Увы, не сводится жизнь искусства к праздникам. Коллеги, только что вернувшиеся из Ижевска («культурной столицы Поволжья»), свидетельствуют: в библиотеках республиканского центра журналы практически отсутствуют (госдотации хватило бы на один годовой комплект — это если забыть про насущно необходимые учебники и справочники). Научившись худо-бедно издавать достойные книги, мы умеем продавать их разве что в Москве. «Спасительный» интернет большей части России только снится. А в соседстве того же ЦДЛ клокочет чудная история: в ходе перманентной борьбы писательских союзов побеждающая (на сегодня) сторона под водительством великого государственника С. В. Михалкова навешивает замки не только на комнаты стороны проигравшей, но и на дверь редакции «Дружба народов», много лет квартировавшей во флигеле Дома Ростовых. Не власть и не олигархи, а писатели направляют в никуда журнал, реально занимающийся сохранением «единого культурного пространства» бывшей империи. Между прочим, в Красную книгу заносятся редкие, исчезающие, но живые особи. Уничтоженные проходят по другой книге — Черной.
30/01/04
Другие «журналы»
С журнальным обзором придется повременить. Роман Василия Аксенова «Вольтерьянцы и вольтерьянки» (начало — «Октябрь», № 1) требует отдельного разговора. Так же обстоит дело и с рассказами Евгения Шкловского, активно печатавшегося в прошлом году, а ныне выдавшего новые подборки в «Дружбе народов» (№ 1) и «Новом мире» (№ 2). Большая часть «Урала» (№ 1) посвящена 125-летию Павла Бажова (1879–1950). Так что обратимся к другим журналам, вспомнив, что некогда это чужеземное слово обозначало тот феномен, что мы зовем дневником.
Наконец продолжилось издание Полного собрания сочинений и писем В. А. Жуковского (М., «Языки славянской культуры»). Больше трех лет разделило второй том (стихотворения 1815–52 гг.) и новоизданный тринадцатый, вобравший дневники поэта за 1804–1833 годы. Дневники поэт вел всю жизнь, ценность их как исторического источника столь же несомненна, как духовная значимость многих фрагментов. Наряду с беглыми поденными записями, Жуковский оставил замечательно интересные опыты авторефлексии; исповедальные дневники-письма, обращенные к возлюбленной поэта, Маше Протасовой, смело можно отнести к шедеврам психологической прозы. Особое место в наследии Жуковского занимают сочинения, выросшие из дневниковой массы и отлившиеся в гениальные эссе («Рафаэлева Мадонна») или концептуальную публицистику (написанное под первым впечатлением письмо А. И. Тургеневу о 14 декабря; поданная государю в 1827 году оправдательная записка о Николае Тургеневе). На трудности чтения корявой скорописи (часто карандашной) жаловался уже И. А. Бычков, работавший с бумагами Жуковского в самом начале XX века, темнот как в писавшихся для себя заметках, так и в тщательно отделанных, но глубоко интимных опусах — превеликое множество. Подготовка к печати и комментирование полного свода дневников Жуковского (их вторая часть составит 14-й том ПССиП) — работа без преувеличения титаническая, и ясно, что свершившая этот подвиг группа филологов из Томского университета (главный редактор Собрания — Александр Янушкевич), уже заслужила искреннюю благодарность не одного поколения читателей и исследователей.
Но дело, к сожалению, не сводится к признательности всех, кому дороги наши словесность и история, или к частным корректировкам исследовательских решений (они, конечно появятся). Гораздо важнее другое — завершение работы, изрядная часть которой уже выполнена, но не может обрести «материальное обличье» из-за финансовых трудностей. Если для издания каждого нового тома надо вымаливать новый грант, если многолетняя подвижническая работа рискует остаться в исследовательских столах, если гуманитарное сообщество не умеет оценить труд коллег и эффективно помочь (не им, а себе и русской культуре — как раз томские литературоведы, прочитавшие и откомментировавшие всего Жуковского, в его ПССиП нуждаются меньше всех!), то на язык просятся совсем не парламентские выражения. Удержимся, надеясь, что не только второй том дневников, но и тома баллад, эпоса, прозы, эпистолярия мы увидим раньше, чем через три года.
Подзаголовок сборника статей Веры Мильчиной «Россия и Франция. Дипломаты. Литераторы. Шпионы» (СПб., «Гиперион», серия «Филологическая библиотека») настраивает на «авантюрный» лад, что, в свою очередь, заставляет скептика заподозрить издательскую приманку-обманку. Скептик будет посрамлен: мильчинские дипломаты, литераторы и шпионы (зачастую успешно совмещающие эти увлекательные занятия) — персонажи вполне «романные», хотя занимают исследователя не столько их судьбы и приключения, сколько прихотливые игры политической истории, зигзаги идеологии, когдатошние мифы (вроде «русского миража» французских легитимистов 1830–40-х годов) и демистификации устойчивых заблуждений (например, реабилитация Николая I, не раз предостерегавшего Карла X от опрометчивых политических ходов, в конечном итоге спровоцировавших революцию 1830 года). В предисловии автор четко обозначает круг своих интересов (и методологических предпочтений): «Сейчас популярны исследования повседневной жизни, однако повседневность чаще всего понимается в аспекте материальном: что ели и пили, как одевались и как отдыхали. Между тем слухи и толки, политические интриги и дипломатические прогнозы, газетные заметки и забытые брошюры — это тоже повседневная жизнь». Но для дешифровки и истолкования фактов «идеологической повседневности» (явлены ли они в частных письмах, дипломатических донесениях или заказных журнальных статьях) потребен не только скрупулезный учет политических реалий, но и широкий взгляд на большую культуру. Понятно, как в «микроисторических» опытах Мильчиной сказался ее опыт комментатора шедевров французской мемуаристики («Замогильные записки» Шатобриана, «Десять лет в изгнании» мадам де Сталь) и скандально известной книги Кюстина. Не менее важен и другой опыт — переводов и истолкований французской эстетики начала XIX века, всегда тесно связанной не только с философией, но и с практической политикой.
В работах Мильчиной почти всегда приметны два сюжета — взаимоотражение (часто с искажающим эффектом) французской и русской культур и переживание современности как случающейся на глазах истории. Не случайно любимый герой Мильчиной — Александр Тургенев, литератор с незаурядными навыками профессионального историка, чьим жизненным делом стала «историзация современности» (русской и французской), явленная в дружеской переписке (кстати, именно своему ближайшему другу Тургеневу, словно заразившись его стилем мышления, Жуковский рапортовал о бунте на Сенатской), иногда оборачивающейся журнальными текстами («Хроника русского в Париже», опубликованная в пушкинском «Современнике»). На недавних Лотмановских чтениях (посвящены они были проблеме комментария) Мильчина даже назвала эпистолярий Тургенева своим научным ориентиром. Конечно, шутя, но в шутке этой не так уж мало правды.
Из позапрошлого столетия переместимся в прошлое. В серии «Мой 20 век» «Вагриус» выпустил «Записки зеваки» Виктора Некрасова. Кроме заглавного сочинения заведомо неопределенного жанра (воспоминания, конечно, но не вполне, и не только в оживлении минувшего красота и достоинство «Записок…») в книгу вошли столь же ускользающие от дефиниций «Взгляд в нечто», «Саперлипопет», короткие рассказы. Что Некрасов издан вновь, приятно само по себе. (После «возвращения» его прозы на рубеже 80–90-х, она публиковалась не слишком обильно, и молодым читателям вряд ли хорошо знакома — а жаль.) В нашем же контексте надобно заметить, что вольные и обаятельные некрасовские повествования, казалось бы вовсе не зацикленные на «строгих фактах», с пленительной выразительностью передают воздух той самой истории, которая сравнительно недавно была «историзирующейся современностью», а теперь стала историей просто. (Теперь и Некрасова надо комментировать.) Ну и русско-французская тема играет в прозе Некрасова не менее выразительно, чем в письмах Александра Тургенева. Доведись Тургеневу или Вяземскому прочитать «Записки зеваки» (чудо из тех, какими любил забавлять читателя Некрасов), им бы, думаю, понравилось. Почуяли бы свое — живой, теплый, внезапный отпечаток мыслей, чувств, впечатлений, городских вестей, булеварных, академических, салонных движений…(Вяземский о «Хронике русского…»).
03/02/04
К барьеру!
Двенадцать поединков на телеканале «Культура»
Двенадцатисерийная программа «Есть упоение в бою…» (канал «Культура») обещает стать по-настоящему ярким событием. Порукой тому не только первая серия («Поединок с судьбой»; была показана 3 февраля), где четко вводится концепция и наглядно демонстрируется поэтика цикла, но и имя автора-ведущего. Яков Гордин знает толк в дуэлях, но — и это важно! — не только в них. Он не коллекционер эффектных сюжетов о роковых поединках, а ученый, много лет целеустремленно осмысливающий ход русской истории XVIII–XX веков. Популярная книга Гордина «Дуэли и дуэлянты» (1996), похоже, ставшая основой нового телепроекта, в свою очередь выросла из двух других (резко оригинальных, захватывающе интересных и спорных) художественных исследований — «События и люди 14 декабря» (1986) и «Право на поединок» (1987), где последняя пушкинская дуэль предстает отражением и продолжением разбитого «мятежа реформаторов».
Ключевая тема Гордина — дворянская честь, сложные отношения личности, осознающей и отстаивающей свои права, и государства, возглавляемого самодержцем. Гордин осознает объективный трагизм этой коллизии, не раз напоминая в своих книгах о том, что именно революция Петра, швырнувшая Россию на путь ускоренной вестернизации, разом высвобождала личность и чудовищно ее подавляла, предполагая в дворянине лишь слугу могучего государства, в принципе всегда заменимый элемент единой грандиозной махины. Этот болезненный сюжет организует его книги о судьбе историка Татищева (1980) и «затейке верховников» — трагически неудачном опыте ограничения самодержавства («Меж рабством и свободой», 1994); важен он для Гордина и при обращении к событиям второй половины XIX века (см. его новейший роман «Крестный путь победителей», где сопрягаются исторические судьбы пореформенной России и раздираемой гражданскими войнами Мексики). Не знаю, насколько внятен этот широкий историко-идеологический контекст неподготовленному телезрителю, но его скрытое дыхание в фильме явно чувствуется. Хотя Гордин рассказывает, а молодые питерские артисты Игорь Ботвин и Алексей Морозов элегантно и с удовольствием разыгрывают вроде бы просто увлекательные истории из эпохи красивых костюмов.
Красивых костюмов, кстати, нет — хотя эспадроны, шпаги и пистолеты, разумеется, на экране возникают. Артисты знакомят нас с дуэльными правилами и обычаями, фехтуют, отсчитывают шаги меж барьерами, целятся друг в друга. Падают замертво или только обозначают падения. Фон то нейтральный (летний пейзаж), то чуть историзированный (интерьеры), то откровенно анахронистичный (один из поединков проходит в присутствие артиллерийского чудища ХХ века). Такой уход от лобового историзма (конечно, временами возникают старинные портреты и гравюры, впрочем, как и классические иллюстрации «дуэльных» текстов) не уводит от неповторимости минувших времен, но подчеркивает: история это не смена антуража, но смена норм мышления и поведения. Интересует создателей фильма не дуэль как действо, а дуэль как психологическое состояние и сгусток идеологических смыслов. Этот смысловой сгусток может быть разным — зловещим, влекущим, пугающим…Для авторов фильма он, прежде всего, поэтичен.
Дуэль — это честь и независимость. Это один из немногих способов отстоять свое личное достоинство. Вызов обращен не только к оскорбителю, но и к социальному механизму. Хотя иностранцы, состоящие на русской службе, выходили на поединки еще в допетровские времена, соотечественники наши стали хвататься за шпаги лишь при Елизавете, в обычай дуэль вошла после указа Екатерины II о вольности дворянской, а ее расцвет пришелся на царствование Александра I. Чем свободнее становился российский дворянин (в первой половине XVIII века не застрахованный даже от побоев), тем жестче он отстаивал свои права, тем больше был озабочен символическим обозначением собственной независимости. При этом «символ» оказывался весьма материальным — дуэли в России, как правило, проводились на более жестоких условиях, чем в Европе, нередко вызов обуславливался микроскопической причиной, знаковое снятие бесчестья (размен выстрелами) было в крепком подозрении, а фигуру бретера окутывало облако восхищенных легенд.
Патентованный дуэлянт был истинным «мужем судьбы». Сравниться с ним мог лишь игрок в фараон (банк, штосс), бросающий вызов самому року. Не случайно картежные и дуэльные сюжеты так тесно сцеплены в русской словесности первой половины XIX века, не случайно, что азартные игры, как и дуэли, находились под запретом, не случайно, что и сериал «Есть упоение в бою…» посвящен не только дуэлянтам, но и игрокам. Уже в первом фильме зазвучали строки лермонтовского «Маскарада» и был напомнен эпизод карточного поединка Долохова с Николаем Ростовым.
Меж тем Долохов не просто игрок, но шулер, а его страшной игре с Николаем Ростовым предшествует намеренное оскорбление Пьера, за которым должно было последовать убийство на поединке (или крайнее унижение) смешного простака, не знающего, как управляться с пистолетом. Бретер и игрок (лермонтовский Арбенин, толстовский Долохов, исторический Федор Толстой-Американец) не только бросает вызов обществу, но и ставит себя вне этических норм. Ревнитель чести парадоксальным образом утверждает свое право быть бесчестным. Нельзя не заметить, что русская литература не только поэтизирует дуэль, но и куда чаще ужасается ее зловещей механике, в силу которой презрение к общественной норме может обернуться крайней подчиненностью этой же самой норме (Онегин, убивающий Ленского буквально против своей воли). В «Двух гусарах» Турбин-старший не только преступен, но и обаятелен (особенно на фоне «вырожденца» — Турбина-младшего) — Долохов в «Войне и мире» дискредитируется так же последовательно, как и другой ненавистный Толстому «муж судьбы» — Наполеон. Здесь можно вспомнить и о пародийной дуэли в «Отцах и детях», и о зловещем гротеске дуэли в «Бесах» (тем более что Достоевский не преминул указать на сходство Ставрогина и одного из самых прославленных русских дуэлянтов, декабриста Лунина), и о том счете, что предъявлен любому поединку в «Дуэли» Чехова…