Было время: мы ходили пешком под столами, и была там своя маленькая жизнь. А вверху, где взрослые жили-пировали, как и положено у нас в дни великие – на широкую ногу, чаще другого в майские дни звучало одно: «Лишь бы не было войны!..»
И сходились рюмки-бокалы.
Это навсегда осталось в крови.
Как заклинание, заговор от бешенства тупой и сытой жизни.
Альманах 1961 года выпуска, найденный мною, восьмилетним и беззаботным, в библиотеке Лесной Школы (был такой проект ВЦСПС), где много было про войну. Про нашу горькую и страшную Победу. Про лётчиков и моряков. Пехоту и танкистов. Про всех.
Я тогда и заболел той Войной. И долго мне снилось по ночам, что бегу через хлебное поле и не успеваю – срезают немецкие автоматчики. Сон этот неотступно настигал меня несколько лет. Уж и не знаю почему – память ли о прошлом, а может, и настоящее прошлое.
Тёмный зал с экраном в вечность и алой надписью – «Огненная дуга». Песни, от которых сжимались маленькие наши и наивные, честные сердца.
«Освобождение» я смотрел в кино с друзьями много раз – десять копеек, и война твоя. Почти каждый год фильм крутили по всей стране на большом экране. Мы ходили ватагой, орали что-то, на нас шикали иногда, но не особо. Больше всего мы любили, понятное дело, пятую серию – «Последний штурм». Это там мы впервые услышали:
Ещё немного, ещё чуть-чуть,
Последний бой – он трудный самый,
А я в Россию, домой хочу,
Я так давно не видел маму!
С тех времён песня Ножкина застряла у меня в голове, и я при случае, когда было особенно тошно что-то нелюбимое делать, повторял про себя: «Ещё немного, ещё чуть-чуть!» Смешно, конечно. Сейчас смешно.
Про маму – после слов песни впервые ощутил нездешний внутренний холод: что, если мамы нет? Тогда и обиды детские, и всякая ерунда отступили; я стоял перед пропастью, и не было ничего и никого – если не было мамы.
Музыка того времени, тех фильмов растворялась в наших мыслях и чувствах. Она была с нами неотступно – концерты в Колонном зале Дома Союзов, радио, фильмы.
И сквер Большого Театра.
Мне было почти одиннадцать. 1980-й.
Мы пришли туда утром, и я смотрел на людей «из кино», живых и смеющихся, плачущих и поющих.
Не знаю, сколько я там пробыл. Долго. В тот день накрыло меня уже насовсем – когда отдал свои три гвоздички здоровенному грузному дядьке в кителе с погонами и орденами. Мне тогда показалось, что им и счёта нет, а какой род войск – вспомнить не могу. Он прижал меня так, что хрустнуло внутри, поцеловал в щёку, и медали звенели, и пахло от него табаком и одеколоном. И ещё слёзы. Он плакал. И они, слёзы, остались на моём лице тоже.
Как причастие.
Точно Бог показал пальцем: «Помни!»
«Белорусский вокзал» меня поначалу разочаровал. Никак я не мог в том возрасте понять – фильм про войну, а войны и нету! Разговоры, разговоры. Но песня…
Это когда вырастаешь, узнаёшь, что написал её Окуджава – и слова, и музыку, вернее, мелодию. И что понравилась она Шнитке, а тот решил её аранжировать, превратить в «марш прорыва». И вышло что-то невероятное, пронзающее насквозь, навылет.
А тогда – были слова.
Вместе с гитарными переборами они как камни крепости – если только до основания снести; в любом другом случае – отпечатаны навечно.
Понять героев «Белорусского вокзала» я смог в совсем уже зрелом возрасте – лет в тридцать, наверно. И с тех пор, когда закипает внутри оттого, что люди вокруг простейших вещей о войне не знают, не разбирают уже, где свой, где чужой, кто на чьей стороне был и за кем правда – смотрю его.
Ничего ведь не изменилось.
Фронтовики уходят, ушли…
Но своя красная ракета для каждого из нас – случается в любой из дней.
Наше дело – помнить.
Здесь птицы не поют,
Деревья не растут
И только мы плечом к плечу…
Горит и кружится планета,
Над нашей Родиною дым…
Взлетает красная ракета,
Бьет пулемет неутомим…
До самых вражеских ворот,
Такие, брат, дела…
Нас ждет огонь смертельный,
И все ж бессилен он…
А нынче нам нужна одна победа!
Одна на всех, мы за ценой не постоим.
В тот день у Большого играл развесёлый дед-баянист в бескозырке. И частушки сыпал. И всякое. А потом запел «В лесу прифронтовом».
С берез, неслышен, невесом,
Слетает желтый лист…
Так что ж, друзья, коль наш черед, —
Да будет сталь крепка!
А коль придется в землю лечь,
Так это ж только раз…
И что положено кому —
Пусть каждый совершит.
И воцарилась какая-то вселенская тишина. Осенью запахло. Дымом 1941-го. Когда ничего не известно точно, кроме одного лишь: путь к жизни мирной лежит через войну.
Тоже мимолётно, на уровне рефлекса, кожей, чутьём уловил: вот он – ужас одномоментного крушения обыденности. Стакан воды, и то, может, выпить не придётся…
И опять, только годы спустя, когда наконец дорос, допыхтел «почитать, разузнать что к чему» – узнал, что стихи Исаковского, а музыка Блантера. И что они же в 1938-м написали «Катюшу». И что Исаковский, не попавший на фронт по причине слабого зрения, писал Блантеру: «Может, этими стихами обеспечу хоть какое-то участие в войне…»
Вместе они написали и «Враги сожгли родную хату». В детстве это была страшная особо, внутренней своей обречённостью и неимоверной ценой победы, песня. Я и сейчас замедляю шаг, когда слышу или вспоминаю:
Я шел к тебе четыре года,
Я три державы покорил…
И на груди его светилась
Медаль за город Будапешт.
«Что нам тот Будапешт? Пусть бы разбомбили их всех наши!» – «Надо было Берлин катюшами! Тысячу катюш! Или десять тысяч!» Это в темноте, в общей палате той самой Лесной Школы (жили как в раю – спасибо СССР). Мы строили военные планы, думали, как лучше «пришибить и размазать» немцев, чтобы без потерь, чтобы домой вернулись солдаты советские.
А пели на Девятое мая – «Священную войну». Вздрагивали на сцене от первых нот, в горле вставал комок, и как-то не очень складно, но выводили:
Не смеют крылья черные
Над Родиной летать!..
И казалось, что можно изменить многое, можно прямо отсюда шагнуть в пекло и погнать фрица. Чёрт знает что это такое, когда ты маленький, а внутри клокочет, как в котле, и вот сейчас сорвёт башню…
Оказалось, что у Лебедева-Кумача в первом варианте был ещё один куплет. Мы тогда и не знали – думаю, это противопоставление света и тьмы вознесло бы наши ребяческие страсти на совсем недостижимую высоту:
Как два различных полюса,
Во всем враждебны мы:
За свет и мир мы боремся,
Они – за царство тьмы.
Странно, почему не пошло.
Не поют сейчас так.
А музыку Александрова поначалу, в первые месяцы войны, её считали слишком трагической и мрачной – но лишь до середины октября 1941-го, когда враг вплотную подошёл к Москве, и стало ясно, что или мы – или нас. Нет никаких слов объяснить, на что эта песня воздействует – может и мёртвого с поля поднять, и в атаку бросить.
Как и гимн СССР, написанный им же.
Есть в мире вещи, не стираемые ластиком истории.
Ленинградская симфония Шостаковича.
Словно увидел он, прозрел марширующие колонны, железную гадину, вползавшую в наши пределы. В сознании всё смешалось: чёрно-белая хроника, открывающиеся бомболюки, бесноватый на трибуне, закатанные рукава вермахта, костры книг…
Исполнение её в блокадном Ленинграде 9 августа 1942-го. Оркестр Ленинградского радиокомитета под управлением Карла Элиасберга, дополненный музыкантами полковых оркестров. Кто в чём, еле живы – но такая воля, несгибаемая стальная воля… Где нам сейчас взять такую?!
Большой зал Ленинградской филармонии, до отказа забитый измученными, но нашедшими силы слушать музыку людьми, залитый светом хрустальных люстр – горят все до одной, невзирая на воздушную тревогу и рёв сирен.
Огонь из всех калибров, всеми артиллерийскими силами Ленинграда – чтобы задавить немцев хоть на время, пока звучит музыка, транслируемая и им, на передовую, в их чугунные головы с жирными распластанными орлами на касках.
Да горят они в аду.
Вечно.
Добавьте им градуса.
Когда такое входит в сознание с детства, нет ничего, что может заставить посмотреть на прошлое «немного под другим углом». И выговаривается у меня только одно название города – ЛЕНИНГРАД.
Ничего страшнее музыки.
Ничего прекрасней…
«Офицеры».
Смотрено и пересмотрено.
Всегда хотелось другого конца, чтобы вернулись, чтобы дома все до единого… Но есть такая профессия – Родину защищать. И нет выбора посреди судьбы.
Уж как Агранович (фронтовик и геройский парень, многие его тексты ушли в народ) сочинил, услышал с небес…
От героев былых времен не осталось порой имен, —
Те, кто приняли смертный бой, стали просто землей и травой…
Это те, кто в штыки поднимался, как один, те, кто брал Берлин.
Нет в России семьи такой, где б не памятен был свой герой…
И мальчишкам нельзя ни солгать, ни обмануть, ни с пути свернуть.
Зимой и летом играли в войнушку – первое дело назначить, кто «за фрицев». Никто ведь не хотел. И часто штурмовали не пойми каким составом, все вместе, мифического врага. А уж потом, мокрые, возбуждённые, орали: «А я его! Видел ты? Видел?!»
Зимой были снежки. И почему-то (ну как – почему…) крепость наша всегда называлась Брест. И бились за неё, теряя варежки, валенки, шапки и шарфы.
Смешно?
Нет. Каждому возрасту – свои сражения.
Но у детей войны возраста не было. И все сыны и дочери полка – все, о ком узнавали мы из фильмов и книг, все, кто не дожил до Победы, но до вздоха последнего приближал её, – были и остаются нашими святыми. Ангелами-хранителями. И плевать нам на «немного другое мнение под несколько другим углом».
А уж выжившие!..
Саша Колесников, про которого сняли в 1968-м фильм «Это было в разведке». Помню, когда увидел в кино, а потом ещё и прочитал, что немцы его распяли, прибили руки и ноги гвоздями, но наши успели, смогли отбить, и что жил он потом долго, приезжал на места тех событий – онемел.
Как будто выключилось внутри что-то и потом опять ожило.
Военные песни.
Песни и стихи о войне.
«Журавли» и голос Бернеса. И слёзы в глазах – год от года сдержать их всё труднее.
И в том строю есть промежуток малый,
Быть может, это место для меня…
«На всю оставшуюся жизнь…»
На всю оставшуюся жизнь
Нам хватит подвигов и славы,
Победы над врагом кровавым
На всю оставшуюся жизнь,
На всю оставшуюся жизнь…
Я не могу все их перечислить.
Даже и не знаю, хоть список пиши – но зачем? Вы ведь тоже – помните и знаете. По-другому и быть не может.
Об одной песне всё же скажу особенно. Её написали Соловьёв-Седой и Фатьянов – это всё их замечательные песни «Где же вы теперь, друзья-однополчане», «На солнечной поляночке…», «Соловьи». А в мае 1945-го под Кёнигсбергом написали «Давно мы дома не были».
В детстве я никак не мог толком разобрать слов, особенно про цветущую ель и шишки-веточки медовые. И даже не стремился: больше всего мне нравилось начало, невероятное, будто даже уютное – как такое возможно посреди хаоса и ада войны?
И была там магия сказки, магия невозможного. Торжество скорой и верной победы над заклятым врагом. Победы тем более сказочной, былинной, потому как путь к ней лежал через страдания, понять которые «мирным умом» – возможности нет.
Горит свечи огарочек,
Гремит недальний бой.
Налей, дружок, по чарочке,
По нашей фронтовой!
Налей, дружок, по чарочке,
По нашей фронтовой!
Не тратя время попусту,
Поговорим с тобой…
Давно мы дома не были…
Цветет родная ель,
Как будто в сказке-небыли,
За тридевять земель.
Как будто в сказке-небыли,
За тридевять земель.
На ней иголки новые,
Медовые на ней…
На ней иголки новые,
А шишки все еловые,
Медовые на ней…
Часто ловлю себя на мысли – вот иду и пою: «Горит свечи огарочек…» Та война – она рядом. Она всегда здесь. Она здесь – навсегда.
Наше дело помнить.
Нам нельзя забыть.
Кроме нас – некому.
За нашими пределами – ползучее беспамятство. Пусть и не везде. Хорошо, что не везде…
А завтра снова будет бой, —
Уж так назначено судьбой,
Чтоб нам уйти, не долюбив,
От наших жён, от наших нив;
Но с каждым шагом в том бою
Нам ближе дом в родном краю.
Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат,
Пусть солдаты немного поспят…