После отъезда Женя ещё некоторое время писала мне. Пару раз звонила. Впрочем, очень скоро оказалось, что говорить нам не о чем. Поговорили уже обо всём, о чём смогли. Если я тосковал, то не по ней, а по тем нашим дням. Я тогда, кажется, был счастливее.
Женя же источала счастье. Показывала съёмную испанскую квартиру – как в старом иностранном кино. Фотографировала туристов на пляже. (Многие из России.) Хвасталась экзотическими блюдами и напитками. Ещё у неё появилась подружка: крепкая и суровая бабища в шортах до колен, с короткими рыжими волосами. Она родом из Рязани.
В общем, она быстро привыкла жить без меня и это хорошо.
Оказывается, то унылое красное здание, находящееся за кладбищем, в самом укромном уголке города – это следственный комитет. Меня вызывал туда следователь Денис Дмитриевич Загоруйко.
– Да можно просто Денис или Дэн, – сказал он и нагнулся под стол за карандашом, матерясь.
– Хорошо, – я махнул рукой, – допрашивайте, Денис.
– Это опрос, а не допрос.
Мы проговорили часа три. Я как с листа стелил о нашем производстве, о взаимодействии между отделами и системе охраны. Судя по его скучающему лицу, он уже слышал это раз двадцать. Такое лицо было у братика Севы, пересматривавшего свой сериал.
– А ты, например, ну, чисто гипотетически, – уточнил он, – мог бы проникнуть в цех, где делают цепи, и что-то оттуда вынести?
– Конечно. Но только не из сейфа. Да и куда я с краденым дальше проходной? И ещё ведь камеры. В коридорах, по одной в каждом отделе и цехе, в столовой, перед курилкой, – я очень долго перечислял, чтобы вывести его из себя.
– С камерами у вас голяк. Ладно, слушай, а ты сам не знаешь, кто потаскивает золотишко? Если что – между нами.
– Понятия не имею.
– А вот выпилился у вас этот, как его…
– Зинченко Владимир, – подсказал я.
– Он не мог?
– Не знаю. Он дружил с Григорием Александровичем Мельником – спросите у него.
– Знаю. Мельник говорит, что Зинченко не мог.
– Ему видней.
Следователь Денис что-то резкими движениями чиркнул в блокноте с золотым теснением:
– Может, этот Зинченко всё-таки и украл? А потом продал, пропил и повесился?
– Сто пудов.
– Да?
– Точно. Сто пудов. – Я даже бровью вздёрнул, типа: «о, голова!».
Напоследок следователь Денис сказал:
– Кто-то бабками ворочает, а нам разбирайся, да? Вон вчера – износ как износ, а тут весь мозг с вашими родажами сушишь. Ладно, понадобишься – наберу.
Выйдя, я ощутил себя чуть более свободным, но вскоре сообразил, что из-за прогула потерял дневной заработок. Блаженство улетучилось. Немедленно захотелось стащить что-нибудь с производства в качестве компенсации.
На следующий день, в пятницу, мы пошли на похороны Марины Ивановны – уборщицы туалетов. IR – Иван Семёнович Деревянко пообещал двойной отгул тем, кто согласится. Татьяна, естественно, не решилась, а я, Мишка, Элеонора и ещё пару человек сели на двадцать пятый автобус и поехали.
Её убило осколком снаряда. Кусочек подбитой ракеты впился в череп – мгновенная смерть. Женщину провожали сын с семьёй, муж – растрёпанный мужичок лет шестидесяти и какие-то тётки, видимо, соседки.
– Мишка, скажи речь.
– Я? Лучше ты скажи.
– Не могу.
А я правда не мог. Я боялся, что начну материть всех к этому мероприятию причастных.
Его толкнул кто-то:
– Мишка, ты давай. Не трогай его.
Мишка сказал, что наш коллектив осиротел без тёти Марины и что её все любили; припомнил, как она угощала нас в юбилей пирожками. Видимо, её дочь – такая же рыжая женщина, полная и красивая, разрыдалась, не дав Мишке закончить. Он выдохнул с облегчением и подошёл к нам.
– Молодец, – сказал я. – От меня бы не заплакала.
Небо было серым, дул холодный ветер, продрогли ноги и испачкались ботинки отмёрзшим чернозёмом. Рядом, через три-четыре могилы хоронили молодую семью: он, она и двухмесячный ребёнок в гробике, больше напоминающем издали футляр для очков, – соседи тёти Марины при жизни и теперь.
Чуть дальше у посадки прощались с солдатом – зеленоглазым парнем, моего года рождения. Было много молодёжи. На всё кладбище кричала мать погибшего – её усадили в «Ниву» и заперли. Она билась в ней, пытаясь открыть дверь. Машина раскачивалась, как на волнах. Наконец, видимо, муж – отец солдата – отпёр. Женщина побежала к могиле, крича: «Не закапывайте!». Гроб с флагом на верёвках поспешно спускали в землю.
– Нажрёмся сегодня? – спросил Мишка.
– Нет, я до воскресенья потерплю.
– Займи триста рублей, я дома забыл кошелёк.
– Да не галдите вы, уроды! – Элеонора пнула меня локтем.
Только теперь я заметил её раскрасневшееся, совершенно мокрое от слез, обиженное, как у ребёнка, лицо. Бледные губы тряслись, волосы липли к щеке. Она собирала пальцами слёзы по переносице, но они не прекращались.
В автобусе молчали. В районе закрытого теперь Аэропорта включили сирены. Взрыв – рядом. Водитель съехал с обочины и велел всем выйти. Мы отошли от автобуса и стали у обочины задрав головы. Взрыв, но дальше. В небе, которое чуть прояснилось, появились следы от двух ракет. Взорвалось ещё раз, и мы даже присели. Элеонора прикрыла голову руками, шепча: «Ну вот куда бежать, а?» Мишка закурил. Кто-то снимал белые клубни и полосы в небе. Сирена выла громко – динамик находился вблизи аэропорта.
Элеонора опять расплакалась. Поймав мой взгляд, она сказала:
– Никогда им этого времени не прощу, – она выглядела старой.
Взрывы прекратились, но сирены продолжала выть.
– Поехали уже, – попросил кто-то водителя.
– Не имею права, – ответил он, швырнув окурок. – Пока не отменят тревогу – стоим.
– Холодно же.
Водитель нажал кнопку, и двери автобуса распахнулись. Мы расселись по местам и ещё минуты три ждали окончания тревоги. Потом водитель врубил радио – бойко голосил Газманов – и мы поехали.
«Уезжать. Немедленно уезжать, – решил я. – Здесь все умрут».
В воскресенье, первого мая, вместе с Мишкой и Татьяной пошли на шашлыки. В яркой олимпийке и синих джинсах, побритая налысо Татьяна напоминала трудного подростка из позднесоветских фильмов. После химии она похудела. Это даже шло ей. Особенно в сочетании со спортивным костюмом, купленным ещё до санкций. Её глаза сливались с голубым воротником.
По дороге они спорили по какому-то никчёмному поводу. Прекратить не давали накопленные обиды. Мишка, в отличии от очередью хамившей Татьяны, проявлял некую деликатность.
– Миш, ты мне триста рублей должен, помнишь? – прервал я их спор.
– Отдам.
Не отдаст, хотя я напоминал два раза.
К моменту, когда перегорели угли, Мишка уже возлежал на прошлогодней травке и рассуждал о предназначении художника:
– Душу он… должен свою душу выразить. И чем больше в ней боли, тем выше, выше, выше искусство. А мне, блядь, говорят: разработай минималистичную модель, но чтобы бедно не смотрелось. Это как? Я им бабочку плоскую нарисовал и глазки изумрудные. «Херня, – говорит Василич. – Для нищебродов. А у нас заказчик глава какого-то там района. Вернее, его дочь».
Искусством нужно или заниматься, или вообще его не касаться. Все эти темы мне давно осточертели. Я зло насаживал мясо на шампур и прихлёбывал вино. Татьяна фотографировалась у деревца, прикрывая череп пёстрым рукавом олимпийки.
Мишка переключился на вторую по актуальности тему:
– Недавно видеоролик смотрел. Город разрушен. Дома обожжённые. Мертвецы лежат, изнасилованное всё. Ямы чернозёмные. Трупы в них с вывернутыми руками. А потом пацан молодой. Моложе нас. Череп в руке вертит. Это, говорит, мой трофей. Есть у нас мастер. Он сделает из него эксклюзивный кубок. Своих подписчиков он уверял, что когда-то его поделка станет раритетом.
– Кошмар! – протянула Татьяна. – Наш или ихний?
– Я про то, что… спор у нас, помнишь, был? – Мишка пытался подключить меня к разговору. – Я доказывал, что ювелирка – это искусство, а ты слал в жопу этот аргумент. Так это. Я признаю. Не нужно всё называть этим словом. А то и кубок из черепа станет искусством.
– Дарю тебе военный сюжет для полотна: два совершенно одинаковых черепа грызут с разных сторон здоровенный бриллиант, а над черепами разные флаги развеваются.
– Ага. А под бриллом мы с тобой на карачках. Не, за такое посадят на всю жизнь.
Татьяна молча пила сок. Её неровно поставленный на газету стаканчик перевернулся, когда начался обстрел. Она рванула в небольшой овраг, потом вернулась и присела под дерево.
– Бля, бля, бля, – повторяла она, пока гремели небеса.
Мишка принялся её успокаивать. Объяснял, что стреляют далеко и бояться нечего. Я глотнул вина из бутылки и посмотрел на впервые голубое за долгие месяцы небо. Белые полосы сдохших ракет медленно расплывались, становясь облаками.
– Вот так упадёт что-нибудь на голову, размером с подшипник, и навсегда дураком останешься.
Танины губы затряслись. Загремел поезд. Бахнуло ещё, но далеко-далеко. Татьяна заплакала. Разозлившись, Мишка сказал:
– Вина мало взяли. Давайте сходим? Тут минут пятнадцать до магаза.
– А мясо?
Оставлять Мишку с мясом я не хотел, но и отпускать одного боялся.
– Танюха, пойдём. – Он натянул монашеский капюшон балахона.
– Сам иди, придурковатый, – вдруг ответила она.
Мишка жаловался: «Ко всему придирается. Я во всём виноват. Стервенеет».
Мы остались одни. От костра и неистовствовавшего солнца стало жарко. Я разделся до футболки и снял первую партию румяных жирных свиных шашлыков.
Татьяна попросила налить ей вина на пальчик. Мы чокнулись «за здоровье».
– Знаешь, что мне сосок удалили?
– Нет.
– Думала, Мишка растрепал уже. Один ореол остался, прикинь. Хочешь, покажу?
– Ну ты что.
– Чё, брезгуешь?
– Нет, конечно. Просто это интимно слишком. – Это дух Фёдора Д. меня испытывал.
– Ой, да чё там. Смотри.
Татьяна расстегнула олимпийку и попыталась показать грудь, приподняв футболку. Не получилось. Тогда она повесила олимпийку на веточку и задрала футболку до горла:
– Видишь, какая теперь.
– Да ничего, Тань. Красивая грудь.
– Ага, красивая, – расстроилась она, не опуская край футболки. – Шрам вон какой. А потрогать хочешь?
– У меня руки в мясе, Тань.
– Вымою потом. Вон минералка есть.
Она стояла возле сухого дерева. Край футболки схватила зубами, а руками притянула меня к себе. К её серому стриженному черепу прилипла паутинка. Я коснулся пальцами её груди.
– Да нормально пробуй, чё ты! – Она выпустила футболку и стала неловко расстёгивать ремень на моему раздувшемся животе.
Запахло горелым свиным жиром. Татьянина какая-то тряпка упала на муравейник, моя тоже куда-то туда. Солнце согрело спину, ногу, грудь. Я не знал, чего я хочу, а чего не хочу. Что правильно, а что ошибка. Мир постоянно требовал от меня сопротивления, борьбы, действий. Сейчас, например, нужно было хватать Таню за руки и отталкивать. Пихать её в горло и держать за плечи. Или, наоборот, проворно ублажать её обезумевшую плоть.
Я ничего не делал. Устало я отгадывал Танины желания и подчинялся ей. Это была не надменность, а наконец придавившая меня, как пыльная перина, апатия.
Когда пришёл Мишка, мы успели установить полтора контакта. Мясо сгорело.
– Забухал, что ли, повар? – спросил Мишка.
– Жир капает, огонь вспыхивает, мясо горит, – ответил я.
– Тань, ты не помогала?
– Мне нельзя!
Удивительно женщины умеют предавать. К концу вечера, когда мы брели по мгновенно потемневшей посадке, Татьяна находилась в самом прекрасном расположении духа. Подтрунивала над нами, хмельными, и жадно целовала Мишку в губы, если представлялась возможность. Я мечтал об уединении в ванной с бутылкой коньяка.
На следующей неделе появился большой заказ на изготовление серёжек. За обещанные премии мы работали, как герои тыла в 1943 году.
Мельник даже признался мне:
– Подошьюсь, наверное. Укольчик – и не мудозвончик.
В начале июня он отозвал меня к окну в столовой и сказал, протягивая деньги:
– Вот держи. Долг.
– У меня должников нет. – Конечно, я знал, что он уговорит.
– А у меня кредиторов. Василичу сегодня отдал всё за те сраные бриллы и тебе вот.
Я сунул деньги в нагрудный карман и спросил:
– Накопил, что ли?
– Имущество с женой поделили. Думаю: надо оно – новую квартиру покупать – или нет? Живём в самом опасном городе страны теперь.
– А ребёнка поделили?
– Вижусь с сыном по средам, субботам, в первые три дня зимних праздников и вот на майские хотели сходить в зоопарк, но из-за того, что обломки рядом упали, не получилось.
– Валить не думаешь?
– Нет. Валерка с родажа уехал в Воронеж. Хандогин – зам. цеха восковки – умотал в Москву, а Черных – юрист, сказал, что жить в этой стране не может и мчит в Канаду. Смотрю на низ – и подташнивает.
– А если кусок «Точки-У» на крышу свалится?
– Пусть. У меня крыши своей нет, а чужую не жалко.
Помолчали.
– А бывшая, – будто вспомнив, сказал Мельник, – с Серёжей собираются к матери в Тулу. Там тихо. А ты? У тебя ж ни дома, ни семьи. Чего не уезжаешь? Родители?
– Честно говоря, Гриш, я, наверное, июнь доработаю и свалю. Но не из-за сраных ракет, а просто так: ради новой жизни. Вот как ты хочу – с нуля всё.
– Придурком называть не буду.
– Этого я не забуду, – срифмовал я, надеясь, что Мельник включится в игру. Но он только хлопнул меня по плечу.
Трогательным был Григорий Александрович. Я даже решил, что компенсирую ему потери, если продам бриллы, но вечером, естественно, передумал.
А утром, сидя на унитазе, я прочёл новость: «В Рябиновке бои».
Рядом находится посёлок Красный холм, граничащий с Украиной. Ночью туда прорвалась разведывательная группа из двадцати пяти диверсантов. Завязалась перестрелка. Оставшиеся в живых отошли в Рябиновку. К новостной публикации было прикреплено видео со стреляющими из-за дома военными.
Я долго пытался сопоставить два этих понятия: перестрелка и Рябиновка – место, где всё у меня было впервые. Задача оказалась неподъёмной.
Вспомнилось самое первое первое сентября. Родители нарядили меня в костюм тройку, дали гладиолусы, показали, где держать, чтобы не сломались, и отвели в школу. На линейке выступал директор, потом какой-то мужчина в тёмных очках и наконец-то из колонок такие же дети как я, только более талантливые, затянули «Учат в школе». Здоровенные одиннадцатиклассницы, одетые как артистки из перестроечных клипов, провели нас вокруг стадиона и ушли курить за тир. После состоялся первый урок, на котором не заставляли писать и читать; учительница рассказывала о значении книги в жизни каждого человека.
– Серёжа, скажи нам: для чего нужно читать?
Мальчик долго не решался, скручивая в валик край пиджака, а потом наконец-то сознался:
– Не знаю.
– Может быть, для того чтобы становиться лучше, Серёжа, а? Как думаешь? Серёжа, подними голову. Ну подними! Чего ты испугался? Не бойся, Серёжа. Ты согласен со мной?
Серёжа тихо заплакал, вжимаясь в пиджачок.
Мне было жаль его, и я тоже не знал, зачем читать книги.
После урока нас отпустили домой. Я очень устал из-за жары, пережитых впечатлений и узких туфель. Хотелось поесть и посмотреть телевизор. Я заметил, что встречные разглядывают меня внимательно и ласково. Сняв бабочку, я сунул её в карман – не задохнётся, не настоящая. Пыль липла к туфлям, пахло прелою травой.
Дома шла работа. Родители тогда ещё строили дом, поэтому повсюду сновали друзья отца – строители. Сам он сидел на крыше и со свистящим звуком прибивал шиферный лист.
Это был наш дом, то место, где я должен был вырасти, а родители состариться. Главная точка на земном шаре.
– Ученик пришёл, – объявил один мужик, закуривая.
– Иди ешь, – скомандовал отец, – мать картошки поджарила.
Есть перехотелось. Я сел на перевёрнутое ведро, положил пиджачок на коленки и стал следить за работой. Вскоре отец слез с крыши, о чём-то поспрашивал меня и ушёл к мужикам, которые в тени сарая стояли толпой над деревянным стулом. Из их угла пахло свежим огурцом.
– Есть иди! – приказал опять отец.
Я направился в дом с одной-единственной готовой комнатой, как слышу – плач. Не плачь, а писк! Кошка!
Я обошёл дом, заглядывая подо всякие тряпки, вёдра с присохшим раствором и всё такое укромное – ничего. Сходил в погреб, осмотрел сливную яму, корыто с водой, вышел на огород. Вернувшись в исходное место, я вновь прислушался. Мужики говорили громче и матерились. Это мешало.
– Кошка где-то плачет, папа.
– И пусть.
– Она сильно плачет.
– Где?
– Не могу найти.
В тот день отец выложил дымоход из красного кирпича. Он торчал над крышей, как палец великана. Кошачье существо плакало оттуда.
Задрав головы, мы смотрели на дымоход. Кошка кричала с самого дна дымохода.
– Только разбирать.
– Может, крюком каким подцепить и вытянуть? А ну, дай верёвку!
– Нет. Только разбирать, – возразил отец.
Начались споры. Большинство считало, что ломать дымоход из-за кошки глупо. Мужики толковали. Горячились, курили, рисовали палками по песку.
– Не ругайся! – прикрикивал отец на того или иного мужика, услышав маты.
Мужики пробовали совать в дымоход верёвку в надежде, что кошка вцепится когтями, искали способ вынуть нижние кирпичи, но всё сводилось к тому, что придётся разбирать конструкцию. Или, как сказал один седой мужик, мешок бензином облить, в дымоход палкой затрамбовать и спичку бросить.
– А снизу нельзя её вытащить? – спросил я, услышав это предложение.
– Никак.
– Может, подождать, пока сама?
– Сама никак.
В общем, я всерьёз испугался, что кошку или сожгут, или она там сдохнет от голода. Я всё стоял под яблоней и ждал решения. Его принимал отец.
– Ты иди обедай, – сказал он мне, в который уже раз. – И переоденься заодно.
– Ага, сейчас, – соврал я, заподозрив худшее. – А дымоход долго разбирать? Это дорого?
Отец не отвечал. Высокий, сильный, в драных джинсовых шортах, с широкой, густо поросшей чёрными волосами грудью, смуглый и пыльный, с густыми капельками пота на лбу.
Все мужики занимались покрытием крыши, а отец возился с дымоходом. К вечеру, когда солнце, и само измучившееся, и измучившее нас, уплывало за дубовый лес, отец вынул замусоренного чёрного котёнка, ещё вчера, видимо, слепого. Он недовольно пищал и царапался. Мама напоила его молоком, а один из мужиков предложил половинку котлеты. Котёнок полизал молоко, понюхал какую-то травку и улёгся спать. (Целые сутки спал.)
Пошёл дождь. Котёнка я отнёс в дом на тряпку.
Его судьбу я не помню. Столько их передохло от клещей и собачей ненависти. Их в деревне никто не считает.
В тот день мужики разошлись по домам поздно. Особенно долго отцу пришлось выпроваживать того мужика, который предложил идею с мешком. Он был очень пьяным и всё обещал, что скоро поднимется и пойдёт. А сам сидел и сидел.
Разобранный дымоход выглядел как сломанный зуб или неумелая работа. И подумать было нельзя, что это памятник состраданию.
Утром отец приступил к его восстановлению.
Наш дом дышит через этот дымоход уже двадцать лет. Сейчас лето и у него каникулы.
Сколько случилось всего в этом доме. И теперь, быть может, его стёкла вздрагивают от автоматных очередей, покрытая тонким слоем мха шиферная крыша трескается от пуль. Кто-то топчет аккуратные мамины грядки, обустраивать которые я в этом году не поехал, а больше помочь и некому.
Отец трубку не взял. Мама ответила, но не сразу:
– Лазят по посёлку, как собаки. Наших нет. Даже полиции нет. Отец рвётся пойти воевать с лопатой, а я не пускаю.
– Блядь, это же не кино! Пусть ещё в штыковую с отвёрткой пойдёт. Держи его за шиворот, пожалуйста.
– Слышишь: стреляют?
– Нет.
– Если к нам заявятся – кормить не буду.
– Мам, вы только не геройствуйте. Ваш подвиг стране не пригодится. У неё своих полно.
– А кто будет геройствовать? Ты? Вон твой одноклассник Илья Мочалов – добровольцем пошёл, а ты что?
– Илюша Мочалов наркоман и в долгах по самые уши.
– Он о семье заботится! А ты бобылём живёшь, потому что со всеми через губу и «обосрусь, но не подчинюсь». Скромнее надо. Из какого ты куля такой уродился только, а?
– Ладно, мама. Если к вам заявятся боевики – позвони.
Я помню, что я тогда подумал: «Мама уже старая и поэтому её не изнасилуют, а вот отца могут убить».
Тот день был долгим, скупым на новости. Впервые я включил телевизор: вдруг там что-то скажут. Показывали улыбающегося президента, потом, в студии с софитами, раздувшаяся тётка кричала на какого-то седовласого старика с красными глазами, школьники слушали бородатого ветерана в дерматиновых берцах.
Я не выпускал телефон из рук всё воскресенье. Чем занимался – не помню.
В родной дом никто не заявился. И отвага отца, сидевшего на дырявой покрышке у края огорода с лопатой, никому не пригодилась.
Диверсанты были ликвидированы спецназом во дворах бывшей сельхозтехники.
Там работал дед каким-то небольшим начальником. А году в две тысячи седьмом я повёз туда отца к его приятелю на машине. У отца были права, а у меня нет. Но он накатил свежего самогона, поэтому решено было, что лучше ехать мне. Права-то у меня не могут отобрать.
Я слушал эмарьские песни, сидя в машине, а отец долго болтал с приятелем – охранником базы. На мои просьбы поехать домой (смотреть какой-то популярный сериал) отец отвечал или: «Ага, сейчас поедем», или ещё более невнятное: «Завтра посмотришь».
Всё это время я рассматривал осколок советского предприятия: у стены свалены гнилые шпалы. Рядом с синими воротами гаража – бетонные плиты со сколотыми краями. Повсюду бочки, пустые бутылки, деревянные ящики, школьный шкаф без дверей, пара карнизов. Через приоткрытые двери гаража виднелись горы рыжего металлолома – главное сокровище, которое охраняет приятель отца. В вольере из сетки рабицы лает кавказская овчарка Батыр. У пса добрые глаза и гигантские лапы. Иногда к вольеру подбегает маленькая дворняжка и смотрит на Батыра. Бывает, приподнимает лапу, мочится на столбик и бежит дальше. Летний вечер, кеды жмут, гитарный рифф из автомобильных колонок, пахнет горелой травой, и большая жизнь впереди, как кажется, счастливая и интересная. Как много обещало будущее и как бессовестно кинуло!
Тела убитых держали в гараже за синими воротами. Вечером в Рябиновку приехали военные грузовики и увезли их. За время своего рейда диверсанты убили выстрелом в голову Игоря Бычковского – одноклассника моего отца, мы здоровались. Прежде он работал охранником в нашей школе, а теперь на дому чинил микроволновки и холодильники. Интернет в Рябиновке – явление относительное. Многие о случившемся узнали лишь к обеду, когда скомкано, с убаюкивающей интонацией новость извергнул из себя телевизор. Жена Бычковского очень испугалась и предложила уехать в соседнюю Венгеровку.
По дороге их «Жигули» наткнулись на диверсантов. Обнаружив в машине георгиевскую ленточку, они устроили допрос дяде Игорю. Он послал их и получил пулю. Его тело лежало возле «Жигулей» до вечера, а жена шла пешком домой через пустой посёлок.