стыдуха-то какая! Впрочем, комментаторское «заземление» кибировской love story ни чем не лучше. Как и предложенные мной когда-то аналогии с «адресной» лирикой Ахматовой и Маяковского. Мена минуса на плюс приводит к знакомому итогу, тоже уже оспоренному Кибировым: “Tis true, but not the Truth!”
Это финальная строка 13-го стихотворения книги «На полях “A Shropshire lad”» (М.: Время). Как и во всех 63 фрагментах этой внешне дробной, но внутренне единой «поэмы», Кибиров вышивает свои узоры по канве великого английского поэта Альфреда Эдуарда Хаусмана, дважды отказываясь от русского языка (кроме 13-й реплики — Sir, J am one-and-fifty, так построена «Гетеросексуальная апроприация»), а однажды — от всяких слов вообще: четыре квазичетверостишья отточий помещены под заголовком: «Эквивалент текста (а то уж слишком много про любовь)». Остальное — вольные переводы (их не много, но «своевольностью» в «Бридон-Хилл» и «Как там мои лошадки…» не пахнет), полемические отклики, опыты рефлексии и далеко (но не бесконечно далеко) уводящие от оригинала вариации стихов Хаусмана. Почему Кибиров решился на этот эксперимент (и какими стратегиями при этом пользовался), хорошо растолковано в авторском предисловии, но еще яснее и сердечнее в тексте под номером 22. Ну почему не Честертон, / Не Донн, не Вальтер Скотт?! / С какого перепугу он / К себе меня влечет? // На кой мне этот пессимизм, / И плоский стоицизм, / И извращенный эротизм / И жалкий атеизм? // Зачем же про себя и вслух / Я эти песни пел?.. / О, где б ты ни был, бедный дух, / Professor, J wish you well.
Влечет — потому что песни Хаусмана свободнее, просторнее и милосерднее тех смыслов, которые в них безусловно есть. Влечет — потому что интерпретации (в том числе самые точные, выверенные и бескорыстные; кстати, Хаусман был не только великим поэтом, но и великим филологом-классиком старой строгой школы) беднее, слабее и уже звуков. Влечет — потому что любовь ко всякому поэту (а вырастает она, как ни крути и чем первоначальное чувство потом не пополняй, из любви к волшебному звону стихов) не отметает наших — других поэтов, историков словесности, обычных читателей — с ним «несогласий» (будь то неприязнь к «политическим стихам» Тютчева или Маяковского или ужас от «житейских» вывертов… ох, тут лучше без имен, а то ведь не остановишься), но отводит им надлежащее место. Влечет — потому что «неправота» истинного поэта всегда сопряжена с его же правотой, причастностью высшей правде, избранностью Небом, которую я не могу кощунственно счесть вздорным капризом природы и/или случая. Влечет — потому что шум стихотворства предполагает колокол братства, а споры поэтов устроены иначе, чем противоборства идеологов.
Не вздумай косить от службы! / Вставай в поредевший строй! / Забудь, что только руины / Лежат за твоей спиной! // Забудь эту чушь и ересь, / Забудь этот вздор, солдат, / Не варварский и не верный, / А просто трусливый взгляд! Да, давно вошедшая в пословицы сентенция из «Писем римскому другу» вызывает у Кибирова приступ ярости, но ярость эта адресована все же не Бродскому, а тем, кто превратил отчаянный стон поэта в соблазнительный слоган уютного соглашательства, глубоко Бродскому чуждого. Кибиров завершает «Новобранца» отсылкой к измызганной пошляками, но не утратившей спасительной силы пушкинской строке: Не смей же косить от службы! / Шестая поет труба. / И там, за спиной, не руины — / Отеческие гроба! Так разводятся «стойкость» и «стоицизм», по ведомству которого можно — с натяжками — провести Хаусмана и Бродского, но не Пушкина. Был ли АСП стоиком? / Хотелось бы верить, что нет. / Хоть аргументы действительно веские. / Но уж звуки-то, музыка-то / Больно веселая… И музыка эта трансформирует даже самые «стоическообразные» пьесы, в которых вдруг, вопреки железобетонной логике, вспыхивают вопиюще несуразные мотивы — так в «Стансах» («Брожу ли я вдоль улиц шумных…») возникает тема «милого предела», которая через несколько лет превратит «Стансы» во «…Вновь я посетил…». Да, «стойкость» и «стоицизм» суть материи разные, но музыка, если это музыка, всегда одна, и счастлив поэт, расслышавший самое что ни на есть свое, насущно здесь и сейчас нужное в, казалось бы, «чужих» мелодиях.
Так и получилось у Кибирова, в должный миг открывшего книгу Хаусмана, вжившегося в странный, далекий, иногда едва ли не враждебный, но почему-то все равно родной мир давно ушедшего поэта, почувствовавшего, что боль, тревога и нежность остаются болью, тревогой и нежностью в любых «контекстах» и сложившего еще одну «чужую песню». По-моему, чарующе светлую — наперекор «источнику» (но звуки-то взяты оттуда!) и отчетливо печальному (а разве бывают другие?) сквозному сюжету.
На широких и манящих — так и должно быть — полях “A Shropshir lad” Кибиров написал свою книгу. О щемящей тоске. Об отвращении к небытию и, увы, бытию. О соблазне капитуляции. О холоде одиночества и жаре «общества». О несчастной любви, которая дарит счастье. О великих правах жизни, наделяющих нас надеждой. Полвека уже, пять седьмых пути / Я худо-бедно сумел пройти. / Но снова черемуха — вот те раз! — / Слезит и мозолит усталый глаз <…> Ах, этот черемуховый холодок, / Он лжив, как прежде, но в нем намек / На те места, куда мне идти / Осталось всего две седьмых пути. Но ведь при крепком сложении можно и больше.