К книге
Немзерески. 2006 годСтраница 30
91%
Страница 30
30

Окружающим нас миром владеют летучие мыши. Их цивилизация некогда получила планету для прокорма. (Или была заточена в этой темнице, что, как понимает грамотный пелевиноглот, ровно то же самое.) Нетопыри поначалу деликатно потягивали кровушку динозавров. Когда громадины вымерли, хозяевам Земли пришлось пораскинуть мозгами. После ряда экспериментов они вывели специальное животное (самое подлое и противное из всех возможных), заточенное исключительно на добывание денег. Это животное называется человеком. В результате его деятельности (добывание денег и их трата, предполагающая новое добывание — и так до скончания времен) выделяется некая, скажем, тирьям-дырьямция (словцо не хуже пелевинских), которой кормятся гуманные и благородные летучие мыши. Причиняя человеку не больше зла, чем оный «венец творенья» (ха!) — коровам, свиньям и прочим курям-гусям, которых он вывел, подражая хозяевам. Адаптируясь к новым условиям, бывшие летучие мыши вселяют свою божественную сущность в тела наиболее перспективных людей. (Самых лучших, самых худших — нужное подчеркнуть; откуда вообще берутся в людском племени индивидуальности — не спрашивать.) Это и есть вампиры. Для управления людским скопищем используются халдеи (вавилонские жрецы или, что то же самое, кабацкие холуи). Халдеи, как и вампиры, понимают что к чему, но хозяевам служат верно, манипулируя прочим человечеством при помощи гламура и дискурса, которые суть одно и то же. (Что это такое, в общем понятно, а реферировать «сократические» диалоги слишком скучно.) В «повести о настоящем сверхчеловеке» (подзаголовок книги) герой-рассказчик докладывает (неизвестно кому; возможно — вечности, которая только и достойна быть его адресатом), как он карабкался и наконец вскарабкался на такую высоту, выше которой лишь та, что будет сконструирована в следующем романе.

Поскольку даже пьяному ежу (не говоря о дегустаторах пелевинского гламурного дискурса) понятно, что «верх» и «низ», «добро» и «зло», «высшее знание» и «абсолютное невежество» суть понятия взаимозаменяемые, не только можно, но и должно перевернуть сковородку. Получится примерно вот что. Герой-рассказчик рапортует своим двойникам (иных людей не бывает в принципе), то есть закомплексованным, завистливым и трусливым пакостникам, как он погрузился в такую грязную лужу, мельче и поганей которой лишь та, что разольется в следующем романе. Человечество (вариант — русский народ; вариант — постсоветское общество; вопрос об эквивалентности всего всему не рассматриваем в силу его тривиальности) от веку (вариант — всегда в России, вариант — последние лет двадцать) способно лишь зарабатывать и тратить. Большая часть — бездумно (но от того не менее подло). Меньшая (халдеи) — сознательно, одуряя для того прочий сброд дискурсным гламуром (тем, что на гламурном дискурсе именуется «религией», «метафизикой», «наукой», «искусством» и прочей «культурой»). Самые же крутые — вампиры. «Халдеистее» халдеев они потому (и только потому), что назначили себя вампирами (а дурни-халдеи поверили). При такой интерпретации мы получим «абличительный» опус, раскрывающий недотепам (халдеям? дойным людишкам?) глаза на изначальную мерзость человека, фальшь мировой культуры (гламура-дискурса), идиотизм русского народа и скотство сегодняшней житухи. Гламурный характер пелевинского дискурса должен подтвердить тезис о неизбежности торжества дискурсного (или дискурсивого?) гламура. А если вы скажете, что знакомы с врачом, который лечит, учителем, который учит, строителем, который строит, бизнесменом, который нечто производит и обеспечивает работой (а не ее имитацией) других людей, мужчиной (женщиной), который (которая) любит жену (мужа), то вы тоже лишь укрепите непобедимый гламур-дискурс, мороча народцу голову баснями, что могут вызвать лишь озлобленную зависть, и одновременно повышая собственный статус (все, мол, в дерьме, а мы с корешами — в белых фраках), что тоже отзовется завистливым озлоблением.

Мысля о природе человека (русского человека, моих современников — хоть старших, хоть сверстников, хоть младших) иначе, с особым цинизмом изрекаю дискурс-гламурное резюме в двух пунктах.

Первое. Я знаю писателей (и не так мало), которые пишут книги не для того, чтобы за ними бегали фотографы и репортеры (снимки и интервью Пелевина, как всем известно, появляются в СМИ против его воли — несчастный супермен тут пасует), не для того, чтобы дивить «пипл» бородатыми кавээнными приколами, пересказами популярных брошюр и глумлением над этим самым «пиплом», не для того, чтобы их нетленка исхищалась неведомыми «фанатами» и вывешивалась в сети до появления книги (что, как и всякая имитация скандала, повышает окупаемость продукта), не для того, чтобы «Вестник мирового правительства» оповещал с эксмошной задней обложки «Толстой и Достоевский нервно курят!», не для того, чтобы срубить бабла и выйти в вампиры, тем самым «расширив зону внутренней свободы», — они пишут, потому что им есть что сказать, потому что писательство — их проклятье, счастье и судьба, потому что в гробу они видали дискурс, гламур, халдеев и вампиров, потому что они — при всех своих грехах, пороках и заблуждениях — действительно свободные и наделенные даром люди.

Второе. У нас — свобода. А это субстанция опасная. Хочешь быть сверхчеловеком, вампиром, халдеем, скотом, рабом — будь им. Никто не запрещает.

Андрей Немзер

13.12.2006.

Вот береза и плачет

«Поэтическая библиотека» приросла книгой Владимира Рецептера

Владимир Рецептер пишет стихи уже полвека. Самая ранняя дата в его новоизданном изборнике «Прощание с библиотекой» (М.: Время) — 1960 год, но почти уверен, что привычка ставить строчку после строчки появилась у автора раньше. Стихи печатались в журналах, слагались в немногие тоненькие книжицы (а у кого было иначе?), получали сочувственные отзывы достойных литераторов. Разумеется, «свой круг» Рецептера ценил. (Тут не обминуть проклятого вопроса о взаимообусловленности человеческих симпатий и эстетических оценок. И другого — о том, как больно художнику, когда он слышит хвалу только из дружеских уст, когда обречен сомневаться в весомости одобрений, предполагать, что они обусловлены не качеством его работы, а чем-то иным.) В общем же все было почти в порядке — не хуже, чем у других стихотворцев, чурающихся советской пошлости и помеченных двусмысленным ярлыком «книжности-культурности». По-настоящему услышан поэт Рецептер, кажется, не был.

Вынеся за скобки проблему цензурно-редакторской опеки (кто же ее избежал?), придется заметить: расслышать поэтическую мелодию Рецептора невольно, но ощутимо мешали другие ипостаси автора. Сужу по себе. Я ведь знал, что Рецептер стихотворствует — знал в отрочестве, когда пробивался на его моноспектакли по Шекспиру, Пушкину, Достоевскому и запиливал пластинку с «Гамлетом», в молодости, когда азартно вникал в пушкинские штудии, в сравнительно недавние годы, с удовольствием читая отменную прозу мастера, зримо превышающую «мемуарный» или «эссеистический» стандарты. Знал, подборки в журналах не пропускал, если отзывался о них, то приязненно. Но — не более. Рецептер — артист, режиссер, историк литературы, прозаик — закрывал от меня поэта. До прошлого года, до медленного чтения его «суммарной» книги «Сквозь прозу» (о ней см. «Время новостей» от 26 апреля 2005; о «Записках театрального отщепенца», где сошлись стихи, проза и наука Рецептера, — см. «Время новостей» от 15 августа 2006). Вдруг стало ясно, что жизнь и приключения артистов БДТ, сыгранные (и не сыгранные) роли, поставленные (и непоставленные, отнятые, закрытые) спектакли, перестановка сцен в пушкинской «Русалке» (заставляющая увидеть пьесу законченной, а ее суть — иной, чем прежде) и многолетнее уговаривание оппонентов (это слово уместнее тут, чем какая-нибудь «борьба с…») — да ведь так все, вы только посмотрите, воспоминания о разговорах с Ахматовой, реконструкция сюжетов, связывавших с БДТ Блока и Булгакова, исповеди и анекдоты — одним словом, все, что делал артист, ученый, прозаик, — живет в стихах. И без стихов никогда бы не стало явью. Не будь Рецептер прежде всего, изначально, поэтом, не ощущай он так остро и влюбленно трагедийную гармонию бытия, не будь подчинен категорическому императиву претворения своего тайнознания в стихи, был бы он совсем другим актером, прозаиком, режиссером, филологом — другим человеком был бы.

В томик серии «Поэтическая библиотека» вошли стихи разных лет, сведенные в «мини-книги» «Сквозь прозу» (1963–1987), «Гастрольный автобус» (1960–2006) и «Открытая дверь» (1986–2002), цикл «Театр “Глобус”. Предположения о Шекспире» (1974), драматические сцены «Петр и Алексей» и два совсем новых (лишь несколько стихотворений прошло в журналах) стиховых единства — давшее заглавье всей книге «Прощание с библиотекой» (2005–2006) и «Савкина горка. Михайловская повесть» (2006). Не хочу сравнивать стихи утекших лет с написанными почти что вчера — вопреки «фактам» не верится, что они писаны в разные эпохи. Прошлое не может стать прошлым. И я не могу (да и не хочу) понять, когда именно складывались рыдающие строфы о бдении над пушкинской рукописью — может, в пору первых догадок, может, сейчас. Не все ли равно, когда в один клубок сплелись муки героев, Пушкина (разгадывающего их судьбы — и свою), исследователя, ищущего мысль и боль поэта, человека, узнающего в «классическом тексте» собственную историю — всегда в равной мере «открытую» и «закрытую», сулящую разом и спасительное чудо, и не подлежащий обжалованью приговор.

И ту, и эту ночь с «Русалкой», / уставясь в рукопись, скорбя / о вечной мстительнице жалкой, / терзающей саму себя <…> Никто ее не понимает, / никто не может дать совет; / неведомая сила тает, / а на прощенье воли нет… // Про нас… / И мы — из грязи в князи. / Здесь наши связи без затей. / И радости любых оказий, / И тайны прижитых детей. // И хор загубленных в утробе, / и мокрых девок хоровод, / что запоет при свежем гробе, / и спляшет, и предъявит счет… // Запьешь, а сам как будто не пил, / И не спасет тебя гульба. / А листья сыплются, как пепел. / А ворон кличет, как судьба.

Этот сюжет начался до того, как Рецептер ощутил пушкинскую «Русалку» частью своей судьбы. И конца ему не будет никогда. Потому что поэт всегда узнает ее — в потерянных, а потом ушедших навсегда возлюбленных, в больной цапле, в печальных деревьях… Потому что эта боль проступает в самых светлых и радостных воспоминаниях. Потому что сознание этой вины — княжей, пушкинской, твоей — заставляет иначе ощущать все прочие незадачи, горести и беды. И счастье, которое все-таки было, тоже.

Многое еще нужно бы здесь процитировать, но ведь и без того в общем все ясно. Вот береза и плачет, поэта убитого ждет. / Вот и Савкина горка стоит, как последний оплот. / Оттого что округа окормляется славой его, / он вернулся бы, обнял бы друга… / да нет никого.

Андрей Немзер

15.12.2006.

В поисках скрытого «я»

О новом романе Алексея Слаповского

«Синдром Феникса» — десятый роман Алексея Слаповского. (Это если не считать «Искреннего художника» (1990). Который, во-первых, снабжен подзаголовком «ненаписанный роман». Во-вторых, объемом явно не вышел. В-третьих, прошел совершенно незамеченным — да кто ж в ту пору изданные в Саратове книги смотрел? А в-четвертых, видимо, вызывает у автора сложные чувства — Слаповский никогда не пытался переиздать свой первый «околороманный» опус). Роману, опубликованному «Знаменем» (№ 11, 12) и готовящемуся к книжному изданию в «Эксмо», предшествовали: «Я — не я» (1992), «Первое второе пришествие» (1993), «Анкета» (1997), «День денег» (1999), «Участок» (2004), «Качество жизни» (2004), «Они» (2005), «Заколдованный участок» (2005), «Оно» (2006).

Перечислять романы Слаповского мне приятно, но все же привел я «послужной список» не потому, что захотел еще раз потешиться добрыми воспоминаниями. Дело в том, что «Синдром Феникса» строится на многочисленных отсылках к прежним сочинениям автора, сознательных самоповторах, варьировании ключевой темы всей романной прозы Слаповского. По необходимости огрубляя художественную реальность, тему эту можно сформулировать примерно так: русский человек рубежа столетий (и социокультурных эпох) в поисках собственной личности. Тема эта была отчетливо заявлена (уже заголовком) и виртуозно разработана в «Я — не я». Там герой, измочаленный на сто процентов предсказуемо бессобытийным, одномерно тоскливым бытием позднесоветских лет (тех самых, что позже будут названы «застоем») странствует по чужим телам (жизням, судьбам), чем дальше, тем больше ощущая необходимость вернуться в собственную жизнь, из «не я» в «я». Возвращение оказалось печальным — воскресение Неделина (зашифрованного «Воскресенского») вопреки его и читательским надеждам так и не произошло. Истории самоконструирования личности (ускользающей от одной железной необходимости, чтобы очутиться под гнетом другой, не менее железной) легли в основу «Анкеты», «Качества жизни», недавнего экспериментального романа о бесполом существе «Оно». Резко поменять жизнь пытаются три «масочных» персонажа (крепко пьющий работяга, чиновник высокого для губернии уровня, писатель) «Дня денег», которым судьба подкинула шанс в виде изрядной денежной суммы, которая в финале возвращается к законному владельцу, тем самым срывая побег, замысленный тремя провинциальными искателями (счастья, правды, воли и, в первую голову, своей стези). Чуть иначе тема поворачивалась в двух «Участках» (книгах, по-моему, сильно недооцененных — заслоненных соответствующими весьма популярными телесериалами), где центральные герои (сперва — участковый, потом — психотерапевт) ныряли в волшебный омут неизменной Анисовки, дабы там — в инишном, хотя вроде бы не сильно отличающемся от привычного города, царстве — либо раствориться (перестать быть собой), либо обрести «второе дыхание» (что в обоих случаях и происходит). И в «Они» главным было единоборство человека и навязываемой ему социальной реальностью роли, отказ (сознательный, обусловленный случаем, временный, радующий, страшащий) от принадлежности к той или иной «группе лиц», которую все прочие рады назвать местоимением третьего лица множественного числа. «Я не “из них” (и не “из нас”), а сам по себе», — словно бы говорили (с очень разными интонациями) персонажи Слаповского. Даже в стоящем особняком «Первом втором пришествии» герой был обречен решать «проклятый вопрос»: кто же он такой — обыкновенный здоровый, честный и добрый парень из городка при железной дороге или пришедший второй раз на землю, дабы еще раз напомнить людям однажды и навсегда сказанное, Сын Божий, которому предназначено вновь пройти до Голгофы? Только в страшный час распятия герой уразумевал, что ответ не важен, что его (конечно же, обычного человека — чудо Воскресения не произойдет) жизнь и мученическая смерть должны, по слову поэта, «рабам земли напомнить о Христе».

Предыдущая главаГлава 30 из 33Следующая глава