К книге
Дорога №1 и другие историиV. И снова разное. В поисках утраченного места[21]
77%
V. И снова разное. В поисках утраченного места[21]
58

“Река времен”, как сказано в грозном восьмистишии Державина, уничтожает “в своем стремленьи” всё, кроме искусства; впрочем, спохватывается честный поэт, искусству в конце концов уготована та же участь.

Тщетное и сознающее собственную тщету сопротивление стихии забвения представляется значимым источником лиризма Александра Бродского. Акцент будто переносится с изделия на его обреченность – отсюда такая пронзительная элегическая нота: автор отказывает своему труду в древней надежде стать “выше пирамид” и “прочнее меди”. Он словно подыгрывает тлену, берет его в соавторы, создавая работы из наглядного библейского праха – необожженной глины – и обрекая их на возвращение в прах чуть ли не на глазах публики. Будто включает время на ускоренную перемотку.

Есть художники с душой сродни детскому двуликому Янусу, Тяни-Толкаю, – наполовину обращенной вспять, в сторону личного золотого века с его утраченными декорациями и реквизитом. Неприкосновенный запас первых и отрадных жизненных впечатлений, вроде вкуса прустовского размоченного в чае печенья, постоянно вдохновляет таких авторов.

Там в глубине двора неладно скроенная голубятня. Там – доминошники в кепках и стук костяшек вперемешку с замысловатой бранью. Там прочие реликтовые дворовые звуки полувековой давности – велосипедный звонок, вопли точильщиков, старьевщиков, стекольщиков и не реже двух-трех раз в год сиплый похоронный оркестр, перебиваемый слободскими причитаниями. (Этот гомон в наши дни сменила сорвавшаяся на крик сирена автомобильной сигнализации.) Еще – кривое зеркало у зоомузея на бывшей улице Герцена. Телефонные будки с пурпурным нутром, бывало наполненные гулом твоего молодого сердцебиения… Перечня утрат с лихвой хватает не на одно приятельское застолье.

Правда, изредка прошлое подает тайный знак, будто мельком встречается с тобой в толпе глазами. Почти сорок лет назад огненный кобель колли заведующей музеем-заповедником “Ферапонтово”, москвички родом, смотрелся в северной глухомани диковиной. Десятилетия спустя я наведался в те же края уже туристом, а не сезонным экскурсоводом. У монастырских стен бродила стая дворняг, в одной из них мой наметанный взгляд различил черты шотландского пращура. И меня на мгновенье тряхануло разрядом времени.

Сходным образом действует на меня искусство Александра Бродского. Он вообще наделен каким-то чудесным даром воскрешения памяти, даже непроизвольным. Однажды новогодней ночью на даче, построенной моим покойным отцом, Саша воткнул в снег с дюжину свечей – для праздничности. Когда я вышел под утро на крыльцо, из последних сил горели лишь пять, образовав W – созвездие Кассиопеи, которому давным-давно выучил меня отец. Я, собственно, и вспоминаю его всякий раз, задирая голову к небу в ясные ночи или (как он и предрекал) замечая на тротуаре люки “Мосгаза” с отцовскими инициалами…

Сближать людей – одна из доступных рассудку задач искусства, даже миссия. Особенно драгоценен такой разговор по душам во времена вроде нынешних, когда цивилизация дает трещину и из-за различия опыта и быта двух-трех смежных поколений соотечественники внезапно делаются друг другу чуть ли не иностранцами – и взаимопонимание и сочувствие важны, как никогда. Справедливо считается, что ностальгический трепет над вещдоками прошлого – преимущественное право лирической поэзии: “Все меньше тех вещей, среди которых / Я в детстве жил, на свете остается…” (Арсений Тарковский); “Здесь дом стоял. И тополь был. Ни дома, / Ни тополя…” (Иван Елагин); “Мы, оглядываясь, видим лишь руины…” (Иосиф Бродский) – примеров прорва. Но чтобы составлять поминальные списки утраченных предметов и явлений и тем самым поддерживать связь времен, лирике, получается, вовсе не обязательно быть именно словесностью – это удается и Александру Бродскому, художнику и архитектору.

Виды родных мест, пейзажи и строения, сильно вовлечены в биографию человека, и здешнему уроженцу бывает затруднительно даже спустя годы судить эту среду обитания беспристрастным эстетическим судом – она под покровительством памяти. Можно разочароваться в книге, которой зачитывался в отрочестве, или краснеть в темноте кинозала от неловкости перед спутником, зазванным на любимый тобой в молодости фильм, но вряд ли кому-нибудь разонравится двор, где играл и шкодил сызмальства, – с его всенепременным городским сумасшедшим, бабаханьем выбиваемых ковров и резким запахом зазеленевшего тополя, на который тебе предстоит делать стойку до скончания дней.

У всего на свете свой срок годности, это в порядке вещей, но отечественному быту и городу (как, впрочем, и многому другому) в последнее столетие не поздоровилось. Десятилетиями традиционный городской уклад и облик сводила на корню бесчеловечная альтруистическая утопия, последние четверть века – человеческий, слишком человеческий эгоизм. И, словно празднуя чью-то окончательную победу над увечной столицей, пять месяцев в году ее мостовые посыпают крупной солью – так некогда ассирийцы мстительно солили землю покоренных городов. Этому обезличенному натиску кустарь Бродский противится всем своим существом и особым талантом – одушевлять неодушевленные предметы. Поразительное умение! Кажется, поверти он в руках любую пластмассовую единицу ширпотреба, та каким-то загадочным образом избавится от собственного ничтожества и сделается признаком жизни – утварью с обаянием ручной работы.

Вот бы городской среде не знать грубого вмешательства с привкусом живодерни, а жить себе и жить, а если умирать, то не под ножом бульдозера, а своей смертью. Чтобы город рос, дряхлел, обновлялся и лепился, точно обжитая несколькими поколениями дача: мансарды, терраски, галереи и лестницы… Чтобы печальным символом московских холмов не возвышались семь гигантских груд строительного мусора.

Исторические аналогии – разрушение Рима, Парижа и т. п. – слабое утешение, как всякая чужая напасть: жизнь-то у каждого своя и всего одна. Не сильно ошибется и тот, кто спишет печаль Бродского отчасти на возрастные обстоятельства. Что правда – то правда. Наше поколение потихоньку-полегоньку, но, как говорится, едет с ярмарки. Тогда тем более может захотеться в свой черный или, наоборот, в один прекрасный день лишний раз удостовериться в пережитом и для наглядности устроить себе экскурсию по своим же детству, отрочеству, юности, запечатленным в облике улицы, переулка, проходного двора, знакомца-тополя, родительского дома, подъезда и окна. Чтобы что? Чтобы вдруг оторопеть и усомниться в собственном существовании, обнаружив вместо того, ради чего пришел, нечто неузнаваемое или даже невообразимое?.. Ни тополя, ни дома. И ни одна собака не вильнет хвостом при твоем появлении.

Александру Бродскому – и в профессиональном его качестве, и в частном общении – несвойственно брюзжание в адрес новых времен и нравов. Он не в ладу с иронией, этим весельем разочарованных, зато в его работах нередко сквозит юмор. Какой бы то ни было осудительный уклон чужд Бродскому в принципе. Клеймить и негодовать не его специальность – он занят подробным прощанием и жалостью к преходящей жизни.

Это, конечно, старая как мир песня, которая, однако, всегда кстати. Поскольку каждый “век шествует путем своим железным” и маленьких людских сантиментов в расчет не принимает. И все же культурная память, даже когда ее основная тема – собственная гибель, упрямо теплится, как те дачные свечки. Поэтому и нынешняя выставка, вопреки зрелищу, представшему взору публики, обнадеживающе названа автором Infragile – несокрушимое.

По случайному совпадению, мастерская Бродского находится вблизи бывшей Можайки, где прошли первые пятнадцать лет моей жизни. Так что меня каждый поход к нему в гости настраивает на предсказуемый лад. Когда-то, довольно давно, здесь можно было смотреть на медленные воды Москвы-реки, еще вовсе сельской с виду – с отмелями, мостками и умопомрачительным запахом речной прели, – и избитый, но точный образ реки забвенья, символа невозвратной утраты, понятное дело, не приходил в стриженную под полубокс голову.

2013

Предыдущая главаГлава 58 из 75Следующая глава