Существо молча смотрело на меня.
— Значит, я встаю, да? — спросила я с фальшивой наивностью. Кряхтя поднялась на ноги. — Встаю, иду вниз, не оборачиваясь, прямо по ручью, вон туда, за камни… Иду и всё тихонечко забываю, как будто и…
— Ты можешь вернуться, — перебило меня существо. — Если не получится, ты можешь вернуться и остаться с нами. Каждый год в конце июля. Если ты вернёшься, я встречу тебя внизу – там, где сужается ущелье. Прямо под поворотом на дороге к бывшему маяку.
Мне хочется думать, что после этого я больше не умоляла его, но, скорее всего, это неправда. Скорее всего, я сказала ещё много лишних, беспомощных слов, а позже забыла их от запоздалого стыда. Даже теперь я помню только свой последний вопрос. Он пришёл мне в голову, когда я уже прошла два десятка шагов вниз по ручью. Помню, я ещё испугалась, что существо уже исчезло и не ответит мне. Обернулась одним рывком, как будто это могло что-то изменить. Но мохнатый ребёнок всё так же лежал в своём несусветном тряпье на берегу ручья и смотрел мне вслед своими глазами-сливами.
— Ты так и не ответил мне! — крикнула я. — Когда я спросила, почему вы чувствуете эту вашу …, — я назвала слово, означавшее светлую грусть, любопытство и то зыбкое настроение, какое бывает июньской ночью, если смотреть на зарю, — ты так и не ответил мне! Я должна знать ответ, чтобы попытаться! Я всегда думала: чувства бывают только у тех, кто рождается и умирает, а в промежутке хочет невозможного!
— Ты была почти права, — ответило существо – тихо, но совершенно отчётливо. — Просто ты ничего не знала о тех, кто рождается и живёт миллиарды лет. Это единственное чувство, которое у них есть. От него не избавиться даже за целую жизнь вселенной.
— Но… почему?
— Потому что все эти миллиарды лет мы тоже хотим невозможного.
Когда Марит закончила свой рассказ, было начало второго. Я не посмотрел на часы – я вряд ли помнил о существовании часов, – но бармен, видимо, устал вежливо дожидаться, когда мы уберёмся по собственной инициативе. Он подошёл к нашему столу, объявил, что заведение закрывается на ночь, и попросил расплатиться.
Я вскочил и суетливо сунул ему в руки ворох купюр — всё, что нашлось в карманах. ‘That was for the two of us’, кажется, сказал я, показывая на Марит. Я вроде бы понимал, что такое деньги, но временно утратил способность соотносить их с товарами и услугами. Бармен, впрочем, не стал пользоваться ситуацией и честно вернул мне две трети того, что я ему сунул. Потом, когда Марит расплатилась за своё вино, он отдал мне ещё две какие-то купюры.
Мы с Марит вышли из бара и остановились посреди спящей улицы, в трёх шагах друг от друга. Туман, похоже, нисколько не поредел. Сырая темнота пахла свежим уловом. В слепом небе, затянутом облаками, не было ни июльских звёзд, ни густой синеватой бездны между ними.
— Спасибо за рассказ, — сказал я.
— Не за что, — усмехнулась Марит. — Совершенно не за что.
Я долго не мог найти следующую реплику.
— Куда ты пойдёшь? — спросил я наконец.
— Прочь из твоего поля зрения.
— Ага, ага… — нелепо кивнул я. Тут же спохватился: — А… потом?
— Туда, где меня не видят.
— Что ты… делаешь, когда тебя не видят?
— Проще сказать, чего я не делаю.
Она не развила тему.
— … Скажешь? — спросил я, когда молчание затянулось.
— Я… не сплю. Не ем. Не пью. Не чувствую ни жары, ни холода. Не думаю о мужчинах. Не скучаю по дочери. Не чувствую вообще ничего. Кроме… — она запнулась, не в силах вспомнить то слово.
— Я понял… И всё?
Она одёрнула свой исландский свитер с ломаным узором и ромбиками. Подхватила прядь, спадавшую на грудь, и мастеровито пристроила её в небрежный пучок на затылке.
— Я думаю, — сказала она. — Постоянно думаю всякие разные мысли, которыми нельзя поделиться.
Если не считать короткого норвежского прощания, это были её последние слова. Она повернулась первой и не спеша пошла по улице, прочь от меня, в сторону гор, местной церкви и детской площадки, построенной личным плотником Бабы Яги.
Я не двигался, пока она не слилась с темнотой. Потом развернулся и пошёл в гостиницу, похожую на дом одинокой тётушки. Гостиница была совсем рядом, в какой-нибудь сотне метров, но я потратил на эти метры не меньше пятнадцати минут, потому что без конца останавливался, а прямо у крыльца чуть не бросился бежать.
Я уже знал, что не сумею рассказать эту историю единственно верными словами на своём языке. Я уже понимал: даже если каким-то чудом я сделаю это, и мне поверят те, кто читает по-русски, то переводчики – с вероятностью 99 процентов и кто знает сколько ещё после запятой – всё равно подменят мои единственно правильные слова своими случайными, скованными в необязательные предложения. Женщина, которая бьётся над тайнами вселенной, разбирая подсказки, найденные при помощи самых больших телескопов на Земле, никогда не поверит этим случайным словам. Никогда не оторвётся от работы, чтобы приехать в Данию за рыжей лошадкой по имени Фрея. Никогда не купит пустующий дом на острове Мичинес.
Но я должен был попытаться. Любая вероятность, что выше нулевой, заслуживает чьих-нибудь усилий. Я должен был попытаться, чтобы очистить совесть и чтобы однажды в конце июля у Скагафьорда, на другой стороне Трётласкаги, там, где сужается ущелье и виляет дорога на бывший маяк, меня окликнули на каком-нибудь языке и спасли от самого себя.
2013-2014