К книге
Немзерески. 2005 годСтраница 4
10%
Страница 4
4

Ну да — что один Дорн испортил, то другим Дорнам надо исправлять. Но не удается. Хотя всем вроде бы задались — хоть профессор Ван Дорн, отрядивший московского лицеиста в рискованное путешествие, хоть старый наш знакомец Эраст Петрович (собственно, главному герою надлежало лишь найти предка и навести его на «райское яблоко», но великий детектив отлучился неведомо куда; или просто велел верному японцу никого к нему не допускать), хоть наш современник Эрастик, которого за плохую дикцию кличут Ластиком. Даже им — любознательным, умным, добрым и удачливым — не выправить историю человечества. Будет вам и Смута, и Первая мировая, и тотальная катастрофа. Недолго осталось. Но пока «продолжение следует».

Этими словами заканчивается как «Детская книга», так и аннотация проекта, сулящая не только «Шпионский роман» с «Фантастикой», но и «Семейную сагу», «Триллер», «Производственный роман», «Исторический роман» и прочих наколотых на иголки насекомых.

Простодушный читатель будет радоваться банальным (других не бывает) приключениям, дивиться статям славных героев, вместе с ними верить в силу добра и надеяться на лучшее. Читатель искушенный оценит изыск игры. А дальше сделает свой выбор. Одни скажут, что Акунин, вытесняя ширпотреб, приближает читателя к истинной культуре. (Уж лучше пусть пипл это хавает.) Другие — что Акунин, не менее изобретательно, чем Владимир Сорокин, уничтожает сам феномен литературы.

Мне кажется верной вторая точка зрения. При чем давно — с первых акунинских романов. Акунин всегда паразитировал на многих хороших и разных (а также плохих и одинаковых) книгах, всегда хотел быть (или слыть — кажется, для него это все равно) Великим Писателем Земли Русской, всегда презирал те самые «простые и добрые чувства», только используя которые и можно добыть читателя, всегда при этом искренне почитал себя хранителем «духовности» в мире пошлости, умело использующим законы этого мира. Количество непременно переходит в качество только под пером Гегеля. Фандоринизация всей литературы — проект крутой. Вроде возведения Вавилонской башни. Башню, как известно, не построили. Но и зла этот проект принес с избытком.

11.02.2005.

Только-то?

Сто пятьдесят лет назад родился Всеволод Гаршин

Гаршин прожил тридцать три года. Если вынести за скобки не слишком обильную газетную поденщину, наброски незавершенных сочинений и том писем (кто же их не писал?), то осталось от него примерно полтора десятка рассказов, очерков и сказок. Одну из них помнят, кажется, и те, кто не только имени Гаршина не слышал, но и самой сказки не читал. Это «Лягушка-путешественница».

Как всякая мудрая притча, история лягушки может толковаться по-разному. Гаршинская героиня — существо романтическое. Изобильные мошками и комарами теплые страны — сниженный, но аналог той очарованной дали, что сливается с небесной отчизной. Там царит вечное лето, неумолкаемо шумит морской прибой, громоздятся величественные скалы, воздух напоен дыханием лавра и лимона. Туда, туда — вослед Миньоне — влекло пылкое воображение юных энтузиастов, будь то чающий преображения мира Генрих фон Офтердинген, отравленный холодными туманами Чайльд-Гарольд или обреченный монашескому обету Мцыри. И наша толстая благополучная лягушка не только встревожилась волшебным блеском Юга, не только измыслила хитроумный способ путешествия, но и одолела свою тленную природу — взлетела. (А ведь страшно ей было! Особенно, когда утки переменялись на лету.) Увы, ее ждала судьба всех отчаянных покорителей неба, всех, кто дерзает спорить с судьбой. Самохвальское кваканье-яканье неотличимо от гордыни Икара или Эвфориона (сына Фауста и Елены, в лице которого Гете запечатлел, а современники увидели, лорда Байрона) — лягушка свалилась в грязный пруд. Но ведь и мальчик-горец недалеко от монастыря убежал. Но ведь и гаршинская пальма, свободолюбивая Attalea, пробив стеклянную крышу оранжереи, обрела вовсе не то небо, по которому она тосковала.

«Была глубокая осень, когда Attalea выпрямила свою вершину в пробитое отверстие. Моросил мелкий дождик пополам со снегом; ветер низко гнал серые клочковатые тучи… Она должна была стоять на холодном ветре, чувствовать его порывы и острое прикосновенье снежинок, смотреть на грязное небо, на нищую природу, на грязный двор ботанического сада, на скучный огромный город, видневшийся в тумане, и ждать, пока люди там внизу, в теплице, не решат, что делать с нею». Люди обошлись с пальмой прескверно, но отчаянье одолело ее раньше. Безумного героя «Красного цветка» люди, напротив, окружают заботой (никаких ужасов психушки в рассказе нет!), миссию свою — уничтожить три демонических мака, алый цвет которых вобрал всю пролитую на земле кровь — он героически исполняет. Но за победой следует смерть, «горделивое счастье», проступившее на лице мертвеца, не отменяет, но подчеркивает его безумие. Был только порыв — как у бразильской пальмы. Или как у гениального художника Рябинина, который, создав великую картину, запечатлев в своем рабочем-«глухаре» кошмар всеобщей несправедливости, оставляет искусство, что оказалось ненужным злосчастному роду людскому. (Публика, критика, коллеги «Глухарем» восхищены; Рябинина и не думают травить, а его бегство от художества вызывает недоуменную печаль.) Или как у лягушки-путешественницы.

Позволительно ли равнять трагических мучеников с дурехой-квакушкой, что, свалившись в чужой пруд, упоенно хвастает своей мудростью и смелостью, расцвечивая простую (и обидную) историю пышными небылицами? Не насмешка ли это над любимыми героями Гаршина, его литературными двойниками? Толика иронии здесь, конечно, есть, как есть она и в самой гаршинской сказке, где писатель пародирует свою главную тему. Но автопародия не может и не должна отменить мечту о свободе и полноте счастливого бытия. Тщетную, ведущую к катастрофе (серьезной или комической), но живущую в душе писателя и душах его персонажей. Включая смешную лягушку.

«…Утки уже никогда не вернулись. Они думали, что квакушка разбилась о землю и очень жалели ее». Не только утки. Из сказки о незадачливой путешественнице можно выводить разные «морали». Не только о красоте порыва (бунта), но и о величии смирения, что заставит вспомнить поздние рассказы Гаршина («Сказание о гордом Аггее», некоторые эпизоды хроники «Из воспоминаний рядового Иванова»). Но как сказку ни читай, на чем акцент ни ставь, лягушку, прежде всего, жалко.

Так жалко всех, о ком успел написать Гаршин. Забытого на поле брани солдата, неведомо зачем пошедшего на войну и убившего «толстого турка», египетского феллаха, рядом с трупом которого он мается, не рассчитывая на спасение и инстинктивно борясь за жизнь («Четыре дня»). Проститутку, что была когда-то доброй и милой девочкой, и безнадежно влюбленного в нее Ивана Никитина («Происшествие»). Умирающего от случайно вспыхнувшего недуга, а прежде мучающегося безответной любовью студента Кузьму, каждый день гибнущих на фронте солдат и возненавидевшего войну рассказчика, который, однако, и не думает уклоняться от призыва, за которым последует смерть в первом бою («Трус»). Убиваемых по государственному распоряжению цыганских медведей и цыган, которым никогда уже не придется веселить народ штуками косолапых артистов-кормильцев («Медведи»). Бунтаря, в обиде на начальников-кровососов решившего пустить под откос пассажирский поезд, и смиренника, предотвратившего крушение ценой собственной гибели («Сигнал»). Офицеров и солдат, справляющих государеву службу. Бразильскую пальму. Бросившего искусство ради народа художника Рябинина. Сумасшедшего, восставшего на мировое зло, что сгустилось в трех красных цветках. Потенциального самоубийцу, что после ночи страшных споров с самим собой уразумел детскую тайну Евангелия (тайну жизни) и не вынес нахлынувшего чувства.

«— Молчи! Какая же будет польза ему, если он сам растерзает себя?

       Алексей Петрович вскочил на ноги и выпрямился во весь рост. Этот довод привел его в восторг. Такого восторга он никогда не испытывал ни от жизненного успеха, ни от женской любви. Восторг этот родился в сердце, вырвался из него, хлынул горячей, широкой волной, разлился по всем членам, на мгновение согрел и оживил закоченевшее несчастное существо. Тысячи колоколов торжественно зазвонили. Солнце ослепительно вспыхнуло, осветило весь мир и исчезло…» («Ночь»).

Жалко — всех. Но, должно быть, по детской памяти, всех больше — лягушку-путешественницу. Пусть всю жизнь была она заурядной насельницей болота, пусть сама виновата в своей беде, пусть смешно выставляется перед новыми соседками — все равно жалко. До слез. Утки не вернулись. Не вернутся никогда.

Увидев серое небо, бразильская пальма подумала: «Только-то?.. И это все, из-за чего я томилась и страдала так долго? И этого-то достигнуть было для меня высшей целью?»

Тридцати трех лет от роду Всеволод Михайлович Гаршин бросился в лестничный пролет. У него была любимая жена, явный успех в литературе (его привечали и Щедрин, и Тургенев, и Толстой), приязнь многих друзей и еще более многих читателей. Он знал о своем душевном недуге и вовсе его не пестовал. Он очень любил жизнь — ее цвета, шумы, запахи, голоса, ее необъятность и чудо, что чувствуешь, читая едва ли не всякий гаршинский рассказ. Его проза уложится в одну книгу, но книга эта во всех смыслах будет потяжелее пудовых фолиантов и основательных многотомников. Потому что его «чутье к боли вообще» было не результатом наследственной болезни, не реакцией на «общественную реакцию», не жестом радикального бунтаря, а «особым талантом — человеческим» (Чехов). Только-то?.. Только. Великими художниками становятся по-разному.

14.02.2005

Начитался — отчитываюсь

Когда-то роман, располагающийся в двух, а то и трех номерах, был «главным блюдом» русских толстых журналов. Теперь он стремительно движется по направлению к «красной книге»: прозаики смекнули, что и опус в полтора листа (да хоть в полторы страницы) можно именовать романом, редакторы верят, что всех любимых авторов (иных не держим!) должно, вон из кожи выпрыгнув, напечатать в этом году (а то вдруг имярек обидится и навсегда уйдет к надменному соседу!), ну а книжка журнальная, знамо дело, не резиновая. Тем любопытнее исключения.

Таковым оказался текст Вл. Новикова «Типичный Петров», снабженный манящим подзаголовком «любовное чтиво» («Новый мир», № 1–2). Вл. Новиков — заслуженно многославный критик и литературовед, с давних пор верящий в непобедимое учение «формальной школы». Вообще и в частностях. Частность — лозунговая гипотеза Шкловского о том, что, коли понадобится-захочется, мы — теоретики литературы — и сами напишем книгу. Гипотеза увлекательная, но не бесспорная. После «Zoo» и «Сентиментального путешествия» Шкловский писал, мягко говоря, «на любителя». По мне, так одинаково скверно (кто-то, впрочем, считает, что одинаково замечательно) во всех своих «квазидискурсах» — как бы науке, как бы мемуарах и как бы беллетристике. Отдадим должное: всегда оставаясь узнаваемым с первых строк. В творце «Романа с языком» (2001; первый бросок Вл. Новикова в пространство вымысла) и «Типичного Петрова» тоже не трудно распознать автора будоражащих мысль журнальных статей, элегантных пародий и по-настоящему смелой и изобретательно выстроенной биографии Высоцкого. Все на месте: шутки, упругие фразы, концептуальность, дразнилки для гусей, установка на занимательность и актуальность (за небрежение коими Вл. Новикову случалось корить цеховых прозаиков). Захотел — сделал. Вроде бы и сюжет есть (жил себе питерский интеллигент Петров много лет с любимой женой, на других женщин не глядючи вовсе, а ближе к полтиннику пленился заманчивой красавицей, согрешил с ней, но вечную спутницу оставить не смог, извел себя печалью по иногородней строптивице, а там и во вкус вошел — еще два романа закрутились), и персонажи (четыре прекрасных в разных отношениях дамы — не фунт изюма!), и антураж-колорит сегодняшней российской жизни (как водится, со- и противополагаемой жизни советской и заграничной), и большая идея. Вот она: моногамии в природе нет (а если есть, то случайно), а полигамия, как соединение проводников, бывает параллельной (когда на сторону гуляют) и последовательной (когда ради каждой новой юбки бросают предыдущую семью). И еще вопрос, кто больше зла любимым женщинам приносит. Идея для интеллектуального романа перспективная. (Не хуже иных-прочих. И не лучше.) На ее-то шампур автор и нанизывает рассуждения о поэзии, государственной (и не-государственной) службе, прогрессе, театрах, супермаркетах, винах (жалко, что про сыры мало — этот сюжет был филигранно отработан в «Романе с языком») и конце всемирной истории. Ну и о любви, конечно, — земной и небесной. Параллельно конструируя «сложный и противоречивый образ» нашего современника — типичного Петрова в типических обстоятельствах. Хочет — может. Тем, кому автор знаком и интересен, приобщиться к «любовному чтиву» будет занятно. За прочих не поручусь. И рекомендовать им двухспальное эссе коллеги, с которым знаком лет тридцать и чьи работы привык азартно читать, никак не дерзну. Хотя на фоне уныло пыжащегося досягнуть мистических высот (глубин) «Гардеробщика» Елены Долгопят профессионализму Вл. Новикова можно и должно салютовать из тридцати орудий.

Наиболее съедобной прозой в двух первых книжках «Нового мира» мне кажется повесть Алексея Варламова «Вальдес» (№ 2) — о том как три суперменистых студента вынуждены были взять с собой в «крутой» поход неказистую сокурсницу (она и есть Вальдес, дочь кубинца и зловещей преподавательницы марксизма) и что из этого вышло. Никогда я не был ни поклонником Варламова, ни охотником до таежных ужасов, надуманный мелодраматизм финала новой повести несколько раздражает, слог кажется слишком гладким…Но герои похожи на людей, обстоятельства времени — на маразматический коктейль безбашенности, косности и страха, которого я вдосталь нахлебался на рубеже 70–80-х, событийный ряд — на сюжет, а автор — на писателя, которому над выговорить «свое» (а не разрешить все наличные проблемы бытия, к чему Варламов был склонен в сделавших ему имя повестях и романах; сейчас эту страсть он реализует в колонках «Литературной газеты»).

Предыдущая главаГлава 4 из 42Следующая глава