В комнате темно.
Я не включаю свет. Просто захожу, закрываю дверь и стою у порога, пока глаза привыкают. За окном — фонари, сад, влажная темнота. Та же, что была из коридорного окна. Только здесь тише.
Сажусь на кровать. Прямо так — в спортивной куртке, в кроссовках. Смотрю в потолок.
«Папа», — думаю опять.
Беру телефон. Поздно. Ну и пусть!
Тыкаю контакт. И пальцы дрожат как обычно.
Сколько раз я ему вот так звонила? На грани истерики? Перед выпускным, когда он опаздывал. После маминой операции, когда он не брал трубку три часа. В ту ночь, когда пришли первые коллекторы и я в одиночку разбиралась с ними в подъезде.
Он берет после второго гудка.
— Доча! — голос бодрый, почти радостный. — Ты как там? Все хорошо?
— Нормально, — говорю я. — Пап, я хотела спросить. Долг. Ты разобрался?
— А, это! — он смеется. Легко, как смеются люди, у которых все позади. — Само рассосалось, представляешь? Позвонили, сказали — закрыто. Я не стал особо разбираться. Бог дал, бог взял, главное — тихо стало.
Само рассосалось. Я закрываю глаза.
«Миллионы рублей. Угрозы. Брачный контракт. Кабинет, где стоял мужчина с холодными глазами и говорил про почки спокойным голосом бухгалтера. Само рассосалось, папа».
— Хорошо, — говорю я вслух. — Рада за тебя.
— Слушай, ты не обижайся, я сейчас немного занят…
И вот тут я слышу.
Сначала — голоса. Несколько. Мужские, приглушенные, но характерные — тот специфический полушепот, который бывает только в одном месте. Потом — звук, который я с детства научилась узнавать сквозь стены, сквозь сон, сквозь собственное притворство, что все нормально.
Карты. Стук фишек. Атмосфера, которую я ни с чем не спутаю.
— Пап. — Я стараюсь, чтобы голос звучал ровно. — Где ты сейчас?
— Да так, у друга. Все нормально. Ты не переживай!
— У какого друга?
— Марго, да все в порядке, — в голосе появляется легкое раздражение, та нотка, которая всегда означала: не лезь, все под контролем. — Ты прости, мне сейчас некогда, я перезвоню. Целую, дочь!
Гудки.
Я смотрю на темный экран.
Потом кладу телефон на тумбочку, рядом с фотографией — мама и мы с братом, три года назад, еще до маминой больницы, когда мы ездили на дачу к тете Вере и я поймала щуку и орала от неожиданности, а все смеялись.
Щука была маленькая. Отец потом долго рассказывал про нее всем знакомым, раздувая размер раза в три.
Я откидываюсь на подушки.
Из глаз начинают течь слезы. Сами. Без разрешения и без повода. Или со всеми поводами сразу, которые накопились за эти дни. И за всю мою жизнь.
Контракт, Влад, Антон, болеющий мальчик, мой брат, который верит, что мир справедлив, моя мама, надорвавшее сердце из-за таких вот выходок.
И мой отец.
Смешной, безалаберный, любимый, невозможный папа — который сидит где-то у «друга» и снова играет, пока его долг чудесным образом «рассосался».
И он ведь понятия не имеет, что заплатил за него тот мальчик, которого он бил в четырнадцать лет. Только мальчик вырос. И забрал детские долги мною: моим телом, моей душой…
Слезы текут и текут. Я не вытираю — зачем, некому смотреть.
Просто лежу на кровати поверх покрывала, смотрю в потолок, и плачу. Тихо-тихо всхлипывая. Просто плачу.
И тут вдруг стук в дверь — такой тихий, что можно не услышать если не хочешь.
Я сажусь, вытираю слезы, прочищаю горло.
— Войдите, — голос почти ровный.
Дверь открывается. Тонкая полоса света из коридора. В ней — силуэт Марии Петровны. Поднос в руках. На подносе — чашка, от которой поднимается пар, и маленький аптечный пузырек.
Она входит. Ставит поднос на столик, включает маленький торшер у кресла — не верхний свет, не резкий, тихий теплый круг.
Я моргаю.
— Травяной чай, — говорит Мария Петровна. — С медом. И валериана, — кивает на пузырек. — Двадцать капель на треть стакана воды.
Я смотрю на нее.
Она смотрит на меня — без жалости, без той фальшивой мягкости, от которой становится только хуже. Просто смотрит. Спокойно, как смотрят люди, которые видели многое и не делают из чужой боли событие.
— Спасибо, — говорю я.
— Пейте пока горячий.
Я встаю с кровати, подхожу, сажусь в кресло, беру чашку. Чай пахнет по-летнему, по-деревенски. Делаю глоток. Горячо. Горло перехватывает, но по-другому — не от слез, а от тепла.
Мария Петровна не уходит. Стоит чуть в стороне, сложив руки. Не нависает, не смотрит в упор — просто есть рядом.
— Почему? — спрашиваю я наконец.
Пауза. Маленькая. Почти незаметная.
— Владислав Андреевич сообщил, что у вас был трудный вечер, — произносит она. — И что горячий чай не помешает.
«Трудный вечер».
— Понятно, — я делаю еще глоток. Смотрю в чашку.
Он услышал, как я рыдала? Или просто… решил, что мне нужен чай?
Но если слышал — сам не пришел, конечно. Это было бы слишком.
— Доброго вечера, Маргарита Николаевна, — произносит Мария Петровна и делает шаг к двери.
— Подождите!
Она останавливается.
— Он… он всегда такой?
Она молча смотрит на меня. И в этом взгляде что-то есть. Не ответ, не объяснение. Что-то похожее на «вы уже сами знаете, но еще не решили, что с этим делать».
— Он прекрасный человек, — и голос почти дрожит. — Но не все это видят.
А потом разворачивается и быстро выходит из комнаты.
Я сижу в тишине. В руках — теплая чашка. За окном — сад, фонари, темнота.
«Смешно».
Мужчина, который рассуждал что можно вырезать почки моим родственникам, который отстраняет сотрудников одним словом, который смотрит на людей как на баланс активов, который в упор не видит своего сына — прекрасный человек?.
Я фыркаю. А потом вдруг понимаю. Да — это все он. Но он услышал, что я плачу. И прислал травяной чай.
«Может, — думаю я, — В каждом волке есть что-то от человека?».
А потом допиваю чашку до дна. Ставлю на поднос. Ложусь поверх покрывала — не раздеваясь, как была.
«Разве может волк стать человеком, после того как сожрал кучу людей? Вряд ли. Очень-очень вряд ли. Даже в сказках такого не бывает. И почему иногда так хочется верить в чудо?…».