Конечно, «почти». Во-первых, впереди седьмая — финальная — часть эпопеи учения-взросления, о которой Ролинг наверняка думала с самого начала работы, приберегая для эндшпиля особенно эффектные ходы. Во-вторых, Гарри предстоит жить (то есть постоянно рисковать, сталкиваться с непредсказуемыми проблемами, учиться) и после того, как он закончит школу, а Темный Лорд будет побежден (что не отменит существования Зла как такового). В-третьих, на последних страницах Гарри, который прежде вел себя на удивление разумно и ответственно (и в большой битве с силами тьмы, и в школьной обыденности, и в «личной жизни»), вновь срывается. Иначе, чем прежде, без надрывной истерики и проклятий близким, но срывается: он намерен оставить школу и отправиться на поиски крестражей (предметов, по которым рассовал частицы своей души Волан-де-Морт), дабы одолеть, наконец, всеобщего, отомстить за череду случившихся прежде смертей и спасти как мир волшебников, так и мир маглов. «И если по пути мне подвернется Северус Снегг, — прибавил он, — тем лучше для меня и тем хуже для него».
Снегг «подвернется» точно, хотя не думаю, что Хогвартс закроется или Гарри его покинет. Это ложные ходы. Осуществись они, получится, что все его коллеги и ученики (именно все и в случае бегства Гарри, предотвратить которое обязаны его наставники и друзья) — жалкие глупцы, ничему у погибшего Дамблдора не научившиеся и потому способные предать его главное дело. Для Дамблдора сохранение школы и учеников в ней важнее, чем преследование Темного Лорда, в обреченности которого директор Хогвартса не сомневается. Мысль о том, что школа (культура) не только человечнее министерства (государства), но мудрее его, сильнее, эффективнее в противоборстве со злом, организует весь сюжет пятой «поттерианы». Не министерство спасет школу, а школа — мир и уж заодно министерство. (Потому-то в шестом томе трусливого демагога Корнелиуса Фаджа на посту министра магии сменяет не добряк и умница Артур Уизли, как многим грезилось, а Руфус Скримджер, тоже демагог. Только «решительный».) Если мысль Дамблдора (и Ролинг) усвоили мы, то уж как-нибудь и герои осознают ее правоту и значимость.
Куда труднее будет избежать другого соблазна — мести Северусу Снеггу. Тем более, что Дамблдор, веривший профессору зельеварения до конца, сам признавал, что способен ошибаться. Только не эту ошибку — ошибку в человеке — мудрый старик имел в виду. То есть как это «не эту»? Ведь Снегг гнобит Гарри с особым садизмом. (Будто раньше не терзал — а Дамблдор ему верил.) Ведь Снегг сам аттестует себя «двойным агентом» аж во второй главе. (То-то и оно, что сам — и приспешникам Темного Лорда.) Ведь он убивает Дамблдора, последние слова которого: «Северус… прошу тебя…». О чем просит великий волшебник предателя и убийцу? О жизни? А может быть все-таки о смерти? Может быть, напоминает Снеггу о прежде принесенной клятве: в случае необходимости пожертвовать самым дорогим — убить учителя и взять на душу тяжкий грех. (В подземелье Дамблдор берет сходную клятву с Гарри: тот должен заставить профессора выпить чудовищное зелье, как бы тот не сопротивлялся. О том, что иногда должно жертвовать близким, а не собой, наставник не раз говорит Гарри во время их совместной экспедиции за крестражем.) Смерть Дамблдора от волшебной палочки Снегга спасает троих: мальчика из злодейской семьи Драко Малфоя — от участи убийцы (что Дамблдору очень важно, ибо для него нет «дурных» учеников), самого Снегга, что должен умереть, если не исполнит обет помочь Драко (принятый, видимо, с согласия, а то и по велению Дамблдора) и Гарри Поттера, которого Снегг несколькими страницами ниже зачем-то спасает от оборотней. Потому что Гарри принадлежит Темному Лорду? (Что же властелин тьмы не объяснил этого своим приспешникам? И к чему такие тонкости?) Или потому, что все персонажи, включая Дамблдора и Снегга, убеждены, что только Гарри может победить того, кто когда-то звался Томом Редлом?
Очень похоже, что Снегг — самый верный соратник Дамблдора, более других посвященный в его планы. Его назначение — хранить Гарри, разыгрывая перед всеми (включая союзников!) роль его ненавистника, а затем и предателя общего дела. Почему эта миссия выпала Снеггу? Да потому, что Волан-де-Морт уверен в нем больше, чем в ком-либо. Ходячий сгусток зла верит в факты, логику и злое начало. Враждовал Снегг с Поттером-отцом, претерпевал насмешки от компании удачливых аристократов, тяготился своей «грязной кровью» — значит, будет мстить. Дамблдор верит в человека, который, будь то маг или магл, способен встать над обидами, различить добро и зло (кстати, ничего хорошего не сулящее и злодею — Волан-де-Морту равно чужды снисхождение и благодарность) и исполнить свой долг. Он верит в профессора Снегга, и даже если перед лицом смерти старый учитель дрогнул (как и в случае поглощения отравы), если его последний стон был мольбой о пощаде, это дела не меняет. Снегг, в которого он верил, выдержал роль до конца.
И так обрек себя на ненависть Гарри и, скорее всего, на смерть от руки юноши, которого он незримо оберегал все шесть истекших школьных лет. (Так ли случайно попал в руки Гарри старый учебник «принца-полукровки» Снегга, записи на полях которого столь пригодились герою?) Думаю, что, когда Гарри покарает Снегга и узнает правду, смерть эта станет для него не меньшим, а большим ударом (и уроком), чем кончины родителей, Седрика, Сириуса, Дамблдора.
А если Дамблдор все-таки в Снегге ошибся? Неужели он так и умрет закоренелым злодеем? Не верится. Должно со Снеггом случиться нечто, подтверждающее глубинную правоту старого колдуна. Тайна Снегга раскроется только в седьмом томе, и меня она тревожит больше, чем другие вопросы, разрешение которых оставлено на потом. Удастся ли (и как?) Драко Малфою, не исполнившему приказа Темного Лорда, избежать его гнева? Кто похитил крестраж, добыть который хотели Дамблдор и Гарри? Кто станет новым министром магии? Как удержат Гарри в Хогвартсе? Вступят ли в борьбу с темными силами не-волшебники? Кто на ком женится? Кто все-таки низвергнет Темного Лорда? Гарри? Или он был подставной фигурой, не ведающим о том хранителем скрытого избранника? Ряд намеков на то, что одолеть вождя скверны суждено Невиллу, был выстроен в пятой книге. Не потому ли в шестой — переходной — юноша этот, утративший черты комического неумехи, мелькает лишь на периферии истории? Догадки зыбки, вопросов куча, но по-настоящему важен только один. Тот, что в заголовке.
07.12.2005.
От коммунизма к свободе
Сто лет назад родился Василий Гроссман
Гроссман был ровесником первой русской революции, и обстоятельство это куда символичнее, чем «большевистская» семантика, которую ненавистники писателя выуживали из его обычной немецко-еврейской фамилии в пору прихода на родину романа «Жизнь и судьба» и повести «Все течет». Большевизм был писателю чужд, хотя возможно, что он мог назвать себя большевиком. (Ближайший друг Гроссмана поэт Семен Липкин подметил, что благородный старый большевик из «Жизни и судьбы» похож на старого меньшевика. Липкин в этом понимал: его отец симпатизировал «правым» эсдекам. Как и отец Гроссмана). Большевиком Гроссман не был. А верным сыном революции был довольно долго.
Он был сыном революции и одновременно человеком дореволюционной, провинциально-разночинской закваски, наследником тех тружеников-интеллигентов, что мечтали о социальной справедливости и вымечтали катастрофический Февраль, за которым последовали неизбежный — в обессиленной войной и не успевшей выпестовать культуру демократии стране — узурпаторский Октябрь, братоубийственная гражданская война (с временно отложенными жуткими эпилогами голодомора и коллективизации), возведение империи тотального рабства, выдающей себя за царство свободы, равенства и братства.
У Гроссмана не было лихорадочного (с призвуком цинизма) веселья тех, чье победительное пришествие в культуру шло под музыку революции, для торжества которой не жалко ни «первого гуся», ни красиво гибнущих потомков Тараса Бульбы, ни обманщицы с соляным дитем, ни собственной скулящей души, что должна сменить осенний строй на весенний (чуть старшие «братья» — Бабель, Пильняк, Есенин). Не было и того соединения энтузиазма с «исторической умудренностью», что окрасила юность «младших братьев», — опоздавших на гражданскую, грезящих мировой революцией и большей частью погибших в Великую Отечественную. У него были заветы старой наивной и совестливой интеллигенции, сознание обретенной справедливости (еврей такой же гражданин, как и все; пали сословные перегородки), мощный инстинкт созидателя — он строил новый мир. Прежде, чем стать инженером человеческих душ, выпускник московского университета работал просто инженером на шахтах Донбасса. А потом принялся за добротную реалистическую прозу, что формально соответствовало «генеральной линии» единой советской литературы (дебютная шахтерская повесть «Глюкауф» появилась в год рождения Союза советских писателей).
Добротной реалистической прозой был и военный роман Гроссмана «За правое дело». Только его правдивость и серьезность, неотделимые от традиций народолюбия и гуманизма, были в 1949-м году совершенно неуместны. В годы войны власть, сжав зубы, терпела тот дух свободы, веяние которого ощутил Гроссман в сражающемся Сталинграде и выразил в «Сталинградских очерках». В августе 1946-го она решительно начала выправлять мозги всем, кто мыслил победу предвестьем свободы, а довоенное прошлое (с коллективизацией, голодом, террором, всевластьем «органов» и оргией доносительства) — сгинувшим, как страшный сон. Гроссмана вразумили одним из первых — опубликованная в июльском «Знамени» 1946-го (чуть упредившая ждановский погром) пьеса «Если верить пифагорейцам…» была признана идейно ущербной. Урок впрок не пошел. Как и следующий — запрет рассказывающей о гитлеровском решении «еврейского вопроса» на оккупированных территориях СССР «Черной книги», редакторами-составителями которой были Гроссман и Эренбург. Роман, однако, был написан и отдан в «Новый мир», где над ним измывались три года, согласовывая текст во всех инстанциях и вынуждая автора калечить любимое детище. Меньше чем за месяц до смерти Сталина, в разгар «дела врачей», все же опубликованный роман разнес в «Правде» оголтелый борзописец Михаил Бубеннов, тут же поддержанный главписателем Александром Фадеевым: видимо, от ареста и гибели Гроссмана спасла смерть лучшего друга советских литераторов. Памятником пережитому ужасу стала вскоре написанная миниатюра «За городом».
«Я проснулся. Кто-то дергал дверь на застекленной террасе. <…> К чему я поехал один, в конце февраля, на пустую дачу! Не город с ночным стуком парадной двери и железным шипением лифта подстерегал меня, а эта угрюмая снежная равнина, зимние леса, холодный и безжалостный простор. Я пошел навстречу беде <рассказчик якобы опасается грабителей, недавно убивших двух стариков в соседнем поселке. — А. Н.>, покинув город, где свет, люди, помощь государства. <Какой жутью веет от этой “помощи”, четко распознаваемые позывные которой названы чуть выше. — А. Н.> Я нащупал в темноте топор и сел на постель. <…> На террасе стало тихо. Ждал ли грабитель сообщника, подозревал ли он, что я бодрствую с топором в руках? Убийца возникает из этой тихой тьмы. <Сталинского семилетия. — А. Н.> Тишина стала невыносимой, и я решил пойти навстречу судьбе. <…> На дощатом полу, припорошенная снежной крупой, раскинув крылышки, лежала мертвая синичка с темной брусничной каплей крови на клюве». Только ли о пережитом страхе написан страничный рассказ, в финале которого спрессовываются в одно мотивы весны и смерти? Или о том, как идут навстречу судьбе?
Уже в 53-м Гроссман начал работать над «Тиргартеном», рассказе о конце третьего рейха и неискоренимой тяге всего живого к свободе. Свободе, великую цену которой Гроссман осознал на войне, свободе, поискам и утратам которой он посвятит свои последние книги. История романа «Жизнь и судьба», трактующего советское государство с определенностью, от которой вздрагивали и «прорабы перестройки», известна. Гроссман отдал его в «Знамя», редактор которого Вадим Кожевников и в хилом либерализме замечен не был; рукопись мигом ушла в ЦК, там дали команду «органам» и все (как долго считалось) экземпляры романа ухнули в бездну Лубянки. Гроссман апеллировал к властям; главный идеологический надсмотрщик страны Михаил Суслов разъяснил ему, что такие книги можно будет печатать лет через двести.
Поступок Гроссмана объясняли наивностью либо желанием сыграть на редакторском азарте Кожевникова. Этому противоречат два обстоятельства. Во-первых, Гроссман вручил экземпляры рукописи двум не знающим друг о друге «хранителям» — он действовал не безоглядно. Во-вторых, повесть «Все течет», где суду подвергается не только сталинское государство, но и идол революции Ленин, где строго доказаны «теоремы» о Сталине как единственно возможном продолжателе Ленина и о сущностном противостоянии свободы и коммунизма, писалась не после ареста романа (как полагали мы, читатели там- и самиздата), а до него, параллельно с «Жизнью и судьбой». Повесть эту — предельно строгую, страшную и чистую исповедь сына революции, ставшего сыном свободы, — автор таил крепко. Думаю, отдавая роман Кожевникову, он рассчитывал не на мнимый «редакторский кураж», а на чиновничий нюх вхожего в сферы холуя. Если на верху и впрямь что-то меняется, то текст пройдет. По отмашке редактору или после прямого диалога писателя с новой властью. (И тогда мучительно дающиеся догадки «Все течет» окажутся поколебленными — свобода соединится с коммунизмом.) Если нет, то надо продолжать «Все течет», додумывать до конца. Это был шаг навстречу судьбе — как в рассказе «За городом». Своей судьбой поверялась судьба страны. Гроссман заставил власть проговориться: в романном споре старого большевика и умного нациста прав немец, утверждающей тождественность гитлеровской и советской систем.
Писателя освободили от иллюзий. В глубине души он, видимо, все же надеялся на другой исход — торжество правдивой книги и давней веры в справедливость революции. Его памятное современникам отчаяние (меня убили в подворотне, говорил писатель, почти цитируя «Процесс» Кафки, скорее всего, им нечитанный) не было «маскировкой», надежду на сбереженные рукописи должен был подтачивать страх перед могуществом (к счастью, не полным) охранки. Болью и отчаяньем полнятся доработанная повесть «Все течет» и последняя книга Гроссмана — «путевые заметки» об Армении «Добро вам».