Г. Сульпиций Гальба. – Д. Гатерий Агриппа.
Тиберий провёл в Кампании тот год, на который был назначен консулом вместе со своим сыном, и оставался там в начале следующего года, когда консулами стали Д. Гатерий Агриппа и Г. Сульпиций Гальба, брат будущего императора Гальбы. Там он получил постановление сената, перепоручавшее ему заботу об ограничении роскоши пиршеств, на которую эдилы принесли жалобу в сенат.
Роскошь достигла невероятных пределов во всех видах безумных трат. Однако во многих случаях люди старались избежать порицания, скрывая истинную стоимость вещей. Но расходы на пиры так легко утаить было нельзя, и они стали предметом всеобщих пересудов. То была эпоха Апиция, самого знаменитого из трёх гурманов, носивших это имя. Поскольку у него было множество подражателей и учеников среди самых знатных граждан Рима, а сам он содержал школу чревоугодия, рассказы Сенеки о нём дают представление о вкусах, царивших в то время.
Тиберию преподнесли рыбу, высоко ценившуюся у римлян, – полагают, что это был султанка. Этот экземпляр был настоящим чудовищем своего рода: он весил четыре с половиной либры (около 1,5 кг). Тиберий, видимо желая разыграть небольшую сценку, велел продать её на рынке и сказал окружающим: «Я сильно ошибусь, если её не купит либо Апиций, либо П. Октавий». Его предсказание превзошло все ожидания: Апиций и Октавий стали перебивать ставки друг друга, и рыба досталась последнему за сумму в пять тысяч сестерциев (около 650 ливров по тогдашнему курсу). Для Октавия это стало настоящим триумфом – подать на стол рыбу, проданную самим императором, которую не смог заполучить даже Апиций.
Удивительно, что Апиций уступил в этом благородном состязании. Возможно, его тонкое знание гастрономии позволило ему разглядеть в рыбе какой-то изъян. А может, его дела уже пошатнулись, и кредиторы начали теснить его. Ибо он разорился из-за своих излишеств: родившись с огромным состоянием, он промотал сто миллионов сестерциев (12,5 миллионов ливров). Замученный бесконечными судебными исками, он решил подсчитать свои оставшиеся средства и обнаружил, что после уплаты долгов у него останется лишь десять миллионов сестерциев (1,25 миллиона ливров). Он счёл, что это верная голодная смерть, и предпочёл принять яд.
Подобное безумное мотовство, освящённое примером первых сенаторов – Валериев, Азиниев, которые, по словам Плиния, платили за повара столько, сколько прежде тратили на триумф, а за рыбу – столько же, сколько за повара, и ставили никого выше раба, искусного в разорении своего господина, – такое мотовство вполне заслуживало вмешательства магистратов. Поскольку эдилы отвечали за порядок и потому лучше других знали о происходящем на рынках и о баснословных ценах, взвинченных роскошью, их обязанностью было доложить об этом сенату. Бибул поднял этот вопрос, и остальные эдилы присоединились к нему, требуя быстрых и действенных мер против этого зла, ибо презирались не только древние законы против роскоши, но и недавние постановления Августа.
Сенат не осмелился сам решить столь важное дело, чреватое последствиями, и предоставил решение на усмотрение императора. Поскольку Тиберий не ответил сразу, город охватила тревога: все боялись суровости принцепса, строгого по характеру и к тому же подававшего пример воздержания. На официальных пирах он приказывал подавать вчерашние блюда, к которым уже прикасались, и в то время как на столах частных лиц красовались целые кабаны, для императорского стола хватало половины, и он любил повторять, что половина содержит те же части, что и целое.
Наконец, долго взвешивая все «за» и «против», Тиберий направил сенату следующий ответ:
«Господа, в большинстве дел, возможно, было бы полезно, если бы я присутствовал при ваших обсуждениях и высказывал своё мнение о том, что считаю благом для республики. Но в данном случае уместно, чтобы вопрос обсуждался без меня, дабы страх и бледность, разлившиеся по лицам виновных, не выдали их мне и не заставили меня, так сказать, застать их на месте преступления. И, право, если бы эдилы, чьи добрые намерения я одобряю, спросили моего совета прежде чем действовать, не знаю, не посоветовал ли бы я им оставить в покое пороки, пустившие слишком глубокие корни, дабы не обнаружить при всех, в награду за своё рвение, лишь нашу слабость и неспособность противостоять скандальным злоупотреблениям, которые диктуют нам свои законы.
Не то чтобы я порицаю этих магистратов: они исполнили свой долг, как я желаю, чтобы все исполняли обязанности своих должностей. Но для меня самого молчать – не почётно, а говорить – нелегко, ибо я не исполняю роли ни эдила, ни претора, ни консула: от принцепса ждут большего. И пока каждый приписывает себе заслуги благих и мудрых решений, всякий проступок в республике вызывает ненависть, падающую на одного меня».
«С чего начать мне реформу, и что должно стать первым предметом моей цензуры?
Будет ли это бескрайняя роскошь парков или несметное число рабов, образующих почти целые армии в каждом доме и разделяющихся по народам? Или же бесчисленные золотые и серебряные сосуды? Или страсть к коринфской бронзе и шедеврам живописи? Или драгоценные ткани, превращающие мужчин в женщин? Или, наконец, эта прихоть самого тщеславного пола, из-за которой наше серебро перетекает к чужеземцам и даже врагам империи в обмен на камни?
Я знаю, что за пиршествами и в беседах все жалуются на эти злоупотребления и требуют их обуздания. Но те же самые люди, столь ревностные в словах, если бы увидели закон, предписывающий наказания, возопили бы, что город перевернут с ног на голову, что замышляется гибель знатнейших граждан и что никто не будет защищен от подобных обвинений.
Между тем, даже телесные недуги, когда они усиливаются со временем, могут быть излечены лишь суровыми и решительными средствами. Что же сказать о человеческом сердце, одновременно развращенном и развращающем себя самого, чьи болезни – это неистовый огонь, пожирающий его? Разве можно сомневаться, что против страстей нужно применять лекарства не менее сильные?
Столько мудрых законов, установленных нашими предками или позднее Августом, были отменены – одни забвением, другие (что хуже) – презрением, что сделали роскошь лишь наглее и бесстыднее. Ибо если желают вещей, еще не запрещенных, то боятся запрета. Но если запрет уже презирают, то ни страх, ни стыд уже не удерживают.
Почему же в прежние времена ценились умеренность и воздержанность? Потому что каждый обуздывал свои желания. Потому что мы были гражданами одного города, а не смешением всех народов мира. Роскошь не имела таких соблазнов, когда наша власть ограничивалась Италией. Победы над чужеземцами научили нас расточать их богатства, а гражданские войны – пожирать свои собственные.
Разве предмет, который эдилы предлагают реформировать, – самый важный? Насколько же он покажется ничтожным в сравнении с другими, куда более значительными! Никто, например, не замечает, что Италия зависит от чужих ресурсов, что жизнь и пропитание римского народа, доставляемые с огромными затратами из-за моря, ежедневно подвержены воле волн и бурь. Если бы провинции не поставляли нам хлеб, чем бы питались и господа, и рабы – парками и роскошными виллами? Вот о чем должен заботиться принцепс; вот что нельзя упускать, не подвергая республику гибели.
Что же до прочих злоупотреблений – пусть каждый сам себя судит. Мы, стоящие во главе граждан, да будем исправляться из чести и желания подавать пример; пусть нужда учит бедных, а пресыщение ведет богатых к простоте. И если среди магистратов найдется кто-то, готовый с жаром и твердостью применить должные меры, я похвалю его и признаю, что он облегчает мои труды. Но если они лишь осыпают пороки упреками, а потом перекладывают на меня бремя недовольства, знайте, отцы-сенаторы: я не более других жажду наживать врагов. Я и без того часто подвергаюсь ненависти ради блага республики, но бесполезной вражды, не приносящей пользы ни вам, ни мне, я вправе избегать.»
После оглашения ответа императора сенат освободил эдилов от столь тяжкой и неблагодарной задачи. Лишь, как отмечает Светоний, чтобы не казалось, будто вопрос вовсе проигнорирован, их призвали строже следить за трактирами, рынками и прочими местами, где простонародье предавалось излишествам, не трогая, однако, знатных.
Так роскошь пиров, расцветшая после Акциума, продолжала расти целый век, пока не наступило правление Гальбы. Тогда она пошла на убыль, а ко временам Тацита (при Траяне) и вовсе исчезла. Историк размышляет о причинах этого:
«Некогда дома знати, даже новые богачи, стремились к великолепию, ибо еще можно было снискать расположение народа, союзников, царей, дружественных Риму, и получать от них почести. Чем ярче блистал сенатор, тем больше у него было клиентов. Но когда подозрительность принцепсов погубила многих могущественных сенаторов, а чрезмерный блеск стал верной погибелью, оставшиеся предпочли благоразумие: вместо расточительства – накопление. Кроме того, в сенат вошло множество новых людей из колоний и провинций, принесших с собой врожденную бережливость; даже разбогатев, они сохраняли прежний образ мыслей. Главной же причиной перемен стал пример Веспасиана, во всем следовавшего древней простоте. Уважение к принцепсу и желание подражать ему подействовали сильнее, чем страх перед законами.»
Таковы причины, которые Тацит, наблюдая изменения, находит для объяснения упадка роскоши. Впрочем, он допускает и некую «смену времен», говоря:
«Можно не считать, будто в старину все было лучше, и надеяться, что и наш век оставит потомкам примеры мудрости и добродетели.»
И он прав: лучшая эпоха Рима – от Веспасиана до Пертинакса (если исключить Домициана и Коммода) – подарила ему лучших правителей.
Тиберий же был прав, опасаясь, что борьба с роскошью навлечет на него ненависть. Его умеренность оценили: он лишил доносчиков повода терзать граждан под предлогом новых законов.
Вскоре он обратился к сенату с просьбой даровать Друзу трибунскую власть – знак верховного правления, которым Август отмечал преемников (Агриппу, затем Тиберия). Теперь, после смерти Германика, Тиберий решил утвердить наследником сына.
Он начал свое письмо с мольбы к богам о том, чтобы его замыслы увенчались успехом на благо и пользу республики. Затем он изложил свою просьбу, говоря о Друзе скромно, без преувеличений. Он упомянул, что его сын женат, отец троих детей и находится в том возрасте, в котором он сам был призван Августом к исполнению той же должности. Он добавил, что испытывал его в течение восьми лет и что Друз, усмирив мятежи, успешно завершив войны, удостоившись триумфа и дважды занимая пост консула, разделит с ним заботы, к которым он уже привык.
Сенаторы предвидели эту просьбу императора, поэтому их лесть была заранее обдумана и подготовлена. Однако они не придумали ничего лучше обычных в таких случаях почестей: статуй Тиберия и его сына, алтарей и храмов в честь богов, триумфальных арок. Лишь Марк Силан попытался возвеличить императоров за счет консульской власти, предложив, чтобы в государственных и частных документах годы обозначались не именами консулов, а именами тех, кто обладал трибунской властью. Квинт Гетерий выглядел еще более нелепо, предложив выгравировать постановления сената этого дня золотыми буквами и выставить их в зале заседаний. Этот жалкий старик, которому оставалось жить недолго, мог теперь пожинать лишь позор своего раболепия.
Тиберий в своем ответе сенату ограничил почести, которыми сопровождалось дарование его сыну трибунской власти. В частности, он отверг золотые буквы как нечто неслыханное и совершенно противоречащее древним обычаям.
Друз, находившийся при отце, также написал письмо с благодарностью сенату, но его тон, хоть и скромный, крайне раздражил собрание. «Неужели, – говорили они, – дела дошли до того, что молодой принц, удостоенный такой великой чести, не соизволит даже явиться, чтобы воздать почести богам города, предстать перед сенатом и принять новое достоинство на родине? Если бы его задерживала война или дальние земли – но нет! Он сейчас прогуливается по берегам Кампании, наслаждаясь прелестями этого края. Так вот как готовят правителя человечества! Вот первые уроки, которые он получает от отца! Пусть император, уже в годах, избегает утомительных церемоний и ссылается на возраст и былые труды – но что мешает Друзу, кроме его высокомерия?» Таковы были речи сенаторов. Князья добиваются всего, чего хотят, но суд общественного мнения свободен и ничего им не прощает.
Тем временем в сенате разгорелся спор по поводу управления Азией, на которое претендовал Сервий Корнелий Малугененз. Некоторые сенаторы утверждали, что его сан жреца Юпитера (flamen dialis) лишает его этой возможности, поскольку он не мог отсутствовать в Риме более двух ночей подряд. Это наместничество было важным постом, и вместе с Африкой оно составляло предмет честолюбия консуляров, для которых одно из этих двух назначений завершало карьеру. Малугененз горячо оспаривал возражения, утверждая, что его положение не хуже, чем у жрецов Марса и Квирина, которым в прошлом тоже чинили препятствия, но они их преодолели. Он заявлял, что великие понтифики прежде использовали этот предлог, чтобы досаждать неугодным, но теперь, благодаря богам, верховный понтифик – первый среди людей, свободный от зависти, ненависти и личных интересов. Сенат не решился разрешить спор самостоятельно и постановил ожидать решения верховного понтифика, то есть императора.
Малугененз ловко подготовил почву, чтобы склонить его в свою пользу. Но лесть мало действовала на Тиберия, который строго следовал установлениям Августа. Поскольку существовало постановление коллегии понтификов, принятое при Августе и противоречащее притязаниям Малугененза, Тиберий вынес решение против него, и наместничество в Азии досталось следующему в списке консуляров.
Этот император, твердо удерживая реальную власть, охотно оставлял сенату тень его прежних прав. По этой причине он передал на рассмотрение сената вопрос о многочисленных убежищах в греческих городах, злоупотребления которыми вызывали всеобщие жалобы. Храмы служили прибежищем для рабов, скрывавшихся от господ, для должников – от кредиторов, для преступников – от правосудия. Власть магистратов была бессильна против мятежей толпы, верившей, что религия требует защиты даже злодеев.
Было решено, что города пришлют в Рим послов с доказательствами своих прав. Некоторые отказались от притязаний добровольно, другие ссылались на древние суеверия или заслуги перед римским народом. Для сената это был знаменательный день: он принимал послов из самых знаменитых городов, рассматривал декреты древних консулов и преторов, договоры с народами, указы царей, правивших до возвышения Рима, религиозные предания, на которых основывался культ каждого божества. И все это – с полной свободой, как в прежние времена, утверждать или отменять по своему усмотрению.
Двенадцать городов и народов отстаивали свои привилегии перед сенатом или консулами, которым сенаторы, утомленные долгими прениями, поручили рассмотрение их ходатайств. Среди них были эфесяне, киприоты (имевшие на острове три храма с правом убежища), пергамцы, смирнцы, сардийцы, милетцы, критяне. После тщательного разбора привилегии не были отменены, но ограничены постановлениями сената, которые повелели выгравировать на бронзе и выставить в храмах, дабы они служили вечным и нерушимым правилом, предотвращающим злоупотребления и не позволяющим религии оправдывать беззаконие.
Это постановление, о котором Тацит не дает подробностей, видимо, распространялось и на Самос с Косом, которые в следующем году обратились в сенат с просьбой сохранить право убежища – первый в храме Юноны, второй – в храме Эскулапа.
Тиберий весьма довольствовался своим пребыванием в Кампании, но болезнь его матери вынудила его поспешно вернуться в Рим. Он всё ещё поддерживал с ней видимость хороших отношений, по крайней мере внешне. В глубине же души, ревниво оберегая свой статус и власть, он с трудом терпел честолюбие и высокомерие Ливии. Он неоднократно предостерегал её наедине, чтобы она не вмешивалась в дела, слишком важные и неподобающие её полу. Он не одобрял, когда она появлялась на публике, отдавая распоряжения, как это случилось во время пожара у храма Весты, куда Ливия явилась лично и, по обыкновению, унаследованному ещё со времён Августа, призывала народ и солдат тушить огонь. Его также задело, что при освящении статуи Августа возле театра Марцелла она поместила имя Тиберия после своего в посвятительной надписи. Однако эти недовольства пока оставались скрытыми, и он проявил должную заботу о здоровье матери. По его согласию были назначены общественные молебствия, игры с участием почти всех жреческих коллегий – понтификов, авгуров, хранителей Сивиллиных книг, служителей священных трапез и жрецов культа Августа. Всадники дали обет принести дар (точный характер которого не уточняется) «Всаднической Фортуне». Ливия, несмотря на преклонный возраст, оправилась от болезни и прожила ещё несколько лет.
В это же время был предан суду знатный муж Гай Силан, проконсул Азии. Он несомненно был виновен в вымогательствах и жестокостях, и его осуждение могло бы принести честь Тиберию, если бы принцепс позволил делу идти обычным судебным порядком. Но, допустив обвинения в оскорблении величества, ненавистные народу, он всё испортил и придал справедливому наказанию за преступление оттенок гнусного преследования, который не смогла сгладить даже проявленная им в остальном умеренность.
Народы Азии обвиняли Силана в вымогательстве, но трое сенаторов – консулярий Мамерк Скавр, претор Юний Отон и эдил Брутидий Нигер – обвиняли его также в непочтении к божественности Августа и неуважении к величию Тиберия. Мамерк, оправдывая свой позорный поступок, ссылался на примеры обвинений, выдвинутых Сципионом Африканским против Котты, Катоном Цензором против Гальбы и своим предком Скавром против Руфа. «Но разве, – замечает Тацит, – те благородные мужи, чьи имена позорил Мамерк, запятнавший себя гнусной ролью, руководствовались подобными мотивами?» Юний Отон, бывший учитель риторики, ставший сенатором благодаря влиянию Сеяна, пытался бесстыдной наглостью преодолеть препятствия, которые его низкое происхождение ставило на пути к карьере. Брутидий же, человек способный, мог бы достичь высот честным путём, но нетерпение толкало его обгонять сначала равных, затем высших и наконец даже собственные надежды. «И это, – замечает наш мудрый историк, – погубило многих достойных людей, которые, презирая верный, но долгий путь, стремились к преждевременному успеху, рискуя погибнуть».
Геллий Публикола и Марк Паконий, квестор и легат Силана, присоединились к обвинителям. Таким образом, подсудимому приходилось защищаться и против красноречивых представителей Азии, и против пяти ожесточённых сенаторов. Обвинения в оскорблении величества лишали его поддержки друзей и родных, и он, неискушённый в красноречии и подавленный страхом, вынужден был один противостоять всем. К тому же угрожающее поведение Тиберия, его тон и допросы, лишали Силана возможности оправдываться или уклоняться – он даже вынужден был признавать некоторые обвинения, чтобы не выставить императора безосновательным.
Столь тяжкие обстоятельства сделали осуждение Силана неизбежным. Он попросил короткую отсрочку и, отказавшись от защиты, осмелился написать Тиберию письмо, в котором смешались мольбы и упрёки.
Перед вынесением приговора Тиберий велел зачитать постановление сената времён Августа против проконсула Азии Волеза Мессалы, чей характер ясен из рассказа Сенеки: тот, казнив за день 300 человек, шёл среди трупов с торжествующим видом, восклицая: «Вот это поистине царское деяние!» Возможно, казнённые были виновны, но варварская радость Волеза остаётся чудовищной.
Это дело предопределило приговор Силану. Луций Пизон, выступив первым, восхвалил милосердие принцепса, но предложил изгнать Силана на остров Гиару с конфискацией имущества. Остальные согласились, кроме Гнея Лентула, предложившего сохранить Силану наследство от матери, что Тиберий одобрил. Корнелий Долабелла, не исправившийся после неудачной лести (о чём упоминалось ранее), начал с резких нападок на нравы Силана, а затем предложил, чтобы лица с дурной репутацией вообще не назначались наместниками, и чтобы император лично решал этот вопрос. «Законы карают преступления постфактум, – сказал он, – но куда лучше предотвращать их заранее, ради блага и провинций, и самих виновных».
Тиберий отверг это предложение, хотя оно и усиливало его власть. Он заявил, что хотя и слышал о дурной славе Силана, но нельзя судить по слухам, ибо наместники часто ведут себя иначе, чем ожидалось – одни пробуждаются к деятельности, другие, напротив, не справляются. «Принцепс не может всё знать, – сказал он, – и не должен поддаваться на зачастую корыстные уговоры окружающих. Законы существуют для наказания совершённого, ибо будущее неведомо. Не будем нарушать мудрый порядок, испытанный веками. Власть принцепсов и без того велика – не будем заменять законы произволом там, где первые достаточны».
Эти максимы, благоприятные для общественной свободы, тем более понравились из уст Тиберия, что редко было слышать их от него. Общая радость, свидетелем которой он стал, склонила и его самого к большей мягкости. И поскольку он умел прекрасно учитывать обстоятельства, когда его не обуревали личные чувства, он указал, что остров Гиара пустынен и лишен всех удобств жизни; что из уважения к дому Юниев и к чести, которой Силан некогда удостоился, будучи их собратом, можно было бы даровать ему более мягкую ссылку на остров Китhera; что сестра осужденного, Торквата, весталка, чья добродетель достойна лучших времен, также умоляла об этом. Это предложение было принято и стало приговором.
За осуждением Силана последовало осуждение Цезия Корда, проконсула Крита и Кирены, также признанного виновным в вымогательстве. Притеснения римских магистратов в провинциях империи, как видно, не прекратились с падением республиканского правления; однако при императорах провинции легче добивались справедливости и возмещения за причиненные им обиды.
Появился обвинитель против римского всадника Л. Энния, переплавившего серебряное изображение принцепса в посуду или употребившего его на иные обычные нужды. Еще не настали времена, когда столь невинные поступки считались бы тяжкими преступлениями. Тиберий не пожелал, чтобы имя Энния было внесено в список обвиняемых. Но что особенно странно – сенатор Атей Капитон, один из самых видных (о котором мы уже упоминали), выступил против императора с ложным и жалким притязанием на свободомыслие.
«Против всех правил, – говорил он, – лишать сенат права расследовать и судить о преступлении, представленном перед ним. И столь великое злодеяние, как поступок Энния, не должно оставаться безнаказанным. Пусть император проявляет чрезмерное терпение, если считает нужным, поскольку оскорбление касается лично его. Но республика оскорблена, и он не должен препятствовать справедливому возмездию».
Тиберий прекрасно понял этот язык и остался непреклонен. Его достойная твердость окончательно покрыла позором Атея Капитона – великого правоведа, превосходно знавшего божественное и человеческое право, но низостью души унижавшего высокие знания, по природе своей предназначенные служить республике и частным лицам.
Лесть была тогда всеобщим пороком, разъедавшим всех членов сената. Не только первые люди города, обязанные блеском своего имени рассеивать малейшие подозрения принцепса, но и все консулярии, большая часть бывших преторов и даже простые сенаторы, терявшиеся в толпе, наперебой старались превзойти друг друга в низком и постыдном угодничестве. Их поспешное раболепие утомляло Тиберия, и рассказывают, что, выходя из сената, он нередко восклицал:
«О, подлые люди, готовые к рабству!»
Атей Капитон напрасно покрыл себя позором в упомянутом случае, ибо в том же году он умер. Но он до конца оставался верен себе. Хотя и происходил из почтенной семьи, он не был рожден, чтобы стать одним из вождей сената.
Его дед был центурионом в армии Суллы, отец достиг претуры. Сам он возвысился благодаря знаниям в юриспруденции и гибкости характера. Август соблаговолил сделать его консулом, чтобы дать ему преимущество в ранге перед его соперником Антистием Лабеоном. Ибо эти два мужа, одинаково блиставшие умом и ученостью, разительно отличались душевными качествами. Лабеон, гордый, ревнитель свободы, не всегда соблюдавший должную осторожность (как мы уже отмечали при Августе), снискал себе этим большую славу в народе; слепое угодничество Капитона больше нравилось принцепсам. Поэтому несправедливость, допущенная в отношении Лабеона (который так и не поднялся выше претуры), лишь увеличила его славу, а консулат Капитона вызвал к нему зависть и ненависть граждан.
Знатные римляне по-прежнему делали общественные пожертвования и особенно заботились о сохранении памятников, воздвигнутых их предками. Мы видели, что Август даже поощрял к этому первых сенаторов своего времени. В том же духе Лепид обратился к сенату с просьбой разрешить ему на свои средства отремонтировать и украсить базилику Павла, построенную одноименным консулом в начале разрыва между Цезарем и Помпеем. Его предложение было принято, и его щедрость вызвала тем большую благодарность, что сам он не был особенно богат.
Но когда в то же время театр Помпея был уничтожен пожаром, и поскольку не осталось никого из рода этого великого мужа, кто мог бы взять на себя расходы по восстановлению, Тиберий взял это на себя, сохранив, однако, имя Помпея. По этому случаю он также превознес Сеяна, бдительности и энергии которого было обязано тем, что огонь не причинил еще большего ущерба. А сенаторы, всегда готовые льстить принцепсу и его любимцу, постановили воздвигнуть статую Сеяну в театре Помпея.
Тацит завершает описание событий этого года смертью Юнии, племянницы Катона, сестры Брута, супруги Кассия. Она пережила битву при Филиппах на шестьдесят три года. Ее завещание вызвало большой шум в обществе, поскольку эта знатная и очень богатая дама, связанная со всеми первыми семьями Рима, почтительно упомянула в нем почти всех видных людей, не сказав ни слова об императоре. Тот не оскорбился этим последним проявлением вражды к его дому и разрешил произнести надгробную речь Юнии с ростра, а также устроить ее погребение с подобающей пышностью. На похоронах несли изображения двадцати знатных родов – Манлиев, Квинкциев и других столь же славных имен. Но Брут и Кассий затмевали всех и занимали умы именно потому, что их изображений среди них не было.
Примечания:
[1] 1 023 франка по подсчёту г-на Летронна.
[2] 20 458 000 франков по подсчёту г-на Летронна.
[3] 2 045 800 франков по подсчёту г-на Летронна.
[4] ПЛИНИЙ, IX, 17.
[5] СВЕТОНИЙ, Тиберий, 34.
[6] Сенека говорит о вольноотпущеннике Помпея Деметрии: Ему ежедневно докладывали число рабов, как полководцу. (О душевном покое, II, 8.)
[7] ТАЦИТ, Анналы, III, 57.
[8] СЕНЕКА, О гневе, II, 5.
[9] ТАЦИТ, Анналы, III, 68.