Скажи: “Рис-рис-рис…”, только быстро.
А ты – “Поезда-поезда-поезда…”
Еще была игра в “Жопу”, число участников неограниченно, правила запоминаются с первого раза. Кто-то из игроков спокойно и с достоинством говорит: “Жопа”, следующий участник игры вторит ему, но уже чуть громче, третий – еще громче. И, само собой, играть нужно при большом скоплении народа: на уроке, в общественном транспорте, во время культпохода в театр и т. п. Только полное ничтожество станет орать “Жопа!” в четырех стенах наедине с тугой на ухо бабушкой. Выигрывает предпоследний, потому что у последнего, как правило, сдают нервы.
А песни, какие были песни с уморительным подвохом?!
Нас ра… нас ра… нас рано разбудили,
на ху… на ху… на хутор повели,
за жо… за жо… за желтыми цветами
и ба… и ба… и бабочек ловить!
Или вот эта, совсем забубенная, —
Ему де… ему де… ему девушка сказала:
– Неман ди… Неман ди… Неман – дивная река…
А? Что там слышится?
Я, конечно, любил все это и знал в этом толк, но мне куда больше нравилась компания родителей и их друзей.
Когда папа бывал в ударе, он принимался фальшиво петь популярные советские песни на свои, совершенно несусветные слова. Давясь от влюбленного смеха, я поправлял его отсебятину, и он всегда отвечал одно и то же: “В песне главное – чувство!”
А вот отцовская так и не разгаданная загадка: “Огурец или соленая мазь?” Не тратьте попусту умственные способности и время: она в одном ряду с математическими “задачами тысячелетия”.
Мне нравилось, как они – отец и его дядя, выручая друг друга, когда кто-либо сбивался, читали “Думу про Опанаса” и прикрывали глаза от воодушевления:
Он долину озирает
Командирским взглядом,
Жеребец под ним сверкает
Белым рафинадом.
Жеребец подымет ногу,
Опустит другую,
Будто пробует дорогу,
Дорогу степную…
Этот дядя Горя по-семейному, а вообще-то – Григорий Моисеевич Гандлевский, был уроженцем Белой Церкви и поминаемые в поэме географические названия знал не понаслышке. Я с охотой вспоминаю Горю, потому что он герой. Остальные члены семьи были очень порядочными людьми, но героем был именно он. О его молодечестве и отваге я уже писал, не буду повторяться. Но он был не просто герой, а смешной герой, поэтому рассказывать о нем приятно: героизм, подсвеченный комизмом, особенно симпатичен, он какой-то не заоблачный, а домашний.
Если кто-либо в застолье, потеряв терпение, робко встревал в Горин монолог, мой двоюродный дед пускал в ход свой обычный довод: “Я говорю умно и интересно, и тебе не грех меня послушать”. По прошествии более чем полувека я окорачиваю этой цитатой своих непочтительных домочадцев.
Такса будто бы считает себя большой и страшной собакой. Вот и Горя, коротышка, квадратный, лысый, с вислым ртом, рыжими ресницами и конопатыми руками, вероятно, казался себе удальцом и сердцеедом. Он рано овдовел и от одиночества нередко гостил у нас, а случалось, что и проводил с родителями отпуск.
Когда я, двадцатипятилетний, мимоходом навестил родителей и его в Бирштонасе на Немане (о!) и спросил Горю, не возьмет ли он меня на своем “москвиче” пассажиром в Москву, Горя ответил, что, разумеется, возьмет, если не закрутит курортный роман. Молодой нахал – внучатый племянник чуть не прыснул.
Родители два-три лета снимали дачу в Чоботах по Киевской железной дороге у вдовой цветущей женщины лет пятидесяти. Теплым июньским днем она рыхлила клубничные грядки, а Горя, лежа поблизости на раскладушке, начал будто непроизвольно декламировать наизусть “Евгения Онегина”, роман в стихах:
Не мысля гордый свет забавить,
Вниманье дружбы возлюбя…
И т. д.
Спустя час-полтора отец вошел из сада на террасу к обеду со словами: “Кажется, на подходе восьмая глава”.
Родительские гости делились на любимых – эти валяли дурака и об учебе не спрашивали, и не очень – они интересовались успехами, осведомлялись, кем хочу стать, когда вырасту. Тем временем Яня Машкевич, передвигавшийся всю жизнь на палках и при этом, к моему удивлению, – судья международной категории по волейболу, пробирался на свой край стола, усаживался, поправляя руками немощные ноги в ортопедических ботинках, сворачивал в трубку забытый кем-то на диване номер “Нового мира” или “Иностранной литературы”, наводил “подзорную трубу” на мою мать и говорил с расстановкой: “Черт побери, Марк, ведь ты – пустейший человек, за что тебе такая красавица жена?” Праздник начинался, и надо было по возможности затаиться, чтобы о тебе забыли и не отсылали спать, когда шутки делались фривольными, а речи – крамольными!
Но раздольем для восторженной причастности к жизни взрослых были байдарочные походы, особенно час-другой ближе к ночи, пока явь не заволакивало сном, как речным туманом.
Водка стынет на отмели, горит костер, кружки и миски наготове вокруг постеленной на земле клеенки, дети загнаны в палатки. Раздвигается полог, мама дотягивается поцеловать тебя, от нее тревожно пахнет вином. “Арина”, – окликают снаружи, и мать присоединяется к компании. Разговора у костра не разобрать, но ты и не прислушиваешься, потому что ждешь, когда Мюда и Тодик слаженным супружеским дуэтом запоют:
Я помню тот Ванинский порт
И рев парохода угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В холодные мрачные трюмы…
И остальные присоединятся хором, а у тебя по всему телу побегут мурашки от этого путаного, приправленного проклятьями и безысходностью описания окаянного рейса в царство мертвых – из порта Ванино в Магадан, “столицу Колымского края”. Но малец, кажись, спекся и спит, недослушав.
Почти все эти люди уже умерли, да и как может быть иначе, если и я “стою в дверях гроба” – как громоподобно воскликнул Евгений Рейн, выступая в бывшем Дворце пионеров перед школьниками – посетителями литературного кружка. Но об этом не сейчас.
2024