Уже наваливались сумерки, когда Федосеич, мокрый как мышь, запарившийся, вернулся в Совет. У порога он метелкой долго аккуратно обметал ноги от снега. Потом зажег лампу, молча уселся на пол к корзинке и снова начал взвизгивать прутьями.
— Как дела? — нетерпеливо спросил пастух.
— Тю-тю! — сердито засвистал Федосеич. — Любо-дорого дела. За каждым надо особого посла посылать, а послу полбутылки, что ли, дать: может, охотнее пойдут… Кто святковает, кто на свадьбе гуляет, свадьбей — тьма…
Он помолчал, рванул прут и, словно про себя, тихо кончил:
— Человек несколько придут, а больше не жди. Да ведь тебе больше-то и не надо. Гляди, своих огольцов сколько приплыло.
— А надежные придут? — беспокоится Семен.
— Самые отменные, — усмехнулся сторож.
Пастух бегает из угла в угол. Федосеич, оторвавшись от корзины, насмешливо встречает и провожает его глазами.
— Чего рыщешь? Сколько шагов намерил? Эх вы, защищальщики батраковой нужды! Надо было сперва соломки припасти, потом печь топить. Вот теперь и не выходит ничего… Тю-тю!.. Погляди на них, у них поучись. Они заранее потихоньку дела делают, как в хозяйстве, так и тут. Вот они вам расчешут гриву на перевыборах.
Пастух остановился около него и с болью закричал:
— Ты на кого плюешь? Кого грязнишь? Сам себя!
— Нехорошо, дедушка, — упрекнула и Анка.
— Тю-тю!.. А я-то про что? — удивленно уставился на них Федосеич. — Я-то что, из другой глины, что ли, сляпан? Кабы из другой, так корзинками не кормился бы, а может, — он указал на место Окулова за столом, — на этом стуле сидел.
— Ну и смеяться над самим собою не надо, — уже спокойнее сказал пастух. — Учиться надо, чтобы лучше, чем они, делать.
Федосеич машет обеими руками:
— Мне… тю-тю!.. опоздано! Вы учитесь, а я — так, куда-нибудь на затычку для дела пригожусь.
Ребята молча слушали этот разговор. Лица у всех серьезные, озабоченные.
Вдруг в сенях зашаркали ногами, загремела дверная цепь. Пастух даже вздрогнул от неожиданности.
Вошел Самсон Дерябин — дядя Хрящ. На нем знаменитые высокие белые валенки с красными разводами. Он снял облезлую шапчонку, встряхнул жидкими сухими, чуть рыжеватыми волосами, не спеша выбрал длинными пальцами сосульки из реденькой бородки и только после этого спросил:
— Зачем звали?
— Будто не знаешь, — укоризненно ответил отцу Сергунька, — не можешь без притворства.
— А, делегат! Ты уже здесь? Может, и знаю, а спросить лишний раз не вредно.
— Погоди, сойдутся, поговорим, — отозвался пастух.
Дядя Хрящ поводит длинным, с горбинкой и синими жилками носом.
— Чем пахнет, дядя? — пошутила Анка.
Хрящ подозрительно смотрит на нее и бурчит:
— Пахнет тем, что если будем ждать, то еще больше состарюсь…
Он растягивается во всю длину на лавке, задрав вверх свою козлиную бородку.
— Э-эх! На этой лавке меня белые пороли. Потеха!..
— Что ж, еще хочется? — Анка сводит брови.
— О-очень даже! — блаженно щурится Хрящ. — Как вложат, как втянут! Маменька ты моя родимая, сласть!..
Пастух сжимает кулаки. От злобы и обиды он не может вымолвить ни слова и только передергивает в поясе узкий ремешок. Наконец он говорит сипло:
— Я овцам и то больше для острастки кнут ношу, не бью. А ты… Срамота! Десять лет прошло, а он про порку…
Хрящ насмешливо пропускает сквозь пальцы бороденку.
— Да я не про кнут, чудак человек! Я — про шомпола. Кнут пустяки… А вот тонким железным шомполом кы-ык жахнут! Кы-ык вложат! Пристанет, не отдерешь…
— Тьфу! — яростно плюет пастух.
К нему подбегает Сергунька, отводит в угол, шепчет:
— Ты его не слушай. Он всегда так, не может без насмешки.
Хрящ приподнимается, садится на лавку.
— Ты чего шебаршишь? — сурово спрашивает он Семена. — Чего бегаешь да на пол плюешь? Ты спроси: за что пороли? Когда пороли? Ты еще в пеленках лежал, когда нас били. Федосеич, скажи ему, за что тебе передние четыре зуба выставили. Скажи ему, когда меня на лавку клали!..
Оторвавшись от корзинки, Федосеич считает по пальцам.
— Кажись… тю-тю!.. летом в восемнадцатом годочке! За то, что с матросом Рыкуновым Филиппа Парфеныча потрясли. Потрясли, да мало. Душу оставили. Вот он и раздышался, распух.
— Чего ж ты сейчас так?! — метнулся к Хрящу пастух.
Хрящ теперь заговорил зло и резко, размахивая руками, как мельничными крыльями, то ложась на лавку, то возбужденно вскакивая с нее:
— А то, что опять в пору на лавку ложиться. К тому идем. Кто в Совете? Чего делают в Совете? Окулов в Совете? Бедняк? Правильно! А печать у кого? У Филиппа. Факт! А подпис на бумаге чей? Филиппов. Факт! Чью линию гнут? Филиппову. Эх вы, борцы!.. Мы-ста, да я-ста… консомол — Иван Чеботарев. Бога на свалку, хрест под левую пятку. Это не трудно. Я, может, раньше тебя хрест наотмашь закинул! А ты вот скажи мне, кто у народа заместо хреста на шее висит? Филипп! Ого, это маленько потяжелее будет! А где ты был, когда этот хрест на нашей на шее повис?
— А ты чего комсомольцев одних оставил? — защищался Ванюшка.
— Он только прежней своей храбростью любит хвастаться, — поддержал друга Сергунька.
Во время этого спора один за другим в Совет вошли кузнец Порохин и рыбак Евграф Пилясов. Опершись плечом о косяк, кузнец свертывал папироску и внимательно слушал Хряща, утвердительно кивая головой. Рыбак спрятался подальше в угол. Порохин — кряжист, весь зарос волосами; руки у него — в сплошной шерсти, даже из ушей и ноздрей торчат волосы. Рыбак — безус. Низкорослый и худощавый, он часто подмигивает левым глазом и торопливо проводит языком по тонким синеватым губам.
Потом явился Корнил Лущилин. Он огляделся с хитроватой прищуркой, стал в сторонку, — дескать, помолчим, послушаем, что другие говорят. Но не утерпел и спросил:
— А Тулупова Авдея позвали?
— Ты без него шагу со двора не можешь шагнуть, — проворчал пастух.
— А как же, — согласился Корнил. — Сосед, умственный…
— Заходил к Тулупову? — крикнул Хрящ Федосеичу.
— Да ведь не приказано было, — жалобно отозвался сторож. — Наше дело — кого велят, того и покличем.
— Не приказано! А сам не мог догадаться? Ведь Тулупов скажет слово — и полсела подымется. Вот так у нас и получается: слов — целый воз, а догадки — маленькая тележка.
— Уймись, — успокоил Лущилин. — Я по дороге зашел и позвал его.
— А он что?
— Не знаю. Молчит. У него — своя забота. Чего-то с постройкой не ладится.
Дядя Хрящ выдернул волос из бороденки, похрустел на зубах, зло выплюнул и опять принялся зудить Ванюшку:
— Товарищи! Борцы-пролетары!.. Зелен ты — до консомола… Мы вам, товарищи, спектакль разыграем — про злого кулака, про доброго бедняка. Кулак — дурак, а бедняк — умный. Кулак — с самогонкой, а бедняк — с книжкой. И вот бедняк ловит кулака и ведет в милицию. Куриная слепота! Или ты не знаешь, что кулак сам очищенную пьет, а самогон бедняк лакает. Тут кровь и слезы, а он прибаутки!..
— Без агитации тоже нельзя, — оправдывался Ванюшка. — А я тут при чем, если такие пьески пишут?
Кузнец крепко затянулся папироской и вместе с выдохом дыма густо сказал:
— Палое дело, на все четыре ноги куют и имя не спрашивают.
— С чужими плетнями как со своими обращаются, — вставил Лущилин.
Подмигивая и ерзая на стуле, из угла неожиданно звонко откликнулся рыбак Пилясов:
— Как рыба об лед!.. Весь улов будущего года я уж Филиппу запродал, а хлеб съел. Сетки надо менять, лодку менять. А я с чего возьмусь? С чем выеду? Погибель!
— Слыхал? — мрачно указал на него пастуху Хрящ. — Я об себе не пекусь, я сыт буду. А вот он как жить будет? Он без сеток никуда, а сеток нет. Закручивай, значит, штаны да заходи по шею в Волгу, руками лови. Много наловишь!..
Федосеич прибавил огня в лампе. Желтые несмелые полосы света ложатся на угрюмые лица. С потолка на пол, качаясь, падают густые тени.
— Начинай, чего ходишь? — буркнул пастуху Хрящ.
Семен вышел на свет к столу. Он шевелит губами, но никак не может выдавить из себя ни одного слова. И наконец, задыхаясь, с каким-то подвыванием, похожим на злой плач, заговорил:
— Дело ясное и короткое, а сказать вам его никак не могу! Здесь все рвет, — он показал на грудь и горло. — Боюсь, веры у вас не будет моим словам. Хрящ кровяную правду сказал. Вы и про меня подумаете: врет, болтает. Наболтает, а дела не сделает… — Сорвавшимся резким голосом, перешедшим в металлический звон, он крикнул: — Братцы! — Стащил за козырек с головы кожаный картуз и бросил на стол. — Братцы! Резать надо! Нас режут, и нам приходится резать!..
И вдруг замолчал. Сразу успокоился и, оглядев всех, уже ровным голосом спросил:
— Ввиду малочисленности, протокола писать не будем?
— А то напиши, — ядовито вставил Хрящ. — Явилось на сто процентов, выполнено на тыщу процентов.
— Дядя Хрящ! — сердито крикнула Анка. — Брось! Со зла ведь. Понял?
Хрящ сел на лавку, не то с удивлением, не то с испугом поглядел на нее и вдруг серьезно сказал:
— Ладно, не буду. Агитируй дальше…
И пастух продолжал:
— И все-таки мы сильнее Филиппа. Сегодня нас здесь мало, призовем — будет больше. Это только трусы да предатели визжат: «Богатей — сила, сдавайся!» Нет, власть наша! Если Филипп силен, и ты крепче кулаки сжимай. Я так понимаю… Пришло, братцы, время языки развязать, руки распутать, а голову почуять на плечах. Дело ясное и короткое. Подлую эту шайку надобно гнать из Совета кувырком по ступенькам. Я вас к этому и зову. Не поверите — один пойду. Разве за это у братьев наших в окопах кровь вши сосали, чтоб теперь пиявку на тело посадить? Разве за то сложил под расстрелом голову матрос Рыкунов? Я его не знал, но бедняки говорят, хороший был человек. А я привык беднякам верить. Больше скажу! Богачи-живодеры отца моего родного затравили, на базаре растерзали. Так неужели я прощу им или испугаюсь их? Месть у меня к ним старая! Хотите — верьте, хотите — нет, а я вас к тому зову, чтобы всем, у кого на губах горечь кипит, словно один, на них!.. Не поверите — один пойду! Клянусь перед всеми памятью погибших наших дорогих людей — один пойду!..
Хрящ все с большим и большим интересом рассматривал Гасилина. Не дав ему кончить, он по-мальчишески проворно вскочил с лавки и потянул его за руку ближе к лампе:
— Ну-ка иди к свету поближе, я на тебя хорошенько погляжу — кто ты такой? Э, вылитый Рыкунов!..
К столу сгрудились остальные. Пастух вспыхнул и залился румянцем.
— Милай, — восторженно взмахнул Хрящ руками, — да ты всерьез! Дай-ка я тебя поцелую, золотой! — При общем смешке он сладко чмокнул пастуха в губы.
В эту минуту и вошел Авдей Тулупов. По своей привычке, он прислонился к стене, засунул руки в глубокие карманы пиджака. Никто не обратил на него внимания. Это обидело Авдея, он усмехнулся:
— Христосуетесь? Не рано ли? Пасха еще далеко.
Хрящ метнул на него короткий радостный взгляд:
— Ага, явился! Нашей силы прибыло, потому и христосуемся на святках.
И он опять подступил к Гасилину, принялся любоваться им, оглядывая с ног до головы.
— Да ты, видно, не пустобай! Это, соседи, настоящий!
— А я тебе что говорил? — вставил Сергунька.
Даже Корнил Лущилин похвалил:
— Видать, боевой! Гляди, Авдей Пахомыч, какой боевой!
— Поначалу круто берет, — сказал Тулупов. — Надорваться может.
— Хороший, надолго ли тебя хватит? — забеспокоился Хрящ.
— Насколько хватит — потянусь, — застенчиво улыбнулся пастух. — А жилы вытяну, поддержите.
— Поддержим! — залился во весь голос Хрящ и опять начал тормошить пастуха. Оторвавшись от него, он взглянул на Анку. — Эту-то я знаю. Говору про нее на селе много. Она что — только припевающая или тоже настоящая?
— Да уж вам не уступлю, — сурово отозвалась Анка.
Хрящ захлебнулся восторгом:
— Орлы боевые! Золотые орлы! Побольше бы нас!.. Кузнец! — хлопнул он его по плечу. — Рано с нас штаны спали. Подтянем, что ли, очкур?
Кузнец засопел. Пилясов ответил за него:
— Мало нас больно.
— Мало, да здорово!
Хрящ подскочил к Авдею:
— А ты, разумник, в молчанки будешь играть? Стоять в сторонке — судить, рядить?
— Язык всем даден, только не все с толком им ворочают, — сдержанно ответил Тулупов.
— А я про что? — удивился Хрящ. — Чем крыть будем на перевыборах? Козыри есть?
— Есть! — весело подмигнул пастух. — А потом я с классовой точки буду…
Хрящ зажал ему рот:
— Дорогой, молчи. Факты надо, а не точку. Надо их в грязь втоптать, чтобы им самим на себя взглянуть тошно было. Чтоб бедняк на них волком завыл. Козырей надо!..
Расправляя затекшие ноги, поднялся и подошел Федосеич.
— Тю-тю!.. — запел он, собираясь что-то сказать.
Хрящ сильно рванул его за рукав, так что сторож качнулся.
— Козыри есть!
— Винновый король, — заулыбался Федосеич. — Тю-тю!.. Сам свидетелем был…
— Ты ему на бумажку все напиши, — суетится Хрящ и тычет пальцем в пастуха. — Он сумеет сказать.
— Нет уж, — не соглашается Федосеич. — Сам скажу… Сам видел, сам и скажу. А он пущай после моих слов бедный народ разогреет хорошенько.
Хрящ нелепо подпрыгнул:
— И то дело! Золотой орел! Орел с высокой горы! Федосеич, как мы с тобой рука об руку на Филиппа перли? Помнишь? Под кровать забился… Эх, кабы не белые, мы бы тогда его… Дорогие, ломить стеной пойдем!..
— Ну, хвалиться довольно, — остановила его Анка. — Давайте дело кончать. Семен, ты чего еще скажешь?
Пастух оглядел всех:
— Нас здесь семеро, ты восьмая. Да ребят сколько… Надо беднякам нашу силу показать. Надо, чтобы на сход они шли густо и чтобы были на сходе как одна семья…
— И един пастырь в семье! — весело кричит Хрящ и хохочет, широко разинув рот.
Пастух с улыбкой отмахивается от него.
— Тебе, Нюрка, придется с женщинами…
— Знаю! — Она сдвигает брови.
Пастух замялся:
— Туго тебе будет — косо на тебя смотрят…
— Где сама не сумею, переводчик скажет.
— Павлина, что ли?
Анка молчаливо кивнула головой.
— Дело! Баба — ножик. А вы, ребята, — обратился Семен к комсомольцам, — родителей острее точите…
— И так уж точат, — вставил Хрящ, — только успевай языки подставлять.
— Перед самыми выборами еще раз соберемся, — заключил Семен, — ждите моего слова, когда. А пока конец нашему разговору.
— Рано к концу подошел! — вдруг вмешался Авдей Тулупов, вынув руки из карманов.
— Ну, продолжи сам, если есть чего, — неохотно сказал Гасилин. Ему казалось, что этот человек, так любящий поучать других, заведет сейчас что-нибудь очень рассудительное и может расхолодить людей.
— Вот ты, пастух, всему учет подвел: нас семеро да еще восьмая. Здесь ведь не стадо, чтоб на головы счет вести. А ты спросил, у кого какое свое желание есть, кто в жизни чего хочет? Верные мои слова, сосед? — обратился Авдей к Лущилину.
— Библия! — воскликнул тот. — Я за тобой везде.
С трудом сдерживая себя, Семен сказал, как мог, спокойно:
— Желание у всех одно: подчистую выгнать из Совета живоглотов.
— Подчистую? — переспросил Тулупов. — А может, не так уж чисто? Это, опять же, не овцы, чтоб одними ножницами стричь. А кого взамен выберем?
— Ну, об этом еще успеем сговориться, — попытался дядя Хрящ потушить спор.
Но Авдей остановил его:
— Ты не мешай мне, если уж я пришел. Опять такого поставим, кто гол, как кол? Вон поставили Олешку, он с голодухи и навалился на чужбинку…
— Найдутся и честные! — воскликнул рыбак Евграф, глянув на пастуха.
Тулупов отмахнулся от него, как от мальчишки, вмешавшегося в разговор взрослых.
— Все мы при народе честные. Никто сам себя жуликом не назовет. А подберемся к общественному амбару, рука и зачешется. Тут все обдумать надо, обсудить…
— Да ты скажи, чего хочешь?! — нетерпеливо перебил Гасилин.
— А я разве не сказал? — удивился Авдей. — Непонятно? Могу добавить… Перво-наперво кооперацию надо строже разворошить. Обревизовать, куда наши паи идут. Потом — взимопомощь всю до фунта взыскать. Вот об чем речь!
— И все? — насмешливо спросил Семен. — Маловато!
— Сколько нашлось, столько и выложил, — с достоинством ответил Тулупов и повернулся к двери, кивнув Корнилу: — Пойдем. Тут всего не перескажешь.
Лущилин послушно поплелся вслед за ним.
Когда они вышли, дядя Хрящ укоризненно заметил Гасилину:
— Ты с Авдеем полегче. Он мужик гордый. — Помолчал и объяснил: — Гордый, а полезный.
— Да я не пойму, что у него в душе делается! — рассердился Семен. — И туда и сюда, а дальше кооперации — ни шагу.
— Эх, Семен! — вздохнул Дерябин. — Если бы все мы сразу такими боевыми родились, то еще в зыбке знали бы, на кого кулаками сучить. Тогда бы нашлись богатыри и Филиппа еще до нас с тобой сковырнуть. А то ведь в пеленках, по глупости, и на отца родного замахнешься. Вот оно, Сема, как бывает.
С собрания пастух возвращался вместе с Анкой. Он широко, торопливо шагал по дороге, не попадая ногой куда надо, задевал Анку плечом.
— А все-таки хорошо поговорили! Хрящ-то, Хрящ-то разошелся! Накипело у него! Да у кого не накипело? Ах, — горько сожалеет он, — все лето я в поле с табуном ходил, а тут вон что творилось. Овец сберег, а бедный народ прямо волку в пасть попал. Ничего, подавится: наш брат — мосластый, поперек горла костью встанет… — Он горячо схватил Анку за руку: — Побьем, что ли?!
На лице ее при лунном ярком свете играет загадочная улыбка. Анка отвечает Семену тихим пожатием. Но сейчас же резко вырывает руку.
— Ты чего? — спохватился пастух. — Я ведь по-дружески.
— По-дружески, — глухо повторяет Анка.
Помолчав, она добавляет уже дружелюбно:
— Устала я очень. Иди, одна дойду.
Когда Анка приблизилась к дому, от крыльца бросилась в темный переулок фигура. Анка глядит на стену. При луне видно, как по стене текут жирные дегтярные полосы, на белый снег тяжело падают черные капли. Анка сердито дернулась и прошептала все те же, прежние слова:
— Ни черта! Дольше гнить не будет.
Тем же вечером, по зову Тараканова, к Филиппу сошлись нужные люди.
Русый, смешливый председатель сельсовета Окулов устроился на лавке, поближе к переднему углу. Алексей только за свою должность пользуется внешним уважением у богатеев; раньше они его и знать не хотели, пока не сообразили, что человека этого можно в своих интересах использовать. Живет председатель очень бедно. Дыры в повети, дыры у самого в карманах, прорехи на рубахах белоголовых ребятишек. Жена у него вечно ходит беременная. В избе — грязь, теснота, поросята, солома. Между тем Алексей от природы веселый, беззаботный человек. Он не любит бывать дома, где грязь, нужда и нередко голодные ребятишки. Большую часть времени он — дело не в дело — проводит в сельсовете или же в гостях, где пьет и тешит свою горькую жизнь песнями. Голос у него мягкий, приятный. Во всей Усладе никто лучше Окулова не споет тенором «Долю бедняка». Мужики любят слушать его пение и охотно зовут на каждую случившуюся выпивку.
Сложив на коленях руки, прямо, как деревянный, сидит зажиточный старик Никиша Каплин, когда-то бессменный сельский староста в Усладе, и строго, осуждающе смотрит на всех. Каплин привел с собою трех сыновей-погодков — Гурия, Самона и Авиву, именины которых празднуются в один день, — неумных, узколобых, неповоротливых, словно медведи, прозванных в Усладе «тремя святителями». Сам дед Каплин — вздорный крикун. На сходках он, выпучив глаза, гнусаво орет невпопад. По его знаку сыновья дружно разевают здоровенные глотки и покрывают голоса всего схода.
Рыжий, точно пламя, председатель кооператива Али Гафаров прячет глаза под лохматыми, насупленными бровями. Порою он вскидывает брови, мечет быстрый взгляд. И тогда видно, что в глазах его горит такая неутомимая алчность, что всякому делается не по себе. Он порывисто впивается глазами то в ярко начищенную божницу, то в цветной полог над кроватью, — и кажется, вот-вот вскочит с места, сдерет все, похватает, запихнет под полы бешмета и побежит, согнувшись, озираясь по сторонам. Но как бы опомнившись, Гафаров вздрагивает, гасит и уводит глаза под брови. Даже близкие знакомые остерегаются покидать его одного в избе: стащит что-нибудь.
Около жарко натопленной печи, распахнув длинную романовскую шубу с цветной строчкой на подоле и рукавах, исходит паром и потом мрачный — ростом, если встанет, под потолок — мельник Сосипатров Емельян.
На пороге, согнувшись в три погибели, икает и покачивается пьяный писарь Петр Иванович. Он вряд ли соображает, где находится и что происходит.
А в самом переднем углу, в новой рубашке — тучный и красный Филипп. По правую его руку, то и дело снимая и надевая очки, улыбаясь тому и другому, восседает Игнатий Тараканов, часто вытирающий платком испарину со лба.
Помутневшими глазами Филипп обводит собравшихся.
— К-кажись, все пришли?
— Незваных нет! — резким женским голосом кричит Никиша Каплин и строго глядит на всех.
— Яшка! — зовет Филипп. — Надень тулуп, выдь на всякий случай к воротам, покарауль…
Он оттягивает тугой ворот рубашки.
— Старики, люди все свои, друг дружку есть не будем. Можно распахнувши грудь г-говорить.
— Хрест на шее носим, — угрюмо басит мельник.
— Ж-жить хочется, старики, а жить натужно, — заикается Филипп. Он вдруг начинает часто моргать покрасневшими веками, всхлипывать. — Т-тошно жить! Ведь они что делают? Ни себе, ни людям. З-заведеньишки мои порушили, бревна не осталось…
— Сам ты порушил! — брякнул Каплин. — Надо по всей справедливости говорить. Я справедливость люблю. За то и в старостах держали. Верно, старики?..
Ему никто не отвечает. Филипп, словно не услышав ничего, продолжает:
— Ну, ты в-возьми, отними, но в дело пусти, чтобы н-народу польза была. Нет, не умеют! Ну, ты порушил, так не мешай мне сызнова все произвести. Не д-дают! Я бы развернулся, сколько бы людей около меня к-кормилось. Воспрещают! Как же тут не быть бедноте? У нас перевелась бы беднота, все бы ок-коло умного человека работали… А тут — и сами не разворачивают, и нам не велят…
— Собираются строить, планы составляют, — сообщил средний сын Каплина, Самон, грамотный и более сообразительный, чем другие братья.
Но Никита зыркнул на него одним глазом: «не высовывайся смолоду вперед старших», — и Самон сразу умолк.
— И торговлям не дают широко делать, — пожаловался Гафаров. — Так, продавай разный шурум-бурум. Какая это торговлям?
— Ну, ты и при казенной торговле себя не обижаешь! — опять перебил завистливый Каплин.
— О ч-чем спорите? — упрекнул Филипп. — Всем одинаково п-плохо. Друг против друга п-пойдем, еще хуже будет… Верно, торговать как следует не дают. Али Хусаиныч правильно сказал…
До сих пор Окулов слушал молча. Ему все время кажется, что он смотрит на какое-то забавное представление, где люди изо всех сил стараются серьезным тоном говорить о чем-то совершенно несбыточном. И это так смешно, что он не выдержал и расхохотался:
— Черти вы болотные! Как же у вас дело может пойти, если между собою грызетесь? И что же вы путного сделали? Друг у друга рвали; хватали, что наверху лежит; чужими руками раков ловили. Ничего вам не дадут. Прижмут ногтем к гребню и раздавят, как…
— Наш Алексей Дмитрич запоздалую сознательность проявляет, — вмешался Тараканов; сказал осторожно, чтобы и уязвить, и не очень уж обидеть Окулова.
— Где там сознательность! — хохотнул сам над собой смешливый председатель. — Мне и тут тошно, и там скушно. Я попросту спрашиваю: черти сивые, ну, дадут вам того и сего. А дальше что? К власти, что ли, лезете? И не понюхаете! Мною только и держитесь. Или о каком заграничном прынце мечтаете? Ждите в июле мороза!..
Филиппа жаром обдало: «Проболтался-таки Яшка. Вздую!»
Из неловкости выручил Тараканов, — торопливо заговорил, боясь, что кто-нибудь вступит с Окуловым в спор и ляпнет что-нибудь еще более несуразное.
— Это уж вопросик чисто политический. Мы от политики подальше. Мы по своим сельским делам сошлись. Случайно, по-соседски сошлись. У нас тут не государственная дума какая-нибудь.
Филипп вздохнул облегченно, подтвердил:
— К-какая там дума? К-какие прынцы?.. Есть у нас власть, и другой не надо. Выбрали тебя, Алексей, д-доверили, и властвуй. Одно у нас желание, старики, светлым лицом — к властям, а душою — к богу. И лишнего не б-болтать ни властям, ни богу. Покорность надо иметь, чтобы нас за оборотней рогатых не считали, а п-побольше доверяли. Тогда и дышать легче будет…
Он потер широкую свою грудь, ткнул пальцем в плечо Тараканову:
— Т-трудно мне говорить. Ты рассказывай. Ты мои мысли з-знаешь.
Тараканов встает, приглаживает волосы, открывает свою записную книжку.
— Просьба будет, просьба, — обмахивает он лицо платком. — Буду говорить — молчать, не перебивать. Нельзя перекоряться, как в предыдущем случае. Кончу говорить — вам слово, по порядку высказывания мысли, только не кричите. Дело шкуры стоит. — Он переводит дух. — Через недельку-полторы, вам известно, перевыборы. Отсюда многие вытекают неприятности. Горшая самая неприятность — Алексей Дмитрич может из Совета того-с…
— Одним словом, перо вставят, — добродушно подсказывает председатель.
— Ежели фигурально выразиться, то именно перо. А если попросту сказать, то выгнать могут. — Игнатий тяжко вздыхает. — Спросят: Алексей Дмитрич, где это у вас фонд взаимопомощи? В книгах есть, а в амбаре нет. Роздали, говорите? А где же у вас на это оправдательные документики? Нет? Плохо! Очень плохо-с! Пойдем дальше. Вот тут у вас в книгах сказано, что деньги на оборудование моста отпущены. Ходили мы смотреть, — нет моста, нет. Видимость одна, хворост да солома… Как же это могло получиться?
— Будто не знаешь, — посмеивается председатель. — Чего спектакль устраиваешь? Пили вместе, угощались тоже не врозь. А про взаимопомощь у Филиппа Парфеныча да у Никиши Каплина спроси. Двести с лишком мер им отсыпал. На день дал для переверта в делах. И сейчас не отдают, все еще перевертываются.
— Документы представь! — сипит Филипп.
— Хе-хе-хе, Филипп Парфеныч, — слово свое дадено было, дороже документа, крепче печати.
— Жульничество! — жалобно гундосит Каплин. — Я, если и брал, расписку выдал. У меня, когда в старостах ходил, на все расписки были.
У Гафарова жадно вспыхивают глаза.
— Сожрали, не подавились! — Он с трудом глотает слюну. — Хоть бы поделились на-маленько.
— Тише, тише, — испуганно останавливает Тараканов. — Не для ругани собрались. Ежели за вас, Алексей Дмитрич, потянут, то и других на свет божий вытянут. Придут к вам в кооператив, Али Хусаиныч, — какую, спросят, сумму составляет ваш месячный оборот?
Кооператор прячет глаза:
— Девять тысяч семьсот восемьдесят четыре рублям.
— Хороший для нашего сельца оборотец. — Тараканов склоняется к записной книжке. — Благодатный! А что это, спросят вас, за странная цифра такая: девятьсот тридцать семь рублей с копейками? Подозрительная-с цифра!
Гафаров низко опускает голову и заученно отвечает:
— Кража, усушкам, утечкам… Гляди на книжку, книжкам ясно скажет, куда делась…
— Ох, книги, книги! — вздыхает Игнатий. — В книгах все можно написать, особливо ежели счетоводом родной сын. Разве книги для того даны, чтобы воровство скрывать? Кража? Почему не берег? Где акт? Отчего о краже не заявил?
Молчаливый мельник встает от печки, подходит к столу и хлопает ладонью:
— Все растащил, дьявол рыжий! Завтра приду свой пай заберу.
Тараканов отводит в его сторону руку, вывернув ладонь, склоняет голову на плечо:
— Мельник, сядь. К тебе сейчас слово. Вот скажи мне, мельник: Совет арендует мельницу, а кто хозяин, Совет или ты? Сколько гарнцевого сбора полагается? Два фунтика? Правильно! А кому в сусек еще полтора фунтика текут? Почему это мельница в убыток работает? Что это за гири у тебя такие, нового фасона, каменные-с?.. Дедушка Никиша, богом прошу, сядь! По порядку надо говорить. Так вот, мельник, раскопают это досужие люди, разнюхают и тут тебе статью дадут. — Он лезет в портфель, достает карманный Кодекс законов и начинает перелистывать.
Мельник тяжело опускается на прежнее место, испуганно машет руками:
— Не надо, не читай. Верю.
Старик Каплин все время порывается встать и заговорить. Выбрав минуту, он визжит:
— Воры! Грабители! Совесть с грибами съели! На хрест ногой наступили. Умирать ведь будете. Налог платим, повинность справляем. Куда? Зачем? Все в ваши утробы!
Слушая его, Тараканов улыбается:
— Кончили вы, старый товарищ Каплин? Слушайте мое выступление. Налог, вы говорите, плачу? Вот тут у меня записано… — водит он глазами по книжке, — сто двенадцать рублей тридцать две копейки вы налогу заплатили. А сколько вы засевали вместе со скрытой испольщиной? Сколько у вас работников, кроме сыновей? Что с вас за это в пользу государства причитается?
— Нет земли! — топает ногами Никиша. — Я в старое время по семьдесят десятин засевал, а теперь меня на трех посадить хотят. Это разве порядки? Так ли я говорю, сыновья?
Братья, как быки, наклоняют головы.
— Чего вы головы клоните! — надрывается Никиша. — Кричать надо, чтобы весь свет слышал про неправду!.. Дело ли я говорю?
— Дело! — громыхнули братья так, что дрогнули стекла.
— Тише! Накличете беду, — упрашивает Тараканов.
Но Никиша, вскочив с места, прыгает около стола:
— Не могу тише! Жить нечем! Грабят! Душат!
На пороге вдруг очнулся писарь Петр Иванович, заворочал глазами:
— Никишка, замолчи и сядь! А то сейчас морду бить буду.
Братья Каплины молчаливо переглядываются и начинают сжимать и разжимать громадные чугунные кулачищи.
В окно стучит Яшка:
— Уймитесь, все слышно…
Дождавшись тишины, Тараканов торжественно продолжает:
— Я не для того говорю, чтобы жуликами нас всех обозвать…
— А то кто же мы! — закатывается звонким молодым смехом Окулов. — Всем синклитом можем в тюрьму засесть.
— Я к тому вас зову, — не слушая его, продолжает Тараканов, — чтобы всем из беды сообща выходить… — Он поднимает палец кверху и говорит строго, почти сурово: — Тише! Внимание! Председателя оставить старого надо, вот в чем главное спасение. А там время пойдет, картинно выражаясь, своей походкой, все воровские следы сотрет. В Совете книги, в кооперативе книги. А книги — не скрижали господа бога, с ними надо посмелее. Умеешь писать, умей и зачеркивать, — должен уметь также и подчищать. При старом председателе этой наукой заниматься можно-с…
— Голова! — с восхищением восклицает Окулов.
— Ему верьте, — показывает Филипп на Тараканова, — он н-научит…
— Слушать надо! — строго обрывает Игнатий. — У кого есть сватья, братья, кумовья — не брезгуй никем, до двенадцатого колена всех на перевыборное собрание тяни. С кем не в ладах, к этому времени помирись, задобри его, чтобы он руку тянул, когда ты тянешь. Каждый — на своей улице должен быть коноводом. Каждый — свою улицу веди. Где надо, припугни. Где надо, пообещай…
На этом месте Тараканов прервал свою речь и попросил квасу.
Пил он долго и жадно, забыв свои советы о вреде холодного кваса. Потом, аккуратно взяв обеими руками за углы платок, расправил его и вытер лицо.
— Да-с, пообещай, помирись, приласкай. Теперь людей одним испугом не возьмешь. Не то время. Людишки горло научились драть. А вы, извините великодушно, что делаете? По-прежнему через коленку гнете, ломаете. Нет, не та сила должна быть. Вот ты, мельник…
Сосипатров, заслушавшись, от неожиданности вздрогнул, вскинул голову.
— Что у тебя этими днями на мельнице произошло? Чуть ли не побоище! Дерябин на тебя с кнутом лез, а ты грозился пса с цепи спустить. Это как называется?
— А чего они к весам подступают? — угрюмо пробасил мельник.
— А ты подпусти, объясни. Зубами скрипи, но добром объясни. — Тараканов сморщился в усмешке всем своим рябым широким лицом. — Залезать в чужой карман надо ласково, чтобы человек не услышал. Или взять тебя, Али Хусаинович. Ты к чему этой гирей замахивался? Да на кого! На Авдея Пахомовича Тулупова! — Игнатий поднял вверх палец. — Усладовский Соломон — мудрец! Министерская голова! Да он на тебя полсела натравит… Если уж не можете таких чародеев задобрить, так оттесните их в сторонку, не злобьте.
— Не намахивались мы гирей, — оправдывается Гафаров, — только остраскам давали.
— А зачем, спрашивается, стращать? Тулупова не испугаешь, только врага наживешь. — Тараканов повернулся к Филиппу: — И к вам упрек, Филипп Парфенович! Что вам, землишки не хватает? Пол-огорода у Корнилки Лущилина, извиняюсь, оттяпали. Вот он и верещит в Совете и точит на вас язык.
— Д-да, зря польстился, — признался Филипп.
— Дальнейшего попрошу вашего внимания, — продолжает Тараканов. — Все эти неразумные выходки следует поскорее исправить, загладить. Что касается выборного собрания, то надо держать себя там умненько-с. Господи и пресвятая богородица, упаси в сильный разрез идти. Пастуха Гасилина будут в Совет предлагать, руками и ногами соглашайтесь. Парнишка он горячий, но беден. Очень беден-с. Не деньгами, так водкой возьмем. Не водкой, так, простите, бабами-с. Но когда до Анки дойдет, тут — на дыбы-с! На дыбы — и ноги через оглобли!
— Какую это Анку?
Тараканов смотрит в книжку.
— Бакенщика внучка. Анна Прокопьевна Воеводина.
— А, это гулящая сирота!
— Во-во! В точку! Она — гордячка. На Филиппа Парфеныча в большой обиде. Ничем не купишь: ни крестом, ни пестом, ни деньгой, ни сумой…
— Не пройдет! — успокаивает дед Никиша. — Ославила она себя.
— Мало. Еще больше надо ославить, чтоб порядочный человек ее за улицу обходил. Чтоб у всех в ушах от славы ее звон стоял.
Гафаров взметнул бровями:
— В нашем родном губерням — святой обычай: сырым яйцам надо пить, в скорлупу дегтем наливать, воском трем. Ударям яйцам в стену избы. Готова слава. Мы так и сделали. Человека для этого нашли.
Игнатий в волнении протирает очки. Неверной, качающейся походкой писарь Петр Иванович подходит к столу.
— Мне! — перепойно хрипит он. — Мне ее, окаянную, дайте. Глаза с корнем вытащу! Ох, она мне…
Тараканов испуганно отмахивается от него платком:
— Крайняя-с мера, нужды пока нет.
Никиша Каплин крестится, плаксиво причитает:
— Душу губить хотите! Греха не боитесь!
— Плачь громче, дедушка, а то не услышат, — подзуживает Окулов. — Что им душа, была бы мошна.
Тараканов измученно опускается на лавку:
— Ну и народец! Нигде такого не видел… Еще бы кваску, Филипп Парфеныч. Уморился, хоть рубашку меняй…
От Игнатия кружка пошла из рук в руки. Филипп тихонько стучит по столу, предупреждает:
— Чтоб — ни одна душа! Смерть ведь!
Все по одному расходятся. Остается только Игнатий Тараканов. Сидят они с Филиппом и шепчутся до первых петухов. Уходя, Игнатий шуршит кредиткой.