Только счастье вдруг начинает сбоить. Родной, привычный парк становится чужим. Во тьме обнаруживается труп обнаженной женщины с перерезанным горлом. Через пару дней к хозяину Карла приходит по почте полароидный снимок жертвы. (Правда, знакомец-электрик меланхолично замечает, что, дескать, «где-то… такое в кино видел», но зато жена, приметив картинку, вскипает яростью. И вскоре отъезжает в Москву — поплакаться подруге.) Дневная жизнь (очень похожая на ту, что описана в прошлогоднем повествовании Зайончковского «Сергеев и городок») идет своим чередом (несут мастеру обезносевшие чайники; газета вяло сообщает о разборках местных бандюков; двор пропивает выигрыш одного из жильцов в какой-то телелотерее), а парк, куда каждую ночь тянет героя, преподносит новые сюрпризы: то попадется на пути уснувший пьяный мужичонка (а грезилось — маньяк), то на Карла бросается бесформенное черное чудище и приходится хозяину выручать бедолагу. Но радоваться победе не стоит — парк высылает «поединщика» самому хозяину, и тут уж не обойтись без помощи Карла. Посланец тьмы гибнет от могучих клыков. «А я вот сижу на кухне, пью без помех водку… Стол мой, помимо бутылки и обычной в таких случаях закуски, украшает еще одно блюдо — оно называется “собачья голова” и подано прямо на клеенку в лужице собственных слюней».
Было или пригрезилось? Случилось или выросло из «тихих» будней, слухов и шепотков, ежевечерних кинопросмотров, шорохов парка и постпрогулочных порций коньяка — из скрытой изматывающей тоски? Вроде бы мягкий юмор Зайончковского на месте, вроде бы насельники городка по-прежнему обаятельны, вроде бы просто разыгралась у героя фантазия… А хаос шевелится. Вполне по-тютчевски.
И не только в городке Зайончковского. Шевелится хаос в ростовском похоронном бизнесе, владыка которого, хозяин престижного кладбища и конторы соответствующих услуг, могучий, безжалостный, но при этом полнящийся жизнью «авторитет» неожиданно умирает, а его растерянная челядь («личарда верный»; любовница покойника; ее недотепистый муж, милостиво пристегнутый к «делу» и до поры не знавший, почему он попал в фавор) с ужасом встречает новую реальность (сильный рассказ Дениса Гуцко «Орлы над трупами» — «Дружба народов», № 10). Шевелится в вычурном, нарочито «усложненном» и перенасыщенном трехгрошовой «мистикой», но в иных фрагментах — жаляще трогательном — «Ташкентском романе» Сухбата Афлатуни (та же «Дружба народов»; в отличие от повести «Гарем» — «Октябрь», 2004, № 12 — роман заставляет предположить, что дар у автора все же есть). Шевелится — и несть ему конца.
Вот и рассказчику «Припадка и других историй» Сергея Костырко («Знамя», № 10) все время выпадают странности. То глянет — не в глаза, прямо в душу — полуседая красавица, что через мгновение забьется в эпилептическом приступе («Припадок»). То на железнодорожной платформе элегантный, но потертый господин начнет дикторским голосом шпарить как по-писанному детективно-экзотическую историю, распугивая окрестную публику и завораживая рассказчика. То на выставке в Манеже старушка разразится лекцией о пленительных старинных шедеврах, которые она видит там, где всем прочим дано лицезреть заурядные полотна мастеров социалистического реализма («Близнецы»). Даже отправившись за землицей (комнатный цветок требует), рассказчик набредает в леске на свежие могилы. И слышит от зевающего милиционера, как бы и не к нему обращенную реплику: «Ну, а тех, кто там людей закопал, тоже ведь скоро закопают» («Земля для “декабриста”») — поневоле вспомнишь парк имени Зайончковского.
И уж, конечно, не обойтись без зловещих намеков, сцепления сна и яви, взаимозамены людей и кукол, больных воспоминаний, что упорно деформируют скудное каждодневное бытие, в специально для такой антижизни сооруженном городе на Неве, — там, где свершаются (снятся?) события повести Анатолия Бузулукского «От Харитонова ушла мать». «Ушла как Лев Толстой. Эмоционально, задыхаясь от всепрощающей кровной обиды». Ушла в никуда (хотя как бы и не пропала — мелькает где-то поблизости, весточки подает), обрекая сына на колготу поисков, перебор дурных воспоминаний, тягомотную рефлексию и медленно, но верно растущий страх — страх оставленности, полного одиночества, мягко и неотвратимо подступающей смерти. Тут уж хаос не просто шевелится — клокочет, гуляет на воле, прямо кажет глумливую рожу. «От ужаса еще во сне Харитонов успел взмолиться: “Господи! Почему мне приснился дьявол, а не Ты?”» Почему? — Да по кочану. По той же «совокупности причин», что предъявляет права на души других персонажей, обретающихся под обложками осенних журналов.
А вот в замечательном цикле рассказов Маргариты Хемлин «Прощание еврейки» — иначе. Хотя есть там и мистические совпадения (фашистский самолет падает по молитве дежурящего на крыше еврея, который и слова-то молитвенные не помнит, и в партии числится), и разбитое прошлое, что никак не склеишь, и печальные встречи-невстречи (уехавших и оставшихся), и «скелеты в шкафах», и советский страх перед Третьей мировой, и даже таинственное исчезновение старухи, вернувшейся из Израиля в Киев и однажды отправившейся на родину, в маленький Остер, где старожилы, во-первых, считают ее давно умершей, а, во-вторых, ненавидят лютой ненавистью. Потому что, когда освободили Остер от немцев чудом уцелевшая Бэйлка (отца убили, брат на фронте погиб) встала на собрании, где разбирались с фашистскими прихвостнями, и сказала: «Тут про полицаев идет речь. Правда, полицайских евреев нихто не видел. Потому шо евреев на месте стреляли и выбор им не давали. А у всех дети, всем жить хочется. Мертвых не подымешь». За что и была тут же зверски избита. После чего ее никто не видел в городке, куда она якобы двинулась на девятом десятке. «Если через семь лет Бэллу не найдут, по закону можно будет считать ее умершей». Но она — была. Как ее неуместная речь. Как молитва безбожника, низвергшая самолет. Как черниговский хлеб — «с корочкой, позажаристей и так, чтоб внутри мякенький». Как разбившееся блюдо с вводящей в соблазн нарисованной салфеткой, собирая кусочки которого дедушка приговаривает «пазл-мазл», рифмуя название внучкиной забавы с еврейским словом «счастье». Зла, дури, жестокости и прочего хаоса в мире, запечатленном Хемлин, было с избытком. Но было и что-то иное. Не по советчине Хемлин печалится — по человечности. Той самой, что, одолевая прощание, живет в ее «простой» и чудесной прозе.
01.11.05
Лучше поздно, чем никогда
Первым лауреатом Новой Пушкинской премии стал Сергей Бочаров
Сергей Георгиевич Бочаров — человек, которым русское просвещенное сообщество обязано гордиться. При той методологической разноголосице, что царит в отечественной филологии, при том, увы, ставшем привычным (уже почти и не раздражающем) злом духе ревности, соперничества и подозрительности, что долгие десятилетия корежит жизнь гуманитарного цеха и мешает осмысленной работе, при той завороженности «своими» идеями и решениями, что враждебны духу подлинного знания, мало найдется историков литературы, чей авторитет в профессиональном кругу был бы сопоставим с бочаровским. Каждое его выступление в печати становилось событием — и не только для узких специалистов по тому или иному писателю, о котором вел речь Бочаров, но для всех, кто пытался осмыслить русскую литературу и тем самым сберечь ее, послужить ей, и в мутном тумане поздней советчины, и в пору забубенного похмелья, которым отозвался (долго еще будет отзываться) семидесятичетырехлетний морок.
Его первая небольшая, популярная (по формальному заданию) книга о «Войне и мире» (1963; переиздавалась потом три раза) выявила в знакомом, «простом» и «понятном» романе такое богатство поэтических смыслов (и таящихся в них смыслов историософских, этических, религиозных) и с такой мерой непреложности, что казалось, будто только так «Войну и мир» всегда и читали. Словосочетание «мир Толстого» утратило расплывчатую метафоричность — стало ощутимым фактом. Это был именно «мир Толстого», глубоко отличный от иных поэтических космосов. В 1985 году Бочаров с полным правом назовет свою книгу, вобравшую статьи, посвященные Сервантесу, Пушкину, Баратынскому, Гоголю, Достоевскому, Толстому, Платонову, — «О художественных мирах». Но с неменьшим правом он в 1999 году озаглавит новый свод статей (к прежним героям здесь добавились Константин Леонтьев, Ходасевич, Бахтин и наши современники — Синявский, Битов, Петрушевская) «Сюжеты русской литературы». Ибо, хотя «мир» всякого художника и подчинен своим законам (без постижения которых он не дается читателю), «произведения и творческие миры писателей не одиноки, но непрерывно вступают друг с другом в контакт, иногда их авторами предусмотренный, но чаще непредусмотренный; эти их контакты и отношения и образуют сюжеты, развивающиеся в пространстве целой литературы».
Можно по-разному относиться к частным решениям Бочарова, но нельзя не видеть, что его работы (к названным выше должно прибавить книгу «Поэтика Пушкина», 1974) оказали огромное воздействие на рост русской филологической мысли конца XX – начала XXI веков. И потому, что для очень многих будущих литературоведов отправным пунктом при выборе стези стала прочитанная еще в школьные годы книга о «Войне и мире». И потому, что отчетливость выводов в любой работе Бочарова вырастала не из теоретических посылов или личных убеждений (хотя и то, и другое в его текстах всегда есть), но из сосредоточенного, «пословного» следования за мыслью писателя. И потому — это представляется первичным — что Бочаров всегда ощущал (и давал это почувствовать читателю): мир великого писателя больше, чем наши сколь угодно точные и тонкие о нем соображения, «творение» многомернее его «интерпретации». Проследить, как именно присутствие Бочарова сказывалось на эволюции русского литературоведения, как отзывались на его голос ученые других школ и складов мышления — трудная, но необходимая (и захватывающая) задача для будущих исследователей. Признать значимость его жизненного дела, выразить нелицемерную благодарность ученому и писателю (для Бочарова литературоведение в его достойных образцах есть неотъемлемая часть литературы; о его трудах тоже иначе не помыслить) — долг современников. До сих пор, к стыду нашей интеллигенции (в первую голову — литераторского мира), его выплата откладывалась на «потом».
Не говорю о советских временах (тут все ясно), но и щедрый премиальный дождь последних лет Сергея Георгиевича не затронул. Государственные, президентские, «триумфовские» и прочие лавры его миновали. (Квазиутешение, от которого еще горше: гуманитарии вообще награждались редко. Никакого выраженного общественного признания не получили, к примеру, уже ушедшие от нас Вадим Эразмович Вацуро или Александр Павлович Чудаков.) Не удостоился Бочаров и Пушкинской премии, до недавних пор существовавшей в России волей немецкого фонда Альфреда Тепфера, а ныне присекшейся. (Единственным из гуманитариев — и последним — ее лауреатом стал заливистый радийный «парадоксалист» Борис Парамонов. Ох, не скучно будет грядущим историкам постигать пригорки и ручейки нашего культурного ландшафта.) Теперь мы можем вздохнуть с облегчением. И поздравить: Бочарова — с наградой, себя — с запоздалым «почти избавлением» от жгучего стыда.
31 октября Сергею Георгиевичу была вручена Новая Пушкинская премия, учрежденная Фондом Александра Жукова (геофизик и бизнесмен; не путать с вице-премьером!), Государственным музеем А. С. Пушкина (там прошла церемония) и Государственным музеем-заповедником «Михайловское». Премия возникла по инициативе писателя Андрея Битова, который, сколько можно понять, лично будет определять лауреатов. (В пресс-релизе сказано: «жюри и конкурс не предусмотрены».) Бочаров получил премию (материальная составляющая — 250 000 рублей; в у. е. переводите сами) по номинации «За совокупный творческий вклад в отечественную культуру». С будущего года к ней добавится еще одна — «За новаторское развитие культурных традиций» (100 000 рублей). Кроме того, Новая Пушкинская премия «предусматривает гранты на двухнедельное проживание в заповеднике «Михайловское». (Похоже, для кого-то из «подающих надежды». Калькируется стратегия «пушкинско-тепферовской» премии, в распределении которой Битов играл, мягко говоря, не последнюю роль: там двух «молодых» — то есть не достигших пятидесятилетия — писателей отправляли на два месяца в Германию.) С будущего года награждение будет проходить 26 мая (Битов много лет не устает повторять, что рождение Пушкина следует отмечать в этот день — так, будто смены календаря у нас не случилось), разумеется, в музее на Пречистенке.
Естественно пожелать премии долголетия. И что важнее — сохранения принятого масштаба. Пусть ее новые лауреаты будут сопоставимы с первым. Пусть веселое имя Пушкина осеняет тех, кто привык отдавать себя художеству и любомудрию, «не требуя наград за подвиг благородный», а не вечным клиентам-очередникам всех раздаточных инстанций. Если же (у нас всяко бывает) жизнь Новой Пушкинской премии окажется скоротечной, то, уверен, она все равно будет благодарно помниться — по Сергею Бочарову, ее первому лауреату.
02.11.05
Словесность в советской ночи
Издан первый том хроники литературной жизни 1920-х годов
История советской, а точнее — подсоветской, литературы началась в тот же день, что и история советской власти — 25 октября 1917 года. В этот день большевики не только захватили Зимний дворец, взяли под контроль почти всю столицу и объявили низложенным Временное правительство — в этот же день был арестован за распространение антибольшевистских материалов редактор газеты «Общее дело» Владимир Бурцев. Фиксацией этих неразрывно сцепленных фактов — октябрьской революции и ареста Бурцева — открывается первая книга первого тома коллективного труда «Литературная жизнь России 1920-х годов. События. Отзывы современников. Библиография» (М.: ИМЛИ РАН; ответственный редактор издания — Александр Галушкин). Последние события, отмеченные во второй книге, приходятся на конец 1922 года: 30 декабря на очередном «Никитинском субботнике» Михаил Булгаков читает фрагменты «Записок на манжетах», Илья Сельвинский — поэму «Рысь», основательно забытый В. Цветнов — стихи; в тот же день газета «Правда» сообщает о подготовке к изданию альманаха «Шаги» (группа «Октябрь»; среди авторов Александр Безыменский, Артем Веселый, Александр Жаров, Юрий Либединский), а «Красная газета» статьей М. Алатырцева (Б. Четверикова) приветствует Ассоциацию пролетарских писателей «Космист»: «Пока можно сказать одно — мы вступаем в наиболее интересную, богатую эру современной литературы». Ей же на следующий день поет гимн «Петроградская правда» — «Литературные итоги и надежды» предъявляют авторы, скрытые подписью «Сергей и Осип»: «“Космисты” в настоящее время являются главным организующим центром в литературной жизни великого города (Петрограда. — А. Н.). “Космисты” представляют из себя могучую сплоченную организацию с дисциплиной, похожей на дисциплину партийную. (Явление, невиданное в русской литературе, но так понятное в пролетарской литературе, ибо является отражением сплоченности и коллективности пролетариата как класса.)». Пока еще при разговоре о партийной дисциплине писателей восторг слит с изумлением. И ведь в самом деле — «невиданное явление в русской литературе». Которая еще существует, но — буквально на глазах читателя новоизданной «славной хроники» — претерпевает роковые изменения в самой своей сути.