Наутро, еще не рассвело как следует, Федосеич, покрякивая от морозца, ходит по Усладе, дубасит толстой палкой по ставям, дверям и завалинкам, звонко кричит:
— Выходи на перевыборный сход! Кончай… тю-тю!.. святковать, уже и Новый год проводили.
У дворов, что побогаче, он неохотно стукнет раза два палкой, скажет что-нибудь и отойдет, бормоча:
— Этому хоть и не объявляй, придет. У них — свои нарядчики.
К самому бедному жителю, которого особо необходимо зазвать на собрание, Федосеич заходит в избу и постукивает о порог концом палки:
— Хозяин!
— Я хозяин, — отзывается крестьянин из подполья, где перебирает засыпанную на зиму картошку.
— Ты хозяин! — передразнивает сторож. — Кто хозяин, так к Совету пошел хозяйничать, а ты… тю-тю!.. выходит — не хозяин, а нерадивый работник. Иди руку поднимать.
— Чего ее поднимать-то? Прошлый раз поднимали, кого подняли? Олешку Окулова? Вот то-то работничек!
Федосеич подходит к лазу в подполье, кричит, нагнувшись:
— Ты вылезай из темной дыры! Сам-то за кого поднимал?
Хозяин высовывает наружу спутанную нечесаную голову, в раздумье начинает скрести под бородой.
— Я за Олешку поднимал…
— Ну, а говоришь! — Сторож делает страшное лицо. — Тю-тю!.. Как язык у тебя повернулся…
— Уговор был поднимать…
— Ты мне не толкуй, с кем уговор, ты скажи, кому должен?
— Мельнику три пуда муки должен, кому кроме.
— Руку свою продал! — стыдит старик. — Отсохнет проданная рука. Тебе государство разве для того руку дало, чтобы ты… тю-тю!.. продавал? Ты у меня гляди! — строго стучит он палкой. — За пастуха поднимай. Он тебя не пропьет.
Хозяин вылезает из подполья, начинает собираться.
— За пастуха — это дело! Пастух человек общественный, он наши нужды знает.
В избе у Тулупова Федосеич, набравшись храбрости, кричит:
— Ты, мало того, сам иди, главное дело — Степановну захвати!
— Елену? — хмурится Авдей. — Это — надо поглядеть. Не знаю, подымется ли у нее рука.
— Еще как подымется!
Тулупов встал из-за стола, — он в это время завтракал, ел желтую, словно спелое антоновское яблоко, картошку, обмакивая ее в подсолнечное масло.
— Слушай, сторож! Очень лишнего говоришь. Если и подымется у нее рука, так может не удержать.
— А мы поддержим! — не унимается Федосеич.
И Елена Степановна уже идет за печку, надевает новый сарафан.
— Мужикам, что ли, одним право на сходе кричать! Ей-богу, Авдей, не даешь ты мне рта раскрыть. Выбираете тоже горьких пьяниц. Надо хозяйственного выбирать, бережливого. Что, пастуха? Этот будет другая стать, пастух — человек нужный.
— От женщин надо кого-нибудь в Совет, — с каким-то виноватым видом говорит Федосеич. — Вот, к примеру, Анка бакенщикова бойкая… Мужика другого поучит. Грамотница…
— Там видно будет, — уклончиво и холодно отвечает хозяйка. — Мир большой, найдем, из кого выбрать…
На обратной дороге Федосеич еще раз стучит бедняку в окошко:
— Все еще не ушел?! Тебя ждать, что ли, будут?
Бегают по селу и комсомольцы, мечется от избы к избе дядя Хрящ. Но их слушают хуже, ворчат: «Наряжальщиков больше, чем выбиральщиков. Вам-то что за докука? Есть у нас сторож — Федосеич, он и оповестит».
Обошлось морозное солнце, обрамленное щербатым светло-оранжевым кольцом, до боли в глазах заиграло на белых нетронутых сугробах, на заснеженных крышах изб. Столбы сизого дыма, пахнущего сосновым смолистым поленом, кизяком, а то и просто горелой соломой, — глядя по достатку хозяев, — потянулись из труб к небу.
Торопясь к Совету, дядя Хрящ смотрит на эти дымы, беспокоится: «Ох, еще много по домам женщин осталось, стряпают. Попозже бы надо собрание назначить, не сообразили… А может, это подростки-дочери хозяйничают?» Он видит, как по улицам не спеша идут группы крестьян, вперемежку с ними — редкие фигуры женщин, и шепчет: «А все-таки в этом году больше народу подняли».
В Усладе издавна сложился такой обычай: на сходах под окнами сельской конторы народ разбивался на две части: крикливые богатеи и хозяева позажиточнее собирались у огромного пожарного чана, поближе к крыльцу конторы; молчаливая, робкая беднота жалась в сторонке. Стоило человеку немного разжиться, он бочком-бочком старался на сходе перебраться к чану. Не сразу его здесь принимали: как бы ненароком теснили широкими плечами, отжимали. Тогда перебежчик возвращался на прежнее свое привычное место. Его встречали здесь смешками: «Что, еще не вышел в люди, не добился чести?» Так не год, не два метался мужик. И если дела его безостановочно шли в гору, он в одно из воскресений, вернувшись домой со схода, наконец с гордостью заявлял жене: «Я нынче у чана стоял». И с этого дня окончательно определялась в Усладе его судьба.
Сельская контора переименована в сельсовет, сходы все чаще стали называть общими собраниями, уже не староста управляет делами, а председатель, но давняя привычка цепко живет: люди на собраниях все еще делятся на две заметные группы.
Жители нагорной стороны Услады — зажиточные, «коренные» крестьяне — становятся справа, около чана. Они смело подходят к самому крыльцу, даже заглядывают в Совет, — что там делается? Разговоры здесь ведут полным голосом, руками машут широко, смех слышится хозяйский.
Филипп, в новой бекеше, сидит на борту чана. Он щурится на прибывающую толпу, изредка трогает ворот бекеши, что на светлых крючках, поправляет теплый, подбитый мехом картуз с высоким околышем. В самой середине правой группы стоит Никиша Каплин. Рядом с ним — сыновья. Оловянными глазами они то и дело выжидательно посматривают на отца, наклоняют короткие бычьи шеи. Опустив низко голову, спрятав глаза, подходит кооператор Гафаров, становится поближе к мельнику Сосипатрову; но тот — мрачный, нелюдимый — сторонится, ему ни с кем не хочется разговаривать.
Обитатели прибрежных улиц — мокродольские: рыбаки, батраки, плотники, сапожники — усладовская горькая мастеровщина — также по старинке держатся левой стороны, подальше от крыльца Совета. Но здесь за последние годы произошли большие перемены. Беднота, пока идет собрание, уже не теснится на голом месте, качаемая ветром. Как раз слева от Совета поставлена зеленая ограда, за которой схоронен матрос Рыкунов. И если устанут ноги, можно облокотиться, прислониться. Да и вообще, когда стоишь возле какой-то, хотя и маленькой опоры, чувствуешь себя вроде бы прочнее, больше на своем месте. Говорить стали у ограды громче, смотреть смелее. И уже пропало желание переходить к чану, хотя там теперь принимают охотно. Совсем другое стало замечаться: нет-нет да и заскочит сюда с правой стороны румяный с мороза дядя в новой шубе красной дубки, похлопает рукавицами, постучит валенок о валенок: «Нет ли прикурить, братцы?» Ему ответят: «Что у вас там, огня не стало?» Но прикурить все же дадут. И год от года не растет, а уменьшается правая сторона. Однако еще сильна. Тем сильна, что хоть и стоит иной человек у ограды, но взглядом тянется к чану: что там делается, — какой рукой знак подадут, каким глазом подмигнут?
Кузнец Порохин то и дело толкает локтем рыбака Евграфа Пилясова, гудит в самое ухо:
— Гляди-ко, редеют они там. Скоро, пожалуй, всем народом завладеем чаном.
Жиденький Евграф пошатывается от этих толчков, осуждающе отвечает:
— И силища же у тебя!.. Гремишь в своей кузнице молотком, а соображения не копишь. Зачем нам — к чану? У ограды народу место. Здесь теперь самая честь.
Заложив руки за спину, животом вперед, прохаживается Анка. Она шевелит губами, что-то шепчет про себя. Около нее суетится Ванюшка Чеботарев.
— Женщин мало идет. Процентов шестнадцать или шестнадцать с половиной…
Анка с досадой отмахивается:
— Отстань! Иди в Совет, к Семену. Вот опять с мыслей сбил…
Она останавливается, что-то припоминает и снова начинает шевелить губами.
В Совете тихо, тепло. За столом сидит Окулов, озабоченно листает какие-то бумаги; заячий малахай у него съехал набок, прикрыл левый глаз, но председатель не замечает этого, время от времени приказывает писарю:
— Мостовую ведомость подай… Ну-ка прикинь на счетах: шестьдесят восемь да семьдесят шесть — это примерно сколько будет?
Петр Иванович трезв, мрачен. Перед ним — ворох своих бумаг. Не отрываясь от них, он отвечает без запинки:
— А тебе сколько надо? Если сто сорок четыре рубля, то и без счетов скажу.
В полной готовности, опираясь на палку, у порога стоит Федосеич. На нем новенькие холщовые онучи, лапти будто восковые, даже поблескивают. Чапанишко подпоясан мочальной веревкой, тоже новой. Бородка подстрижена, расчесана. Лицо — розовенькое, умытое, живое, хотя сторожу пришлось сегодня бегать больше всех.
У печки, на стуле, — пастух. С виду он спокоен, но курит папироску за папироской, жадно вдыхая дым. Еще не дотлела одна, он прижигает новую; мякоти пальцев у него пожелтели.
Федосеич жалостливо смотрит на него:
— Ты что, цигарки свои заранее навертел?..
Вошел, покручивая тщательно подбритые усики, Василий Успенцев. Дружелюбно поздоровался с пастухом, кивнул Федосеичу, Ванюшке; заглянул через плечо Окулова в бумаги:
— Конспект готовишь?.. Так и составляй, как я советовал: начни с общего культурно-политического роста села, потом переходи к конкретным фактам…
— Тут тебе вопросы начнут задавать, — добавляет от порога Федосеич.
Успенцев смотрит на карманные часы, щелкает крышкой, говорит, ни к кому не обращаясь:
— Ровно девять. Пора бы начинать.
— Дошибаю последний пункт, — отзывается Окулов и наконец догадывается поправить малахай.
Улучив минуту, Ванюшка Чеботарев сообщает Семену:
— Женщин очень мало. Самое многое — семнадцать процентов.
Пастух отбросил окурок, сердито глянул на Федосеича:
— Ты что же это? Разве так наряжают?
Сторож жалобно взмахнул палкой:
— Арканом, что ли, их от печек тянуть? Не постряпались еще…
— Коль скоро — палкой их по спине, — вполголоса ворчит писарь.
Федосеич выбегает, мелко перебирая ногами:
— В дальний конец устремлюсь. Там вдов много.
Следом за ним пастух выходит на крыльцо.
Женщин действительно мало. Они жмутся позади всех особой кучкой. Но и здесь жены зажиточных подаются вправо. Женщины молчаливы и строги. Пастух видит — иные еще сидят у своих дворов на бревнах, крылечках и не подходят. Но вот, во главе с Павлиной, приблизились сразу пять-шесть женщин; глядя на них, от дворов потянулись другие.
Пастух смотрит налево и направо, сравнивает ту и другую сторону, лезет в кисет за табаком.
В дальнем конце показалась целая ватажка бедноты. Впереди маячит длинноногий дядя Хрящ. Пастух веселеет и сбивает на затылок картуз. Хрящ подходит гоголем и еще издали щерится Семену широкой улыбкой. А подойдя к Совету, он вызывающе смотрит на правую сторону и даже подмигивает Филиппу. Тот сердито отворачивается. Потом исподлобья, с тревогой, оценивающе глядит на выросшую сразу левую сторону.
Расталкивая народ, Хрящ лезет напрямки к пастуху.
— Орел туманных гор! — весело кричит он. — Постоим до конца!
Семен ловит на лету его руку обеими руками и молча, горячо жмет.
Хрящ с улыбкой кивает головой на Анку:
— Ходит! Кажись, речь учит.
— Не тронь ее.
И сейчас же Семен опять взглядывает на улицу. Лицо у него делается еще более тревожным. По правой стороне вдоль изб, засунув руки в карманы коричневого бобрикового пиджака, степенно, широко вышагивает Авдей Тулупов. Его сопровождает Корнил Лущилин. Он старается поспеть за Авдеем, забегает то по одну руку, то по другую. А вслед за ними, поотстав, приноравливаясь, идет Елена Степановна; заторопятся мужчины — и она прибавит шагу, помедлит Авдей, выбирая, куда ступить, — она ждет, не обходит его.
Филипп Силаев помахал рукой навстречу Авдею:
— П-подходи, подходи смелее! Ту-тут местечко тепленькое есть.
Тулупов, словно на распутье, приостановился между пожарным чаном и зеленой оградой, глянул по сторонам. Там, у чана, он несколько лет назад отвоевал себе не последнее место. И уж теснятся братья Каплины, готовясь принять Авдея. Еще раз, примериваясь, посмотрел Авдей. Он увидел рядом с Каплиными кооператора Гафарова, передернул широкими плечами и повернул к ограде. За ним последовал Корнил Лущилин.
А Елена Степановна подошла к группе женщин, будто она сама по себе и не сопровождала перед этим мужа.
Ничто не ускользнуло от зорких глаз Гасилина. Он видит, как Тулупов становится у ограды, как беспокойно переступают с ноги на ногу братья Каплины и непонимающе глядят на отца, который тоже обеспокоен, жмется поближе к Филиппу, а тот хмурится, дергает козырек мехового картуза. Семен усмехается: «Чего-то мудрит Авдей Пахомыч, не сразу разберешь. Ладно, дело покажет».
Наконец крадущейся тихой походкой, поминутно снимая телячий малахай и низко раскланиваясь, приближается кривоногий Игнатий Тараканов. Филипп молча указывает ему глазами на левую сторону: «Растет, мол, как бы еще больше не выросла». Тараканов в ответ наклоняет голову: «Верно». Тогда Филипп громко и густо крякнул со своего возвышения. В тот же момент дедушка Никиша и его сыновья закричали враз, страшно вытаращив глаза:
— На-ачинай! Надоело ждать!
— Открывай! — поддержали стоящие у чана.
Алексей Окулов показался на крыльце, махнул рукой, улыбнулся:
— Сейчас начнем!
— В чем задержка?
— К Мамыкиным за поддужным колокольчиком послали.
— Иль большаком на тройке кого прокатить хочешь? — насмешливо спросил пастух.
— Да нет. Для поддержания порядка. Товарищ Успенцев просил принести, — ответил Окулов.
На крыльцо выдвинули стол, вынесли несколько стульев. Успенцев, тряхнув колокольчиком, объявил перевыборное собрание открытым. Стало тихо. Петр Иванович предложил выбрать президиум в составе трех человек: Успенцева, Гасилина…
— А кого еще? — нетерпеливо крикнули от ограды.
— …И меня, — закончил писарь, — для ведения секретарства.
Ни дополнений, ни отводов не было. Всех троих проголосовали заодно.
В эту минуту подбежал запыхавшийся Федосеич, припал на ступеньки рядом с Хрящом. Дерябин ободряюще и ласково погладил его по спине:
— Ну, вынимай из-за пазухи козырей… Крой!
От имени комсомольской ячейки Ванюшка Чеботарев взял приветственное слово. Филипп сейчас же спрыгнул с чана и спрятался в гуще людей. На его место взобрался Тараканов, как бы молча приняв командование над правой стороной. Братья Каплины так и впились в него глазами.
— Товарищи! — обратился Ванюшка Чеботарев. — Все мы целиком и полностью должны принять горячее внимание в перевыборах. Железной рукой, все дружно будем гнать вниз по ступенькам Совета попов, жандармов, помещиков…
Не дав Ванюшке кончить, Тараканов заулыбался и начал хлопать в ладоши. Согнув головы, братья Каплины оглушительным криком поддержали его. Ванюшка поклонился и отошел в сторону.
Из-за стола поднялся Окулов, снял малахай, положил перед собою.
— Накрой голову, уши отморозишь, — посоветовал ему кузнец Порохин. — Чай, не на крещенском крестном ходе.
Окулов послушно надел малахай. По лицу председателя бродит всегдашняя улыбочка, но улыбается он сегодня как-то растерянно, даже жалобно.
Глядя в бумажку, он начал:
— Обратим прежде внимание на всеобщий рост Услады… на культуру и политику…
Но сейчас же Окулов сбился, закашлялся, сунул в карман первый листок своих записей.
— …За протекший перивод, товарищи, — уверенно продолжал председатель, — было заседаний Совета двадцать три, а общих собраний одиннадцать. Вопросы, которые разбирались, были по части легулировки сельской жизни. Например, расскажу вам, дележка лугов…
Надув щеки и привстав на цыпочки, Хрящ вдруг зыкнул через головы соседей:
— А как делили?
— Как делили? Сам, думаю, помнишь. С общего согласия, по скоту делили.
— А по чьему это заказу — по скоту?! — спросил рыбак Евграф и спрятался за кузнеца. Уже из-за его широкой спины он добавил: — У нас с тобой скота-то кошка с собакой…
— Граждане, — зазвонил Успенцев в колокольчик, — вопросы будете задавать в конце доклада!
— А где их упомнишь? — недовольно заворчали слева.
— По едокам надо было луга делить! — еще громче подал голос Хрящ.
— По скоту! — заорали все враз братья Каплины, так оглушительно, что ближние мужики шарахнулись от них в сторону.
Дождавшись тишины, Окулов снова заулыбался, теперь уже более смело, и продолжал:
— Никто в январе передел не устраивает. Поздно! Луга уже скошены, сено убрано и наполовину съедено. А у кого — и совсем. У товарища Евграфа Пилясова и не было ни клочка. Ему надел не причитался. Ему сеном не рыбу в Волге кормить. У него — ни коровы, ни козы…
— Слушай, докладчик! — закричал Евграф. — А чем я козу кормить буду? Вот привез бы сена — и козу купил.
— Косить не умеешь! — ответили ему справа.
— Продолжаю! — звонким тенорком залился Окулов. — За протекшее время произведены в жизнь разные мирские работы. К примеру, починили новыми вершковыми досками пожарный чан, на котором сидит сейчас товарищ Тараканов. Ряд досок у чана изгрызли черви, называемые древоточ. Для ускорения пожарной безопасности сменили кишку у бранспойта, общим объемом четырнадцать аршин…
— Почему такая толстая? — рассмеялся Корнил Лущилин, стоявший с края у ограды.
Тулупов сердито толкнул его локтем: «Повремени с твоими глупыми выкриками. Без тебя есть кому сказать».
— Тише! Товарищ Окулов обмолвился, хотел сказать: общей длиной, — поправил председатель собрания.
— У него у самого кишка в объеме тонка, — не унимался Лущилин в отместку за то, что Окулов не раз высмеивал его в сельсовете.
— Я и не хвалюсь, — согласился докладчик. — Еще перечисляю: из другой области работ — сменили племенного быка…
— А прежнего — Буяна куда дели? — несмело спросили женщины. — Бык молодой был, заботливый.
— По причине заболевания Буяна пришлось схоронить.
— Я те дам схоронить! — злобно и громко прошептал на нижней ступеньке Федосеич.
Услышав этот шепот, Окулов попытался прикрикнуть, как в прежние времена:
— Кто там шипит? Выходи на середину! Писарь, покажи акт смерти быка.
Петр Иванович взмахнул бумажкой:
— Прошу собственноручно убедиться! Составлен логически. За подписью фельдшера Федора Николаевича.
— Я те дам логически! — еще громче прошептал сторож.
Окулов заметно переменился в лице, испуганно глянул на Федосеича и постарался замять неприятность:
— Слушайте дальше… Сделан мост через Кувай-Ключ, на дороге, по которой ездим в дальнее поле…
— Вопрос, вопрос! — замахал рукой Ванюшка Чеботарев. — Сколько было отпущено на мост и сколько процентов израсходовано?
— Сто двадцать рублей отпущено, — ответил за Окулова Федосеич. — А сколько извели, не знаю.
Слева захохотали:
— Хо-хо-хо!.. Сто двадцать!
— Пустячки! Через Волгу мост можно было состряпать.
— Лес ведь не купленный — свой, куда столько денег убили?
— Там не лес, а хворост да солома, — угрюмо сказал кузнец. — Этот материал дороже леса, на манер железа ценится…
— Сто двадцать копеек стоит мост, а не рублей…
— И то вместе с председателем! — добавил Хрящ.
Никиша Каплин загнусавил:
— Вы чего пищите? Мы по мосту ездим, а не вы. Вам не на чем ездить, да и некуда. Плохой ли, хороший ли мост, да наш!
— Наш мост! — загрохотали братья.
Тут не утерпел Авдей Тулупов, сделал шаг вперед и громко прокричал:
— Это как так — ваш?! А мы что, не хозяева?
— Хозяева! — поддержал его Лущилин. — Нам тоже ездить надо.
— Корнилка! — прохрипел Силаев. — Ты молчи. Забыл мою доброту?
— Помню! — ядовито ответил Лущилин. — Ты думаешь, плетень обратно перетащили, так уж и милостивец. Я теперь этот плетень веревками к своей избе привяжу.
Напрасно гремел колокольчиком Василий Успенцев, высоко подняв его над головой. Собрание не унималось. Инструктор сказал сидевшему рядом пастуху:
— Вот до чего вы народ взбаламутили. Не собрание, а базар. Впервые на таком присутствую.
— Верю, — согласился Семен. — Не приходилось… Я сам народ не узнаю. Особенно — Авдея Тулупова и Корнила.
Он и на самом деле не понимал Авдея. Что ему надо? Чего хочет? Ведь еще недавно принимал в гости Гафарова. Да еще с узлом. Хитрит? Или сам не знает, куда склониться?..
— Товарищи, — оправдывался Окулов, — мост делали в горячую пору, за работу много пришлось заплатить. Писарь, расписки…
— Разберемся и в расписках! — шептал Федосеич. Но теперь Окулов уже не слышал его.
— Без расписок верим! — послышался из гущи хриплый голос Филиппа.
— Верим! — заревела правая сторона.
— …Перехожу к части кооператирования населения, — говорил Окулов, так и не дождавшись полной тишины. — Тут нами завлечено пятьдесят новых членов… Прошу подробных вопросов по кооператированию мне не задавать: про это на собрании пайщиков сделает особый доклад Али Хусаиныч Гафаров, ему и задавайте…
И опять выступил вперед Тулупов. Он вынул руку из кармана, поднял над головой:
— Прошу!.. А я сейчас хочу задавать. Нет, ты скажи, почему в кооперацию с задней двери пускают? У меня три пая! Почему на меня гирей замахиваются?
— Говорю же — Али Хусаиныч ответит! — попытался объяснить Окулов.
— Ну и пусть ответит!
— Ответим! — вмешался Гафаров. — Не намахивался гирям. Выдумки!
— Прошу дальше! — возвысил голос Тулупов. — Если выдумки, надо отревизовать. Устроить глубокую ревизию!
Он оглянулся на людей, стоявших у ограды. И сейчас же, словно по уговору, за спиной Тулупова дружно закричали:
— Ревизию! Завтра же!
Как ни взывал к порядку Успенцев, собрание добрых полчаса шумело о кооперативе и постановило: назначить Гафарову строгую ревизию. И только после этого Окулов получил возможность говорить:
— …Что касаемо вопросов взимопомощи…
— Ага, дошел! — еще злее заголосили у ограды.
Председатель поперхнулся, но продолжал:
— Тут нами собрано двести пудов ржи с обчественной запашки…
— Которые по себе разделили, — добавил рыбак.
Хрящ поддержал:
— Верно!
Пастух привстал из-за стола:
— Подожди! Особо высказываться будем.
— Золотой, невтерпеж молчать! — крикнул Хрящ и хватил шапчонкой об снег. — Чего молчать — раз пришло время рожать!
— Где хлеб?! — закричали от ограды.
— Пропили! — словно под ножом взвизгнула тетка Павлина.
На ступеньки поднялся Тараканов. Он помахал толстым брезентовым портфелем. Сход замолчал.
— Граждане, — обратился Игнатий. — Несознательные кричат, а сознательные комсомольцы и партийный человек Семен Садофыч Гасилин таковых не унимают. Я вас спрошу: ревизия была? Была. Порядок в делах Совета она обнаружила? Обнаружила. Кто же тут кричит — «пропили»? Документики давай. Без документиков за оклеветание властей ответишь.
Он степенно сошел со ступенек.
Вслед ему дядя Хрящ сказал:
— Хорошо бы эту ревизию обревизовать.
— Продолжайте! — предложил Окулову председатель собрания.
Но Алексей махнул рукой и отошел от стола:
— Я кончил… Пусть другие продолжают…
Некоторое время на сходе стояла тишина. Успенцев неоднократно предлагал задавать вопросы. Ему отвечали: «Что надо было, спросили».
Дядя Хрящ шумно дышал, теребил из бороды волосы, жевал их, плевался. Вдруг он принялся толкать в спину Федосеича:
— Вытаскивай козыря! Хлещи по всем!
Сторож посинел и закричал:
— Прошу высказать!
Он вошел по ступенькам, приставил к столу палку, скомкал и сунул в карман шапчонку. Переступил с ноги на ногу и угрожающе покачнулся.
— Тю-тю!.. Семушка, — прочиликал он пастуху, — поддержи. Ноги не держат, на смерть, кажись, идем.
Семен привстал, ободряюще хлопнул его по плечу:
— На победу идем! До смерти и пути не видно.
Сторож приосанился и засвистал сразу помолодевшим голосом:
— Тю-тю!.. Ежели привыкли только богатых слушать, так я молчать буду. Ежели бедному дадите рот разинуть, правду скажу…
На сходе прошел легкий гул. Струхнувший Окулов сбежал по ступенькам и юркнул в толпу.
— Давай разговаривай! — весело крикнул пастух Федосеичу.
— Наш научный законник, — широко взмахнул сторож руками, — Игнатий Савельич Тараканов ревизией нас припугнул. А нам не боязно. Фальшивая это была ревизия. Сродницкая! Все прикрыла… По вопросу о быке, товарищи старики. Бык не сдох. Он прихворнул, и его закололи; резать звали Каплина Авиву. Вон он стоит. А мясо по себе советчики разделили, скушали и водкой кооперативной запили. А фершал акт подписал…
— На какой предмет акт подписал? — послышался голос. — На то, что пили и Буяном закусывали?
— Ну, на это акты не пишут!
— Врет сторожишкам! — метнул глазами Гафаров. — Не брали водкам в кооперативе.
— Мне виднее, — ответил сторож. — Я за водкой бегал, я тебе на дом, Али Хусаиныч, заднюю часть быка на салазках отвозил.
— Бей козырем по лбу! — восторженно крикнул Хрящ.
Сторож словно вырос сразу на целую голову. Совсем уже смело он продолжал:
— Мостовые денежки промеж себя расхватали. Писарь левой рукой расписки составил… А на кого составил, не поймешь. Таких фамилий и на свете нет.
Петр Иванович с сердцем бросил перо:
— Я такую ересь, тем более ответственно, не могу в протокол заносить, коль скоро всем известно, что у меня левая рука с восемнадцатого года плохо действует.
— Заноси, заноси! — кричат ему. — Для того выбрали.
Федосеич выпалил напоследок:
— Взимопомощь вся без остатка у Филиппа Парфеныча и Никиты Каплина в долгу без отдачи. На этом и кончил.
Он шагнул от стола, опустился на первую же ступеньку, упал грудью на конец палки, свесив седую непокрытую голову. Филипп пробрался к крыльцу и засипел:
— П-при чем тут Филипп? С председателя должен быть спрос!
Плача и смеясь, к нему подбежал Окулов:
— Пропали! Ты чего не сознаешься?
Отходя за спины братьев Каплиных, Силаев ответил ему:
— Ты п-председатель, ты и отвечай: з-зачем старичишку к делам допустил?
Каплины из последних загрохотали:
— Врет сторож!
На них ястребом налетел Хрящ:
— Врет — докажи!..
— Докажем! — Братья начали поводить сжатыми кулаками.
Хрящ отпрянул от них, завопил:
— Мокродольские, наших бьют!
К Каплиным рванулся кузнец, засучивая на бегу рукава. Весь перекосившись, мигая, сзади к ним подбирался рыбак, держа за спиною круглое дубовое полено.
— Сущее безобразие, до чего народ разгулялся, — пробормотал Тулупов и вдруг принялся натягивать нагольные рукавицы, озирая загоревшимися глазами готовые сцепиться группы людей.
Корнил Лущилин крикнул на ухо ему:
— Нагорных, что ли, тряхнем?!
Авдей сердито оттолкнул его:
— Тоже боец нашелся! В курятнике тебе с петухом драться.
Но драка не состоялась, кузнеца и Каплиных вовремя разняли.
— Ну и ну, вот так прения! — сказал Успенцев. — Между прочим, мороз все усиливается.
Он уже давно постукивал под столом насквозь промерзшими легонькими сапожками; да и всего его проняло сквозь шевиотовый костюм. Попросив Семена вести собрание, Успенцев нырнул в помещение. Там никого не было. Инструктор выхватил из бокового кармана плоский флакон с завинчивающейся пробкой и, оглянувшись, быстро глотнул из горлышка. Потом он обнял горячую печку и начал колотить зубами.
А на собрании делалось все жарче. Гасилин встал, отодвинул стол в дальний угол крыльца, словно он мешал теперь, подтянул и без того высокие голенища сапог, распрямился, прогремел на всю площадь:
— Товарищи, слушайте, я вас спрошу! Когда пастух пьяница и вор, пропадут овцы или нет?
— Сгинут! Волку в зубы попадут!
— Вот пастух вор, — указал Семен на Окулова. — Расчет ему дать или спасибо сказать?
— Расчет! — заголосили слева. — По шее! Коленкой под зад!
Около чана люди молчали.
— Я предлагаю не только расчет, — продолжал пастух, — надо признать работу плохой. А потом — хорошую проверку устроить. Потянуть надо тех, кто за спиной у председателя хочет отсидеться!
— Верно! Под ответ их тащить!
Хрящ видит, как в общей суматохе люди с правой стороны бочком, украдкой перебираются к ограде. Там расступаются, давая место тем, кто перешел. Дерябин прямо-таки пляшет перед крыльцом, подбадривает пастуха:
— Золотой! Орел! Наша берет! Лупи в хвост и в гриву!
Филипп скомандовал братьям Каплиным:
— Х-хорошей работу признать!
Братья громыхнули:
— Хорошей!
— Плохой!
— Хорошей! — дружно крикнула правая сторона.
— Пло-охой! — вразброд залились у ограды вместе с женщинами и надолго заглушили все другие крики.
Зычный голос пастуха снова загудел над площадью:
— Тише там, у чана! Вам меня не перекричать. Я один крикун на весь табун был. Я знаю, кто это там пуще всех старается: Каплины-братья. В восемнадцатом году не таких крикунов унимали. Тем подороже, чем вам, платили. Горек был последний их час. Или и вам того же захотелось?
Братья приготовились было дальше орать, но сзади дедушка Никиша начал испуганно дергать их за оборчатые шубы:
— Хватит! Он вон чем грозит.
Собрание признало работу сельсовета неудовлетворительной.
Время за полдень. Во дворах мычит скотина. Хозяйки с тревогой оглядываются на дома и гумна.
С чана послышался голос Тараканова:
— Есть такое предложение. Поскольку время — к уборке, выборы отложить до завтра.
Дядя Хрящ ответил:
— Шалишь! Вы за ночь всех подобьете.
Но пастух успокоил его:
— Не спорь! Мы ведь тоже ночь спать не будем. Надо закрывать собрание — все равно разойдутся.
С общего согласия выборы перенесли на следующий день.