Все время держались крепкие утренники. И вдруг за какие-нибудь сутки все изменилось. К завтраку солнце припекло, и ледяная корка на сугробах начала плавиться, словно воск под огнем. В полдень с юга хлынул теплый ветер, и с гор по оврагам загрохотали мутные студеные ключи. В воздухе испарина. На гумнах тревожно ревет скотина. Во всю ширь Волги обнажился из-под снега синий лед, его уже заливает вода.
Мужики под солнцем все чаще снимают зимние барашковые шапки и смотрят на пропахшую по́том меховую тулью. Рыбаки выходят на берег Волги и ощупывают вытаявшие из-под снега днища лодок. У дворов крестьян — стук молотков по телегам. Кузнец Порохин по целым дням не выходит из кузницы. У амбаров зажиточных хозяев — шуршание сит: там просеивают семена, вьется пыльный дымок.
Беднякам делать почти что нечего. Люди сидят на завалинках, подставляют бороды солнцу. Но солнце не радует. Слышится то равнодушно-тихий, то злобный и громкий говор.
— Добрые хозяева в поле глядят!
— Глядеть и нам не запрет, да выехать не с чем.
— Я двадцать сажень под рожь вспахал, а яровую, видно, другие за меня посеют…
— Они посеют, а ты жать к ним из-за хлебной корки пойдешь. Эх, кабы семян пудиков пяток!
— У меня вот и есть, да запрячь нечего…
— Бабу охомутай…
— Пастух, сказывают, об семенах хлопочет…
— Выхлопочут и по себе разделят…
— Ну нет, этот не такой… Только на всех не хватит.
— Все они хороши, пока за них руку поднимают!
Другие бродят от двора к двору. Тут поглядят, как крепкий пахарь смазывает плуг, там у амбара чужого дяди с завистью пропустят сквозь пальцы сытое зерно.
— Двухлемешный плужок! Эх, кабы мне такой!
— А зерно-то! Так и просится в землю.
К группе таких говорунов подходит Гордей Конушкин, здоровается, приложив ладонь к буденовке.
— Что, неорганизованные, чужое счастье глаз колет?
— Мы же не из зависти, — слышится голос. — Дай господь и соседу удачи.
— А вдруг ошибется бог адресом и тебе пришлет? Неужели откажешься?
— Чужого не надо, — жмется мужик. — От этого на ноги не встанешь.
— Никогда вы в полный рост не встанете, если друг на друга не обопретесь.
Сам Конушкин стоит твердо, словно приземистый молодой дубок: ноги чуть расставил, шинель распахнул, руки под шинелью заложил за спину.
— Поддерживать надо, как в армии, — продолжает он, — чтобы локоть к локтю!
Ему отвечают со смешком:
— Держал худой тощего, — обоих ветром покачнуло.
— А власть на что? Надо ей голос подать. Откликнется. Вот я отрапортовал письменно кому надо в город — и ответ, пожалуйте… — Конушкин достает из-за отворота рукава бумажку. — Так и пишут: «В случае организации артели отпущены будут в долгосрочный кредит инвентарь и кони».
— Ну, ну! — недоверчиво возражает бородатый дядя в тулупе, но без шапки. — Артели еще и в заводе нет, а тебе кредит припасли. Подставляй карман…
— Да ты грамотный? Читай сам!
Бумажка ходит по рукам. Ее даже на свет рассматривают.
— С печатью, братцы!
— Великое дело дотошность! Отписал — и в ответ получил.
— Да уж придется друг к дружке сбиваться. А то изопреешь, как навозная куча.
— Нынче вечером, — говорит Конушкин, — в читальне — организационное собрание. Являйтесь, послушайте. Не понравится — на вожжах не потащим.
Он переходит к другой группе и терпеливо все заводит с начала. Как настойчивый дятел твердую кору, долбит Конушкин усладовцев.
Потолкавшись на людях сколько хотелось, Гордей направляется в узенький переулок, где живет Тулупов. Он не сразу подходит ко двору. Приостанавливается на углу переулка и, прищурясь, оценивающе разглядывает постройки — косоплечую избу, длинную, осевшую соломенную крышу сарая. Причмокнул Конушкин и пробормотал: «Только всего и богатства что похвальба».
Из-за сарая доносится приглушенный стук топора и какое-то скрежетание, словно вытаскивают из древесины давнишний, глубоко вогнанный гвоздь. Решительно поправив буденовку, Гордей зашагал к сараю.
На односкатной крыше обветшалой погребицы стоит Тулупов и отдирает доску за доской. Обомшелые, с прозеленью тесины и стропилины трухляво переламываются в его сильных руках. Авдей с грохотом сбрасывает обломки вниз.
Конушкин присел на бревно и, дождавшись, когда Авдей оторвал последнюю доску, спросил громко:
— Рушишь?
Тулупов испуганно вскинул голову, точно его застали за каким-то не совсем честным делом, но сейчас же овладел собой, спокойно ответил:
— Ломаю. Надумал с погребицы начать.
Спрыгнул на землю, пнул подвернувшийся кругляш.
— Сплошной червяк и гриб. Пора менять.
— Погребицу сокрушить — не велика война, — заметил Гордей и кивнул на остальные постройки. — А вот как разворошишь все это да как не хватит припасов… Бойцов-то четверо растет?
— Четверо. Кажись, пятый к осени на очереди.
— Взвод! — улыбнулся Конушкин. — Молодежи прежде всего крыша над головой нужна, а потом уж каша с молоком.
— Подсчитано, — коротко уронил Авдей. — Осилю.
— А точно подсчитал? Излишков не получилось? Эй, Пахомыч! Со мной мог бы и по-другому. Я — человек военной техники, счет силам знаю.
Тулупов промолчал, сел рядом с Гордеем, посмотрел на суетню воробьев над застрехой сарая, должно быть уже выбирающих место для гнезд, и вдруг положил руку на колено Конушкина:
— Слушай-ка, о чем я подумал. Парень ты не женатый, хоть и лошадный, к хозяйству еще не совсем прибился… — Он указал на свою избу, и в лице у него что-то передернулось. — Пособил бы мне перетрясти все это. А потом я тебе в чем-нибудь отработаю. За мной не пропадет, сам знаешь.
— Это так, — согласился Конушкин. — Этому нас командование учит: ты меня не выдай, я за тебя постою. Только, видишь ли, какие у меня хлопоты…
Он достал бумажку, передал Авдею. Тот прочитал несколько раз, даже повторил вслух: «…отпущены будут в долгосрочный кредит инвентарь и кони». Вернул бумажку Конушкину, с обычной своей деловитостью спросил:
— Проценты большие возьмут?
— Что-о?! — удивился Гордей. — Или мы заграничному банку кланяемся? Своя казна!
Оба помолчали. Конушкин с излишней старательностью складывал бумажку, долго засовывал ее за отворот рукава. Откашлялся в нерешительности, затрудняясь, с чего начать.
— Вот, значит, будет у нас нынче вечером сбор…
— И много народу придет? — равнодушно спросил Авдей.
— С точностью не могу сказать… Читальню-то знаешь?
— Не за горами, — пробормотал Тулупов.
— Все обсудим и установим…
— Та-ак, — протянул Авдей.
— Значит, ровно в девять вечера…
Не дождавшись ответа, Конушкин поднялся.
— Стало быть, увидимся?
— Соседи, почему не увидеться.
И Гордей опять пошел толкаться из переулка в переулок, от дома к дому, заводя одни и те же разговоры.
А солнце припекает все сильнее. Шумные ручьи мчатся с гор к Волге, протачивают на береговом припае лунки и устремляются под лед, образуя пенистые водовороты. Лед пучит, как тесто. Изредка на реке слышится угрожающее потрескивание. Сиротливо чернеет посредине Волги пустынная, заброшенная дорога. Из полей в Усладу идет весна.
На улицах Услады стало еще оживленнее, людей прибавилось. Самые дряхлые старики и старухи, всю зиму пролежавшие на печке, и те выползли на воздух. Белобрысый подросток бежит с горы к сельсоветской площади, размахивая руками, пытаясь что-то кричать. Споткнувшись, он растягивается во весь рост, въехав лицом в грязную лужу. Но тут же вскакивает, заливается на все село:
— Семян привезли! — По его перемазанному лицу вместе с грязью растекается радость.
— Врешь! — замахивается палкой старик. — За такой обман отлупить тебя надо!
Но парень бежит уже к другой группе мужиков.
— Семена приехали!
Люди торопливо ползут в гору, к общественному амбару. Здесь стоит вереница подвод. От лошадей, измученных испорченной дорогой, идет пар. Они мотают головами и щерят желтые зубы на мешки с зерном. Сухо шумя, льется золотая жирная пшеница в сусеки.
С книжечкой и карандашом в руках пастух отмечает подводы.
— Дядя Гаврила, подавай — твой черед! Серафим Павлыч, ну-ка вытряхай полог, там у тебя фунтов пять завернулось. Негоже, брат! У кого стащил? Сам у себя!
— Нечаянно завернулось, — смущенно говорит дядя Серафим и все же украдкой сует в карман горсть семян. — Брошу на огороде, — бормочет он, — погляжу, какая всхожесть будет!
Другие пробуют зерно на зубок:
— Всхожая!..
— Товарищи! — кричит пастух. — Чего тут толочься, как овцам у водопоя, помеха только! Приходите в Совет, как закончим приемку — распределять начнем.
Через час сельсовет переполняется народом. Дубовый барьерчик, недавно поставленный перед столом Дерябина, трещит под напором грудей и локтей. Жарко. Из-под шапок и потных спутанных волос у людей блестят глаза.
— Тише, не напирай! Читай громче, писарь! Кто там следующий?
— Савелий Крючков в семи пудах нуждается…
— Это какой Савелий — Иваныч или Кузьмич?
— Кузьмич.
— Стыдно ему просить! — кричат из угла от печки. — У него еще от третьегоднего посева пудов сто в амбаре.
— Две лошади! — поддерживают от двери. — Овец десяток… Шубу новую сшил…
— Отказать! — дружно кричат все.
Писарь Петр Иванович затравленно озирается по сторонам и продолжает читать:
— Таранов Михаил на десятину просит.
— Этому дать. Погорел недавно.
— Он еще старый долг не внес.
К барьеру, испуганно тараща глазенки, продирается мальчуган. При первом же слове он всхлипывает и трет кулаками щеки:
— Все отдадим! Уродится — и отдадим. Тятька побираться пошел, вот я и поясняю… — Он уже плачет во весь голос. — Которые в достатке, и те просят, а погорельцам рта не смей разинуть…
На него сердито ворчат:
— Молчи, не мешай. Дали ведь. Или не слышишь?
Пастух предупреждает:.
— Кому даем, товарищи, семена должны протравливать, и чтоб без отказу, а то назад отберем!
— А чем я травить ее буду?..
— Дадим чего надо!
Раскрасневшаяся от жары и духоты Анка напоминает:
— Вдов и красноармеек не забудьте!
Молчавший до сих пор старик Каплин начинает размахивать руками, задевая соседей:
— Кому даете? Все равно сожрут. Семена только испортят. Дать надо тому, у кого посеять сила возьмет.
— Тебе, что ли, дать? — вдруг появилась около него Павлина. — Ты просить будешь?
— Я, может, и не возьму, а вот Крючкову зря не дали.
— А то возьми, бесстыжая рожа! Да я вот под мотыгу десять саженей посеять хочу и через это от богатого мужика уйти.
Сзади дедушку Никишу сильно дернула за плечо и повернула к себе лицом бывшая его сноха Наташа:
— У тебя три черта да сам-четверт. А я теперь одинокая. Нет уж, не про вас привозили!..
Под общий шум в Совет незаметно вошел Самсон Дерябин. Лицо у него хмурое, озабоченное. Он насилу пробрался к своему столу, тронул Семена за плечо.
— Передай-ка, золотой, распределение мне. Не ошибусь. Там тебя спрашивают.
— Кто? — удивился пастух.
— Откуда я знаю, — недовольно сказал Самсон. — Какое-то начальство из волости. В твоей хоромине ждет.
В хибарке у пастуха сидит Евдоким Федорович Ситнов. Он уже разделся, как у себя дома, остался в незастегнутом пиджаке, в синей косоворотке, подпоясанной крученым поясом с кистями, листает подвернувшуюся на столе книгу. Ситнов встал навстречу пастуху, первый протянул руку с широкой, короткопалой ладонью:
— Здорово живешь, Семен! Хлебосольно живешь — не запираешься, заходи кто хочешь.
— Добра не накопил, чтобы запираться, — сказал Гасилин. — А канцелярию всю с собою таскаю. — Он хлопнул себя по голенищу, откуда выглядывал край клеенчатого свертка.
Ситнов оглядывал убогое жилище, и пастух вместе с ним переводил глаза с предмета на предмет, испытывая неловкость за неприглядность обстановки. Он будто впервые увидел непокрытый, щелястый, колченогий стол, маленькое, словно в черной бане, давно не мытое оконце, самодельный топчан, прикрытый серым грубошерстным одеялом. Несколько минут они в молчании стояли рядом: один высокий, смущенный, угловатый, с усталым и небритым лицом, другой значительно ниже ростом, но более подобранный, как бы привыкший, сам того не замечая, согласовывать внешние спокойные манеры с ходом своих мыслей. И все же они походили друг на друга. Дело тут было не в похожей одежде, а в том, что пастух безотчетно перенял и повторял на свой лад некоторые характерные жесты и манеры Евдокима Федоровича.
Ситнов потрогал мочку уха, переступил с ноги на ногу, проговорил, отделяя каждое слово:
— Зовешь ты людей к новой жизни, горячо зовешь. Но вот зайдет кто-нибудь к тебе, посмотрит: «Э, брат, да ты в собственной конуре порядок не умеешь навести. Как же я тебе поверю?»
Семен взъерошил жесткие стрижки волос.
— У меня почти что никто не бывает.
— Вот и зря! Пусть бывают. Да чтобы после первого раза еще захотелось прийти.
— Я и сам редко домой заглядываю, — пробормотал пастух. — Некогда.
— А может, оттого, что не тянет? Как вспомнишь все это, — Ситнов коротким жестом обвел хибарку, — так и подумаешь: переночую у соседа. Ты что же, голова, коммунизма ждешь? Чтобы сразу во дворец въехать? Нет, сначала давай в своих хатах приберем. Мы не в рабфаковском общежитии. Да и там теперь заставляют полы мыть.
Ситнов сдержанно усмехнулся, вздернув верхнюю припухлую губу, качнул головой, словно осуждая себя за все сказанное.
— Гость нынче пошел! Явился, разругал хозяина. Ты не обижайся. Я ждал тут тебя, вспомнил, как сам живу… Половину своих слов к себе отношу… Ну, сядем, Семен. Давно не видались. Чем порадуешь?
Пастух сразу же спросил о том, что его встревожило, как только увидел Ситнова:
— Письмо получили мое?
— Спасибо. Подробно пишешь. Успенцева ты правильно разгадал. Из партии мы этого простуженного поповича выгнали. И не только за то, что происхождение скрыл. Хуже, Семен. Гораздо хуже! Понадобилось врагу и в нашу Стожаровскую волость пролезть. Всюду лезут, где щель увидят… Еще в губсовпартшколе спутался Успенцев и с правыми и с троцкистами. И черт его знает, с кем он не якшался! Переписку вел, задания получал…
— Ах, гад! Ах, змей! — восклицал пастух. — А я с ним перед его отъездом помирился, руку ему жал. Тьфу! Так и хочется руки сейчас вымыть.
— Да в рукомойнике воды нет, — опять усмехнулся Ситнов. Но теперь это была злая, жесткая усмешка. — Только ли ты пожимал? Не один раз я благодарил эту сволочь. За что, думаешь? За успешное выполнение заданий волкома! Враг опаснее и хитрее, Семен, чем мы, простаки, думаем. Ваш Силаев и другие, ему подобные, не столь уж страшны сами по себе. А вот когда им успенцевы прямую цель какую-то покажут, идейку в черную душу вдохнут, тут они зерно в своей злобе находят, начинают не в одиночку шипеть, а друг друга искать. Начинают селькоров по голове кирпичом бить, шахты взрывать…
Пастух слушал сцепив зубы. Многое из того, что услышал от Ситнова, он и сам раньше понимал. Но сейчас борьба усладовской бедноты с Филиппом Силаевым и его приспешниками приобретала в глазах Гасилина иной, уже государственный смысл. И Семену тем более хотелось скорее узнать о том, что так мучило в последние дни.
— Я о другом письме говорю, Евдоким Федорович.
— Напомни.
— Наш сторож Федосеич был у вас?
— Да ты объясни сначала, что за письмо, — заметно раздражаясь, перебил Ситнов.
Стараясь не выдать тревоги, Семен рассказал о посылке Федосеича, не скрыв и своих споров с Конушкиным. Ситнов молчал, перебирая кисти крученого пояса, — моложавое, круглое лицо его как бы постарело, яснее обозначились синеватые крапинки на щеках и крутом лбу. Молчание было долгим. Пастух, следя за движением коротких пальцев Евдокима Федоровича, перебирающих кисти, начал без нужды передергивать свой узкий ремешок.
— Очень важное письмо, — наконец промолвил Ситнов. — И признаться, я не думал, что у вас так остро обстоит. Хитро они действуют, умно. И действительно, не сразу их за руку схватишь. — Он поднял голову, резко отбросил кисти. — Что ж, Семен, — ум на ум, хитрость на хитрость. Не впервые, а?..
— Не впервые, — повторил пастух, пытаясь говорить как можно тверже, хотя внутри у него все дрожало.
Ситнов встал, прошелся, поскрипывая сапогами, остановился около закопченной, давно не беленной печурки.
— Письмо придется тебе переписать… Никакого вашего Федосеича я не видел… И перепиши сегодня же, — утром я в Ключищи переберусь.
— Перепишу, — сказал Семен, еле шевеля занемевшими губами.
— И в борьбе с хитрым врагом, — беспощадно продолжал Ситнов, особо четко произнося слова, — ты в данном случае нужного ума не проявил. Я склонен поддержать Конушкина. Видать, парень более современный. Чует нашу силу. А ты действовал кустарно, излишне хитрил, секретничал. И верно, чего было проще: дать старику для безопасности провожатого или самому поехать…
— Ну как я мог Усладу беззащитной оставить?! — в отчаянии произнес пастух.
— Да ты пойми! — вдруг закричал от печки Ситнов, все время перед этим говоривший, по своей привычке, вполголоса. — Пойми! Уж если они где и могли действовать более нагло, так это в чистом поле, а не в селе — на людях.
Гасилин смолчал. Это простое соображение не пришло ему на ум, когда посылали Федосеича. Да и страшно было оставить Анку одну. И сейчас самые ужасные догадки рождались в его разгоряченном мозгу: если что случилось, — как мог узнать Филипп или кто другой об уходе сторожа? Больше для утешения себя пастух проговорил:
— Старик чудаковат… Где-то по дороге в Стожары у него есть дальняя родня. Мог завернуть и загоститься. Да и распутица нагрянула. Разлился какой-нибудь овраг, Федосеич и двинулся в обход за семь верст с крюком. Сейчас вы, Евдоким Федорович, здесь, а он, возможно, в Стожарах.
— Вернее всего, что так, — успокаиваясь, согласился Ситнов. — А тебе урок: не умничай сверх меры, смелей поступай, решительней. Чтобы припугнуть врага, не худо и в открытую нашу силу ему показать… Все учу! — опять рассерженно вскричал секретарь. — А сам сколько спотыкаюсь! Поди ты, угадай наперед — умно сделаешь или глупо? Борьба — живая жизнь. Верно, Семен, а?..
— Верно, — уже бодрее ответил пастух.
— Значит, не будем падать духом, друг! Письмо, на всякий случай, повтори. Пришлю я сюда человека, распутает он ваш клубок.
— Опять из милиции? — спросил Гасилин. — После смерти Окулова приезжал тут один гусь в шапке.
— Что наша волостная милиция, — поморщился секретарь. — Только и умеют самогонщиков штрафовать. Да и то не всегда штрафы государству в карман попадают. Нет, серьезного человека пришлю, доверенного. Держись, друг! — Говоря это, Ситнов как бы и сам себя подбадривал. — Через годик-другой мы всем этим Силаевым так по морде двинем, что зубы дождем посыплются. Чую, к этому дело идет. Так что — сжимай крепче кулаки. Конечно, не одни кулаки решают. Под нашу силу надо хозяйственный фундамент подводить. У вас как с артелью?
— Сегодня как раз Конушкин организационное собрание проводит. — Пастух глянул за оконце, на улице уже смеркалось. — Пожалуй, время идти.
— Вот удружили! — окончательно повеселел Ситнов. — В самый раз я приехал. Посмотрим, что за Конушкин. Кстати, — продолжал он, надевая черное поношенное кожаное полупальто и затягивая пояс, — теперь вас двое кандидатов, да из комсомольцев, наверное, кое-кого следует перевести, вот эту, что на съезде была. Воеводину… Не пора ли вам, братцы, кандидатскую группу оформить?
— Вы думаете, можно? — В груди у пастуха будто звонкая птица запела. В Усладе — своя организация! Совсем по-другому дело зашумит. А то — все большие и малые заботы несешь только на своих плечах, словно мешок с камнями тащишь.
Ситнов, как бы откликаясь на его мысли, сказал:
— Так вам способнее будет. Пять деревьев вместе — уже роща, не всякому ветру поклонятся. Ну, пошли.
И Семен с облегченным сердцем поверил, что все будет хорошо. Федосеич, конечно, вернется. Он из осторожности направился в Стожары какими-нибудь окольными путями или встретил разлившийся овраг и разминулся с Ситновым.
По дороге пастух забежал к тетке Павлине и попросил, чтобы она скоренько навела в его избенке порядок.
На организационное собрание артели явилось в читальню двадцать два человека, да и то половина из любопытства, только послушать. Конушкин встретил Семена в дверях и с первых же слов начал ему выговаривать размеренным своим тоном:
— Ты, служба, лишнего поторопился с семенами. Мог бы раздать и завтра. Некоторые получили — и собрание из головы улетучилось. Артамон Клюшкин верный был человек, сагитированный, — вдруг перед вечером животом расхворался и на печку залез.
— Очень уж хотелось народ обрадовать, — оправдывался пастух.
— Радовать надо тоже организованно, — внушал Конушкин. — А то вместо веселья паника может случиться. Прошу впредь согласовывать со мной распорядок дня. Я здесь не чужой человек.
В последнее время Гасилин стал уже побаиваться этого настойчивого в деле и упрямого в своих мнениях парня. Он всюду как-то неожиданно возникал перед глазами, стеснял прежнюю размашистость Семена, а порою и досаждал своей уверенностью. Но за ним была некая новая правда, которой Семен еще не находил имени. И Гасилин все чаще, прежде чем что-либо сделать, невольно думал: «А что скажет Гордей?»
Ситнов сбоку, искоса оглядел приземистого Конушкина, стоявшего, по обыкновению, чуть раздвинув ноги, словно для большей устойчивости, — даже обошел кругом него, потом тронул себя за ухо и отступил в сторонку. Танкист, почувствовав кого-то за спиной, круто повернулся, требовательно спросил Семена:
— Это что за товарищ?
Пастух назвал. Конушкин плотно сдвинул каблуки, отрапортовал о себе:
— Разрешите быть знакомым!..
— Разрешаю, — еле приметно улыбнулся Ситнов.
— На учет в волкоме я поставился в день следования из части.
— Знаю.
— Тогда — все.
И, не тратя больше слов, Конушкин направился к столу открывать собрание.
Ближе к столу сидели те, для кого вступление в артель — дело решенное. Кроме Семена и Анки, тут были Самсон Дерябин, рыбак Пилясов, кузнец Порохин, тетка Павлина, Ванюшка Чеботарев… Подальше держались люди вроде Корнила Лущилина, которым хотелось сначала осмотреться, послушать других. Дядя Корнил, хоть и наступили теплые дни, все еще не снял затасканной шубы с торчащими из дыр клочьями черной и белой шерсти. Он сидел чуть на отшибе, поближе к выходу, в разговоры ни с кем не вступал и часто поглядывал на дверь, словно примериваясь, как удобнее сигануть, не споткнувшись о порог, в том случае, если разговор примет нежелательный оборот. Между печкой и дверным косяком, почти не видимый для других, устроился Ситнов.
Гордей Конушкин, прежде чем начать недлинную свою речь, внимательно оглядел собравшихся, словно пересчитал. Увидел на задней скамейке Тулупова, тихо сказал сидевшему рядом секретарю собрания Сергуньке Дерябину:
— Запиши: явился Авдей Пахомыч.
Потом он снял буденовку и, слегка прихлопнув ею, положил на стол.
— В частных беседах я подробно объяснял будущую цель нашей артели. Это есть выход из крестьянской бедности и первый шаг к богатому социализму. Лично я и многие вместе со мной — другой дороги не видим. Поодиночке из нужды не выползешь. Так убедило меня командование, когда вручало документы демобилизации. И я этот наказ выполню! Так что повторяться не буду. Повторяться некогда. Из поля весной пахнет. Чуть успеем под протокол оформить артель, выбрать правление и придумать название. А там отметим регистрацию, где положено, с благодарностью примем от государства обещанную подмогу — и пахать!
Он вынул из-под буденовки лист бумаги, зачитал список:
— …Таковы девять хозяйств — начинатели артельной жизни. Кто еще желает к нам присоединиться? Ворота широко открыты!
— Входить широко, да выходить узко, — заметил Авдей Тулупов.
— Вон в Ключищах некоторые и хотели бы обратно, да ноги не вытащат — слишком глубоко залезли.
— Так, так! — послышались голоса с задних мест. — У Авдея что ни слово, то рубль серебром.
— Интересно! — воскликнул Конушкин. — Товарищ еще и шага к нашим воротам не шагнул, а уже поглядывает — есть ли обратная лазейка. Конечно, таким всюду тесно покажется.
— Нет, — твердо ответил Тулупов, — я уж если шагну, назад не поворачиваю. Покойник отец почти что насильно меня из дома выделил. Дал мне старую дедову избу, а сам в новую перешел. Потом упрашивал: вернись, чего в гнилье живешь. А я сказал: дорогу забыл.
— Чего ж теперь других с пути сбиваешь?! — не удержался пастух. — Ты здорово помогал мне Гафарова ревизовать, до всех его закорючек в бумагах добрался. Ага, говорил ты ему, по-арабски записано. По-русски переведи. Он переведет, и получается ясно. Вот и растолкуй, Авдей Пахомыч, на русском языке: обо что ты споткнулся — дальше с нами не идешь?
Тулупов встал, видимо собираясь говорить всерьез. Он снял пиджак, аккуратно повесил его на спинку стула, остался в розовой, чисто выстиранной рубахе, плотно облегавшей и широкую грудь, и бугристые плечи.
— Растолкую, Семен Садофыч. Пришло время растолковать. Готов с тобой и дальше идти. Пригляделся к тебе — ты, видать, крестьянству верный служака. Да ведь надо глядеть, куда ступить. У меня — кобыла со стригунком и корова с подтелком, а у тебя — кнут с дубинкой. Ну-ка взвесь!
— Дубинка тяжелее потянет, — подмигнув, вставил Корнил Лущилин и так резво дернул плечом, что ветхий шов шубы лопнул, образовав новую прореху.
— А вот в это ты, Авдей, веришь? — Пастух вытянул сжатые жилистые кулаки. — Они что, заработать не смогут?
— Надежные руки! — отозвался Тулупов. — Только на пашне я тебя еще ни разу не видел.
— Научи!
Тулупов посмотрел на него исподлобья проницательными глазами, осуждающе мотнул головой.
— Я учи, а кобыла в борозде стой или от нечего делать мух хвостом отгоняй?
— Золотой! — вмешался Дерябин. — Не хвались ты своей кобылой. Я ведь тоже мерина с собой веду.
— Председатель, — веско возразил Авдей, — твоего мослатого мерина на живодерню надо вести, а не в поле. Запряги-ка его в плуг рядом с моей Серой! Моя постромки оборвет, а твой голодные зубы на траву ощерит.
— Пароход, а не кобыла, — подтвердил Лущилин.
С места вскочил возмущенный Ванюшка Чеботарев:
— Слово! Это же, товарищи, какая-то насмешка! Дядя Авдей до последнего процента все наперед хочет высчитать.
— А как же иначе? Тут, Ваня, не гармошкой играем, а вот чем. — Тулупов согнутым пальцем постучал себе по голове.
Семен тихонько подошел к Ситнову, все время молча сидевшему в своем уголке, и, тревожась за дальнейший ход собрания, сказал:
— Неправильно Конушкин ведет. Это не обсуждение получается, а спор с одним Тулуповым.
— Не согласен, — шепотом ответил Ситнов. — Очень правильно ведет. В этом споре все и решается. Серьезное дело мы затеяли или игрушки? Нам с тобой, и верно, терять нечего, а для Тулупова — вся жизнь. Ты только погляди, как ведет Конушкин. Головастый парень!
Ничего особенного пастух в Конушкине не заметил. Одно лишь увидел, что лицо у Гордея очень серьезное, напряженное. Слушая Тулупова, он как бы даже сочувствует ему.
В эту минуту раздался густой голос тетки Павлины:
— Наташа Каплина просит высказаться.
— Не Каплина она теперь, а Морозова, — поправила Анка.
— Это у меня по старой памяти вырвалось, — сказала Павлина.
Короткое свое слово Наташа зачитала по бумажке:
— «Как я теперь выделенная из семьи бывшего мужа одинокая женщина, прошу меня со всем хозяйством принять в коллективную артель. Обещаю трудиться изо всех сил. К сему: Наталья Константиновна Морозова».
Ванюшка нагнулся к уху пастуха, объяснил:
— Это я ей составил. Здорово? Мы так с Гордеем условились: если на собрании заминка, вперешиб этому для поднятия настроения пустить Наташу. Сейчас должен Самсон Федулыч выступить. Политично продумано?
Семен хотел было ответить, что выдумка ему не нравится, в ней какая-то фальшь, но тут поднялся длинный Дерябин и торжественно проговорил:
— Я высказываюсь по доверию пребывающего в отлучке Федора Федосеича Пряхина. Он наказывал перед уходом: если без него произойдет такое собрание, то передать вот эту заявку о вхождении в артель. Передаю!
Подгибая костлявые ноги и оставляя на полу следы от промоченных валенок, Самсон подошел к столу и положил перед Конушкиным сложенную бумажку.
Прежняя тоскливость охватила пастуха: «Если бы Федосеич только «пребывал в отлучке»…» Последним приветом издалека, откуда уже не возвращаются, показалась Семену эта беленькая бумажка. Он тряхнул головой, отгоняя тревогу, и тут же испытующе и недружелюбно поглядел на Дерябина: «Ох, вроде как дрогнула у тебя рука, когда передавал заявление».
— Итого артель сложилась из одиннадцати домов, — объявил Конушкин, вставая и для чего-то перекладывая буденовку на другое место. — Что вы в дополнение желаете просить, Авдей Пахомыч?
Тулупов все еще не садился, по-видимому считая, что разговор свой он не кончил.
— Хотел бы подробнее узнать, Гордей Артамоныч, какая нам от государства будет подмога!
Слово «нам», произнесенное усладовским разумником скорее всего по обмолвке, заставило людей переглянуться, а Корнил Лущилин украдкой скосил глаза на дверь. Авдей как будто уже склонялся на сторону артельщиков.
— Вот те на! — подпрыгнул на месте Дерябин. — Он уже подмогой интересуется. Скажи мне, местному представителю власти, что ты сам государству обещаешь?
— Я власти ни копейки не должен, — раздельно произнес Тулупов. — Все повинности и налоги честно справляю.
— Тебя, золотая голова — серебряные плечи, спрашивают: чем впредь будешь служить? — настаивал Дерябин.
А Конушкин добавил:
— Я частично объяснял тебе, Авдей Пахомыч, какая будет подмога, а в подробностях еще и сам не знаю. В подробностях зависит от того, сколько у нас наберется личного состава. Ротный котел варится не для отдельного аппетита, а из фактического наличия едоков. Чем вы на это возразите?
Тулупов ничего не мог мудрее придумать, как обратиться к Корнилу Лущилину:
— Ну, сосед?..
Тот зябко повел плечами:
— За тобой слово. Ты у нас всему голова.
— «Голова», — грустно усмехнулся Тулупов. — Привыкли — Авдей за все отвечай. Потом с него же и спрос. А если голова мозгами разошлась? Ведь тут что решается!.. И с кем решается! — Он оглядел собрание. — Кого я из пахарей вижу? Ну — Самсон Федулыч, знаю, сам запряжется, если мерин не потянет. Этот понимает, чем земля пахнет. Ну — Гордей, он с машиной управится, коли схлопочет. Еще несколько таких наберется. А остальные — стряпухи да рыболовы, божьи удачники…
— Стоп! — поднял руку Конушкин. — Вопрос к собранию. Тут Авдей Пахомыч себя передовым работником считает. Слов нет, ценим, умеет. Меня еще почтил. Спасибо. Остальные, он сказал, — божьи угодники…
— Удачники, — поправил Тулупов. — Надо же слушать. Удачей кормятся.
— Понятно. Выходит, дешевенькие мы люди, легкие, пух-перо. А вот гражданин Тулупов дорого стоит. Он строиться задумал. У него все в своей цене. Пусть другие в землянках живут, если в одиночку выбраться не могут. А мы не так. Мы строиться всем миром будем. Друг другу поможем, если кто не потянет. Да и ты, я думал, от подмоги не откажешься. Как смотрят присутствующие?
Обмахивая бороду кожаной опаленной рукавицей, кузнец Порохин загудел:
— Заносчивый ты человек, Авдей! Да если я тебя не подкую, не ошиную, ты ни зимой, ни летом шагу не ступишь и в новую избу не переберешься.
— Не о тебе речь… — начал было Тулупов.
— Значит, обо мне?! — подал тонкий голос Евграф Пилясов. — Эх, Авдей! Помнишь, на праздник ты у меня осетренка купил? Что ж, думаешь, эту рыбину я, как теленка, хворостиной, в сетку загнал? Да ее следить надо было, знать, где она бытует. А ты в дождик и ветер на лодке мотался? Студеную воду сапогами и ртом хлебал? У тебя кости ревматизмом ломало? Это вот слышал? — Евграф вытянул руку, согнул и разогнул пальцы, и все слышали легкий, сухой треск. — Так-то, Авдей! А плохо тебе будет, если мы артели на пашню сома привезем?..
— И наварим и нажарим! — добавила тетка Павлина.
— На всю зиму насолим и насушим! — вставила свое слово Анка.
Тулупов еле успевал оборачиваться из стороны в сторону. Спорить было невозможно, всех не перекричишь, у каждого — своя, добытая в труде, правда. А тут еще Конушкин сказал такое, что и отбить нечем:
— Хорошо! Ты, Авдей Пахомыч, сильный знаток по земле и колосу! Признаем! Так и будь ты у нас вроде за агронома. Командуй, подсказывай!
— Просим! Берись! — раздались возгласы.
И когда наступила тишина, Тулупов опять спросил Корнила:
— Как, сосед?..
Лущилин уже стоял на пороге, ерзал спиной по косяку, словно чесалось между лопатками. Он все ждал, что вот сейчас Тулупов рассердится наконец и уйдет, а ему, Корнилу, со спокойной совестью и соблюденным достоинством, можно будет податься следом. Но Тулупов не уходил. Был он не такой человек, чтобы пятиться перед крутой канавой или опускать руки, если уж замахнулся.
— Корнил, — позвал Дерябин, — голубь-воркун! Помнишь, как ты жаловался на Филиппа — пол-огорода он у тебя отхватил? Теперь улеглась твоя корова, есть где хвост ей протянуть?
— Улеглась, — сказал Лущилин, оторвавшись от косяка.
— Ну, смотри, впредь уж на себя пеняй. Артель зевать не будет. Ту мягкую землицу, за Пологим долом, мы себе востребуем. Каплиным больше ее не отдадим.
— На то артель! — поддакнул Конушкин.
Корнил промолчал. А Тулупов снял со спинки стула свой пиджак, встряхнул. Одевался он медленно, а одевшись, начал застегиваться на все пуговицы, будто предстояла долгая дорога. Все следили за его движениями. Авдей слегка хлопнул себя по бокам и проговорил ровным голосом:
— Пиши! Меня и Корнила. Я за него в ответе. Только — уговор… — Он вскинул курчавую голову, ладно посаженную на широкие плечи. — Чтобы работать! А то я человек горячий — кнутом не только лошадей огреть могу.
Конушкин сдержанно улыбнулся.
— До этого, Авдей Пахомыч, не допустим… Итак, на сегодня образовалось тринадцать хозяйств. Число несчастливое. Но мы в плохие приметы не верим, а только в хорошие.
Откуда-то из полутемного угла вынырнул маленький Терентий Пазухин, с растрепанной пегой бородкой, в стеганой кацавейке, крытой серой мешковиной, в сбитом набок старом картузе с высоким околышем, — вся Услада знала, что Терентия этим картузом наградил Силаев за многолетнее батрачество.
— Для удачного числа меня запиши! — громко прокричал Пазухин.
— Для числа или работать? — спросил Конушкин.
— Силы небесные! — обиделся Терентий, голос у него высокий, пронзительный. — Да что вы, впервые видите меня? Всю жизнь по чужим людям мыкаюсь…
— Эх, Тереха! — грозно предупредил Тулупов. — Тут люди не мыкаться собрались, а в борозде ходить. Я тебе под кустом лежать не дам. Слышишь? Мы пока о дележе речь не заводим: сначала заработать надо. Но наперед говорю: что зачерпнешь, то и хлебнешь. В чужую ложку не заглядывай.
С общего согласия в правление артели выбрали Гордея Конушкина, Тулупова и пастуха. Конушкину поручили завтра же снаряжаться в Сарынь, чтобы хлопотать о помощи в обзаведении хозяйством. О названии артели тоже не спорили. Самсону Дерябину пришла хорошая мысль.
— Чего мудрить, — сказал он, — так и назовем: «Услада». Пусть наша жизнь будет усладой.
Напоследок Конушкин попросил:
— Может быть, товарищ секретарь волкома нам пожелание какое выскажет?
Ситнов выступил на середину, сунул руки за пояс, заговорил вполголоса, словно беседуя с кем-то один на один:
— Что я могу добавить, друзья? Ничего. Сидел, слушал, учился у вас. Особо хочу поблагодарить Авдея Пахомыча за его разумные и честные слова. Не очертя голову он шагнул в новую жизнь: прикинул, взвесил. Так и надо. Пожелаю вам удачи в труде, мира, первого хорошего урожая. Партия и государство, конечно, помогут вам стать на ноги. Но главное от вас самих зависит. Будете еще и спорить, и ругаться, и даже, как сказал Авдей Пахомыч, в горячности можете и замахнуться друг на друга. Не без того. Но это семейные ссоры. Они забудутся, сгладятся… Поздравляю вас, товарищи, с новой жизнью! Пусть будет с легкой руки!
Расходились в мирном, ладном настроении. У всех было такое чувство, будто пустились в дальний, незнакомый путь, потому надо ближе друг к другу. Тулупов наказывал Гордею:
— Плуги сумей выбрать, если дадут. И к лошадям приглядывайся, не горячись.
Ситнов пошел отдыхать в хибарку пастуха, а сам Семен направился в сельсовет, чтобы запереться там и восстановить письмо в волком, дополнив его новыми фактами. С непонятной суровостью он позвал с собою Дерябина:
— Идем со мною. Разговор есть.