Глава 4. Семь дней с чудовищем
Смех наверху прозвучал так, будто дом вдруг вспомнил, что у него есть горло. Не громкий, не истеричный, не тот театральный хохот, которым злодеи в дешёвых фильмах сообщают зрителю, что сейчас начнётся что-то нехорошее. Нет. Это был тихий, почти детский смешок, короткий и сухой, как если бы кто-то нашёл нашу ситуацию забавной, но не настолько важной, чтобы тратить на неё настоящий смех. Именно поэтому он был страшнее. В нём не было угрозы. В нём было знание. Как будто тот, кто прятался наверху, уже давно понял про нас всё: про мой браслет, про Громова, про отцовскую фотографию на столе, про Барсика, который вцепился когтями мне в рукав, про мою попытку не дышать слишком громко. И теперь этот невидимый кто-то просто ждал, когда мы перестанем притворяться, что контролируем происходящее.
Громов стоял между мной и лестницей. Нож в его руке был короткий, тёмный, без всякой красивой рукояти, явно не для показных дуэлей и не для обложек с героическим профилем, а для очень близкой, очень неприятной работы. Я даже не заметила, откуда он его достал. Может, из кармана куртки, может, из какого-нибудь скрытого крепления, может, просто материализовал из своего мрачного прошлого, где, судя по всему, у каждого нормального мужчины всегда должен быть нож, запасной нож и мнение о том, как вскрывать стены лифта. Его плечи чуть опустились, подбородок приподнялся, и вся фигура стала другой. Не напряжённой — собранной. До этого я видела в нём опасность, силу, раздражающую уверенность, но сейчас впервые поняла, что значит не просто сильный человек, а человек, который умеет убивать и не думает об этом как о событии. Для него это было действие. Как открыть дверь. Как сделать шаг. Как закрыть собой проход.
Барсик больше не орал. Это было хуже всего. Мой кот, способный возмущаться даже на звук открывающейся микроволновки, сейчас молчал и дрожал у меня на руках, распушив хвост и уставившись в сторону лестницы огромными круглыми глазами. У животных, как выяснилось, с инстинктом самосохранения дела обстояли лучше, чем у младших специалистов Бюро. Я прижала его крепче и сразу пожалела: когти вошли в ткань кофты, один, кажется, достал до кожи. Но боль была мелкой, настоящей, понятной. Не то что эта живая нить под браслетом, которая тянулась к Громову и теперь горела под кожей так, будто древний контур тоже услышал смех наверху и решил: «да, дорогая, самое время напомнить, кто у тебя тут ближайшая точка безопасности».
— Орлов, — тихо сказал Громов, не поворачивая головы.
Я сначала не поняла, к кому он обращается. Орлов ведь был снаружи. Потом увидела маленький служебный коммуникатор, лежавший на столе рядом с металлической коробкой. Видимо, Громов успел включить канал раньше, чем я успела заметить вообще хоть что-то полезное.
Ответ пришёл не сразу. В динамике коротко щёлкнуло, потом голос Орлова, искажённый помехами, сказал:
— Слышу. Что у вас?
— Кто-то в доме. Второй этаж. Вход перекрыть. Никого внутрь без моего сигнала.
Пауза. Слишком длинная пауза.
— В доме никого быть не должно, — сказал Орлов.
— Правда? — прошептала я, не удержавшись. — А я думала, у вас тут экскурсия.
Громов бросил на меня быстрый взгляд. Не злой. Скорее такой, каким смотрят на человека, который продолжает шутить на краю обрыва. То есть на меня в естественной среде обитания.
— Светлова с тобой? — спросил Орлов.
— Со мной.
— Держи дистанцию. Группа заходит.
— Нет.
— Громов.
— Нет, — повторил он. — Если это ловушка на вход, вы снесёте весь контур дома. Ждать снаружи.
— Я не могу оставить вас внутри с неизвестным.
— Уже оставил.
Снаружи, через стены, донёсся приглушённый голос Орлова, уже не из коммуникатора, а настоящий, за дверью. Он кому-то отдавал команды. Сотрудники сопровождения, видимо, занимали позиции. Меня это должно было успокоить. В реальности стало только яснее, что мы заперты внутри старого дома стаи, где сверху смеётся непонятно кто, с альфой, ножом, котом и моей почти полностью уничтоженной верой в обычные четверги.
— Что нам делать? — спросила я шёпотом.
— Тебе — стоять за мной.
— Я не мебель.
— Сейчас — почти.
— Громов.
Он чуть повернул голову, и я осеклась. Не потому, что испугалась его. Не только поэтому. Просто увидела глаза. Серые, холодные, совсем без той насмешливой искры, к которой я уже почему-то начала привыкать. Сейчас он не играл в перепалки. Не флиртовал. Не строил из себя мрачного всезнайку. Сейчас он считал расстояние, звуки, запахи, мои шаги, дыхание кота и, возможно, вероятность того, что я сделаю какую-нибудь глупость из принципа.
— Лиза, — сказал он очень тихо. — Я понимаю, что ты не любишь, когда тобой командуют. Но сейчас наверху тот, кто вошёл в закрытый дом моей стаи раньше нас, не подняв внешний контур. Это значит, что он либо знает старые ключи, либо его пустили, либо он не вошёл обычным способом. Любой из вариантов плохой. Поэтому следующие пять минут ты делаешь то, что я говорю. Потом будешь ругаться, писать жалобы и обвинять меня в диктатуре. Договорились?
Я хотела ответить. Правда хотела. У меня было минимум три готовых варианта: про диктатуру с бородой, про то, что пять минут рядом с ним уже входят в стаж вредности, и про то, что если меня убьют, он будет лично кормить Барсика до конца жизни. Но все эти фразы почему-то застряли. Потому что он не сказал «малышка». Не сказал «не спорь». Он сказал «договорились». То есть оставил мне хотя бы иллюзию выбора. В сложившихся обстоятельствах иллюзия была жалкая, худенькая, с синяками под глазами, но всё-таки моя.
— Договорились, — сказала я.
Он кивнул и сделал шаг к лестнице.
Браслет на моём запястье мигнул жёлтым.
Громов остановился. Обернулся. Посмотрел на браслет, потом на меня, потом на лестницу. На лице его на секунду появилось выражение очень глубокого, почти философского раздражения. Кажется, древний контур только что напомнил опасному альфе, что геройствовать в одиночку он теперь тоже не может. Наша связь, будь она проклята, работала в обе стороны. Он не мог уйти далеко без меня. Я не могла остаться внизу. Мы были прекрасной командой: одна хочет выжить, второй хочет убить угрозу, оба вынуждены двигаться примерно как идиоты на невидимом поводке.
— Конечно, — сказал он.
— Что?
— Проклятый контур.
— А, теперь он и вас раздражает? Добро пожаловать.
— Подойдёшь ближе. Медленно. Не рядом со мной, за мной. Если скажу лечь — ложишься.
— На пол?
— Нет, в философском смысле.
— Всё, молчу.
— Посмотрим.
Я опустила Барсика на диван, но он тут же попытался вернуться ко мне на руки. Пришлось запихнуть его обратно в переноску, которую Орлов оставил у стены. Кот был против. Категорически. Но, к счастью, его возмущение теперь выражалось не криком, а низким утробным бурчанием, похожим на маленький двигатель ненависти. Я защёлкнула дверцу, поставила переноску в угол за креслом и мысленно пообещала Барсику паштет, новую игрушку и, возможно, собственную комнату, если мы все переживём этот день. Он посмотрел на меня так, будто требовал предоплату.
Громов уже двигался к лестнице. Я пошла за ним, стараясь наступать тихо. Получалось ужасно. Старый деревянный пол предательски поскрипывал под моими ногами, а сумка с вещами, оставленная у входа, почему-то казалась теперь последним предметом из нормального мира. В гостиной ещё горел тёплый свет, но у лестницы начинался полумрак. Наверху было темнее. Дом будто не хотел показывать, что там. Или, наоборот, хотел слишком сильно.
— Почему вы не включите свет? — шепнула я.
— Не знаю, кто подключён к сети.
— Даже свет теперь подозрительный?
— Всё подозрительное.
— Оптимистично.
— Реалистично.
Он начал подниматься. Медленно, почти бесшумно, хотя ступени были старые. Я за ним — не бесшумно и не почти. Каждая ступень под моей ногой казалась театральным спецэффектом: скрип, щелчок, ещё один скрип. Если наверху кто-то нас не слышал, то только из уважения к жанру. Громов ни разу не обернулся, но я была уверена, что он слышит каждый мой вдох. И ещё, возможно, то, как я мысленно ругаюсь.
На середине лестницы снова раздался смех. Ближе. Или просто дом так отразил звук.
Я замерла.
Громов поднял руку, приказывая остановиться. Теперь мы стояли на лестнице: он выше, я ниже, между нами две ступени и электрическое напряжение, которого хватило бы питать небольшой район. Я пыталась увидеть что-нибудь в коридоре второго этажа, но оттуда тянулась только темнота. Не полная. Узкая полоска серого света пробивалась из окна где-то в конце, выхватывая часть стены, старую раму, край двери. И на этом краю на секунду мелькнуло что-то белое.
Маленькая рука.
Я не сразу поняла, что вижу. Мозг отказался. Потому что если в старом доме стаи, где только что нашли отцовскую фотографию и где не должно быть никого, вдруг мелькает маленькая белая рука, это не информация, а издевательство над психикой.
— Там ребёнок, — прошептала я.
Громов не ответил. Но его плечи напряглись сильнее.
— Роман.
— Тихо.
— Но…
— Это не ребёнок.
От этих слов стало хуже, чем от любого смеха.
Белое снова мелькнуло. Теперь дальше, за другой дверью. Как будто кто-то маленький перебегал из комнаты в комнату, играя с нами в прятки. Из темноты донёсся шорох, потом тихий стук. Один. Второй. Третий. Ноготками по дереву. Или пальцами по стене.
— Ро-ман, — пропел тонкий голос сверху.
Я почувствовала, как кровь отливает от лица.
Громов не двинулся.
— Ро-ман, — повторил голос, растягивая имя. — Ты вернулся.
Голос был детский. Почти. В нём была та странная сладость, от которой у нормального человека внутри сразу поднимается ледяной ком. Так в сказках зовут не дети, а те, кто научился ими притворяться.
— Знаете его? — спросила я еле слышно.
— Нет.
— А он вас знает.
— Значит, его прислали.
— Кто?
— Тот, кто хочет, чтобы я пошёл первым.
Я вцепилась в перила.
— А мы сейчас не это делаем?
— Теперь нет.
Он начал спускаться.
— Что? — прошептала я. — Куда?
— Вниз.
— Но там…
— Там ловушка.
— А внизу?
— Дверь, окна, контур, Орлов и кот.
— Кот — сильный аргумент.
— Я знаю.
Мы начали спускаться. И вот тут наверху что-то изменилось. Темнота словно поняла, что добыча отказывается заходить глубже. Коридор за нашей спиной зашуршал сразу множеством мелких звуков. Будто по полу быстро побежали босые ноги. Не одна пара. Несколько. Маленькие, быстрые, лёгкие. Смех повторился, но теперь уже не одиночный — ему ответили ещё два, три голоса. Я не выдержала и обернулась.
Вверху лестницы стояли трое детей.
Или то, что решило выглядеть детьми.
Они были босые, в старой серой одежде, слишком тонкие, слишком бледные, с тёмными провалами глаз. Лица почти обычные, но именно почти. В каждом было что-то слегка неправильное: слишком широкая улыбка, слишком неподвижный взгляд, слишком длинные пальцы. Они стояли плечом к плечу и смотрели на нас сверху вниз. Один мальчик лет семи. Девочка, может, десяти. Ещё один маленький, совсем малыш, с круглым лицом и чёрными глазами. Но самым страшным было не это. Самым страшным было то, что они были полупрозрачные. Не как классические призраки из мультиков, нет. Просто свет проходил через края их тел, и за худыми ногами угадывались доски пола.
Я перестала дышать.
— Призраки? — выдохнула я.
— Нет, — сказал Громов.
— Почему нет?
— Призраки не пахнут.
— А эти пахнут?
— Плесенью, серебром и чужой кровью.
Мне очень захотелось обратно в изолятор. В камеру тринадцать. В кабинет Маргариты Павловны. В любую точку мира, где детские призраки, пахнущие серебром и чужой кровью, не стоят на лестнице старого дома и не улыбаются мне так, будто знают, как я кричу.
— Роман, — пропела девочка. — Ты привёл её. Хороший мальчик.
Я почувствовала, как Громов стал совершенно неподвижен.
Нет, не так. Он и до этого был собран. Но теперь в нём словно что-то закрылось. Как железная дверь. Медленно, тяжело, окончательно. Его лицо я не видела, только спину, но даже по спине поняла: эта фраза попала в больное место.
— Не слушай, — сказал он мне.
— Я стараюсь.
— Что, не нравится? — спросил мальчик наверху и улыбнулся шире. — Тебе же нравились дети, Гром. До того, как ты перестал их спасать.
Громов сделал шаг вниз. Я — за ним. Браслет на руке вспыхнул белым, потом жёлтым, потом снова белым, будто контур тоже нервничал. Дети не двигались, но голоса двигались. Они спускались за нами, шептали из стен, смеялись сбоку, звали с верхней площадки и из темноты под лестницей одновременно. Дом стал полон ими, хотя глазами я видела всё тех же троих наверху.
— Он не сказал тебе? — прошептал голос девочки у самого моего уха.
Я вскрикнула и резко повернулась. Никого. Только стена. Громов оказался рядом мгновенно, так близко, что я почти врезалась в него.
— Не реагируй.
— Она была здесь!
— Это морок.
— Прекрасно. Я теперь ещё и мороки коллекционирую.
— Они тянут страх.
— Пусть встанут в очередь, у меня его сегодня много.
Он вдруг посмотрел на меня. В этой почти полной тьме его глаза странно светились серым. Не буквально. Наверное. Но мне хватило.
— Тогда не корми их.
— Как?
— Злись.
— Что?
— Злись. У тебя хорошо получается.
Это было настолько абсурдно, что я едва не рассмеялась. В старом доме, на лестнице, перед полупрозрачными детьми, пахнущими серебром, огромный альфа советует мне злиться как боевую технику. И знаете что? Он был прав. Страх парализовал. Злость возвращала позвоночник.
Я повернулась к верхней площадке, где троица всё ещё стояла и улыбалась.
— Послушайте, мелкие ужасы, — сказала я дрожащим, но уже более живым голосом. — У меня был тяжёлый день. Меня отправили с бумажкой, чуть не женили на оборотне через железяку, влезли в квартиру, напугали кота и заставили подписать шесть документов со словом «смерть». Если вы думаете, что я сейчас впечатлюсь вашим кружком самодеятельности, то у вас очень завышенная самооценка.
Громов медленно повернул голову ко мне. На его лице было такое выражение, будто он не знал, гордиться мной или срочно пересмотреть своё мнение о моём инстинкте самосохранения.
Дети перестали улыбаться.
Вот тут стало страшнее.
Маленький мальчик наклонил голову набок. Слишком сильно. Так, что у живого ребёнка должна была бы хрустнуть шея.
— Она громкая, — сказал он.
— Очень, — согласился Громов.
— Невкусная.
— Сам такой, — сказала я.
Громов тихо, почти беззвучно выдохнул. Кажется, это был смех. Не время, конечно. Но если мы умрём, пусть хотя бы с моей репликой в протоколе.
Девочка открыла рот. Слишком широко. Изнутри потянуло чёрным дымом. В этот момент Громов резко схватил меня за запястье, дёрнул вниз, и пространство над нашими головами рассёк тонкий серебряный блеск. Что-то ударило в стену там, где секунду назад была моя голова. Дерево зашипело. В воздухе запахло горелым металлом.
— Беги! — рявкнул он.
Я побежала.
Точнее, попыталась. С лестницы, с котом внизу, с браслетом, с пульсом в горле и с мыслью, что если я сейчас споткнусь, то умру самым нелепым способом — не от древнего проклятия, а потому что носила неудобные офисные туфли. Громов двигался рядом, но чуть выше, закрывая меня от лестничного пролёта. Сверху снова свистнуло. Он развернулся, нож мелькнул, и что-то тонкое, блестящее отлетело в сторону, ударившись о перила. Серебряная игла. Настоящая. Не призрачная. Значит, морок был не просто мороком. Где-то в доме стояло устройство или кто-то живой, кто использовал этих «детей» как прикрытие.
На последней ступени меня всё-таки занесло. Я ухватилась за перила, больно ударилась бедром, но Громов успел подхватить меня за талию и почти перенести через оставшиеся ступени. Очень романтично, если не учитывать, что сверху в нас стреляли серебряными иглами.
В гостиной было уже не так, как мы оставили. Свет мигал. Барсик в переноске орал так, будто призывал древних богов кошачьей мести. Коммуникатор на столе шипел помехами. Из него пробивался голос Орлова, обрывками: «…связь… не можем… контур… дверь не открывается…»
Громов отпустил меня у дивана.
— К переноске. Лечь за кресло.
— А вы?
— Закрою лестницу.
— Опять начинаете?
— Лиза!
Я схватила переноску с Барсиком и нырнула за кресло. Почти упала, но удержалась. Сердце билось так, что казалось, его слышно с улицы. Браслет горел белым. Значит, дистанция нормальная. Какое счастье. Умираем в пределах допустимого радиуса.
Громов встал у начала лестницы. Без рыка, без позы, без лишних движений. Просто между мной и тем, что спускалось сверху. И впервые за всё время я увидела не человека, а границу. Вот здесь кончается доступ. Вот сюда не войдёшь.
По лестнице спускались дети.
Теперь их было больше.
Пятеро. Семеро. Нет, считать было трудно, потому что они мерцали, перекрывали друг друга, распадались на тени и снова собирались. Но впереди шла та девочка. Улыбалась. В её груди, там, где должно быть сердце, светился маленький серебряный огонёк.
— Это куклы? — прошептала я.
Громов услышал.
— Кровяные слепки.
— Очень зря спросила.
— Да.
Девочка остановилась на нижней ступени.
— Ты не спас их, — сказала она Громову.
— Нет, — ответил он.
Не стал спорить. Не стал отрицать. Просто сказал: нет. И от этого стало понятно, что кто-то взял настоящую боль и сделал из неё оружие.
— Ты смотрел, как они плакали.
— Нет.
— Ты слышал.
— Да.
Его голос не дрогнул. Но я вдруг почувствовала через связь — не мысль, нет, не воспоминание, а тяжесть. Огромную. Чёрную. Как если бы за его спиной открылась дверь не на лестницу, а в три года одиночки, в ночь ареста, в старое дело, в тех самых детей, которых он не спас или не успел спасти. Меня накрыло этим на секунду, и я едва не согнулась. Страх исчез. Осталось что-то хуже. Чужая вина, настолько плотная, что ею можно было забить окна.
— Роман, — сказала я.
Он не ответил.
Девочка сделала шаг.
Громов поднял нож.
И в этот момент я поняла: они не пытаются убить меня. Не прямо сейчас. Они тянут его. Заставляют смотреть, вспоминать, замирать. Стреляют иглами, пугают, шепчут — но главное их оружие не серебро. Главное — вина. Если они заставят его сорваться, браслет, контур, охрана, все эти внешние ограничения сработают против него. А я окажусь рядом, в радиусе связи, и меня накроет вместе с ним.
Вот только я злилась.
Как он и советовал.
— Эй! — крикнула я из-за кресла.
Девочка медленно повернула голову ко мне.
Громов тоже.
— Если вы собираетесь устраивать психологическую пытку, подготовьтесь лучше! — сказала я, цепляясь пальцами за переноску Барсика. — Он три года сидел в камере. Думаете, он сам себе этого не говорил? «Ты не спас», «ты слышал», «ты виноват»? Серьёзно? Это ваш великий план? Повторять мужику его внутренний монолог? Да у нас в Бюро любой начальник отдела делает больнее на годовом отчёте!
Девочка перестала улыбаться.
Громов смотрел на меня так, будто я только что ударила призрака папкой по голове.
— Ты лишняя, — сказал маленький мальчик, появляясь рядом с девочкой.
— Мне сегодня уже говорили. И всё равно я тут.
— Ты не знаешь его.
— Зато я знаю таких, как вы. Лезете в чужую голову, говорите голосами мёртвых, строите из себя страшную тайну. А по факту просто мерзкие паразиты с театральным кружком.
Серебряный огонёк в груди девочки вспыхнул ярче. В воздухе снова свистнула игла, но теперь не в меня. В Громова. Он отбил её ножом, шагнул вперёд и вдруг ударил не по девочке, а по пустому месту слева от неё. Воздух треснул. Прямо в гостиной, над нижней ступенью, на секунду проявился тонкий металлический обруч, висящий в воздухе. На нём были намотаны серые волосы, красные нитки и маленькие серебряные пластины. Обруч дёрнулся, как живой.
— Нашёл, — сказал Громов.
Дети закричали.
Не как дети.
Как ржавый металл, которым режут стекло.
Я зажала уши. Барсик завыл в переноске. Свет погас окончательно, но в комнате стало не темно: обруч светился серебряным, дети — мутно-белым, браслеты — красным и белым. Громов бросился к обручу. Сверху, из стен, из пола, со всех сторон в него полетели иглы. Он двигался слишком быстро для человека. Я почти не успевала следить. Нож мелькал, искры сыпались, одна игла всё-таки задела его плечо. Он даже не остановился, но я почувствовала боль. Не у себя физически — скорее вспышку через связь. Жгучую, злую. Я вскрикнула.
Громов обернулся.
— Не смотри!
Разумеется, я посмотрела.
Серебро на его плече дымилось. Чёрная ткань куртки расползалась вокруг маленькой раны, кожа под ней краснела неестественно быстро. Серебро для оборотня — не просто металл. Я знала это теоретически. Теперь увидела. И всё во мне вдруг сжалось от ярости. Они ранили его. В моём присутствии. Чтобы добраться до меня. Через его боль. Через его прошлое.
Может, связь. Может, стресс. Может, я просто окончательно сошла с ума.
Но я схватила со стола первую попавшуюся тяжёлую вещь — ту самую металлическую коробку с эмблемой волчьей головы — и швырнула её в обруч.
Попала.
Сама не поверила.
Коробка ударила в серебряный обруч с глухим звоном. Обруч качнулся, и Громов успел. Он врезал ножом по нижней пластине. Не лезвием, а рукоятью, будто ломал не металл, а соединение. Раздался резкий хлопок. Воздух сжался. Дети вспыхнули белым и рассыпались в дым.
Тишина ударила сильнее крика.
Свет не включился, но комната стала обычной. Тёмной, разрушенной, с перевёрнутой коробкой, разбросанными бумагами, орущим котом, Громовым у лестницы и серебряным обручем, который теперь лежал на полу, почерневший и мерзкий.
Я сидела за креслом, тяжело дыша.
— Я попала, — сказала я.
Громов медленно повернулся ко мне.
— Попала.
— В обруч.
— Да.
— Коробкой.
— Вижу.
— Я вообще-то плохо бросаю.
— Запомню.
И вот тут меня начало трясти. Не красиво. Не тонко. Просто по-настоящему, до зубов. Адреналин отступил, оставив после себя ватные ноги и полное понимание: в нас только что стреляли серебром в доме, где нас не должны были найти. Я чуть не умерла. Он чуть не сорвался. Кто-то использовал мёртвых детей или их копии, или что-то, что выглядело как дети. А я гордилась тем, что попала коробкой. Прекрасные приоритеты.
Громов подошёл ко мне, присел рядом. Не тронул. Просто оказался на уровне глаз.
— Лиза.
— Я знаю. Дышать.
— Нет. Посмотри на меня.
— Не надо, мне говорили не смотреть вам в глаза.
— Сейчас надо.
Я подняла взгляд. Его лицо было близко. Слишком. В темноте глаза казались почти светлыми. Плечо у него продолжало дымиться, и мне от этого хотелось одновременно отвернуться и закричать на него, почему он не лечится немедленно, хотя я понятия не имела, как лечат оборотней после серебра.
— Ты молодец, — сказал он.
Это было так неожиданно, что я моргнула.
— Что?
— Ты молодец. Злилась правильно. Отвлекла. Попала.
— Коробкой.
— Очень опасным предметом.
— Вы сейчас издеваетесь?
— Нет.
И по его лицу было видно: правда нет.
Я сглотнула.
— У вас плечо.
— Потом.
— Не потом. Оно дымится!
— Серебро выжечь надо.
— Что?!
— Потом.
— У вас очень плохие отношения со словом «потом».
Входная дверь с грохотом распахнулась. В гостиную ворвались Орлов и двое сотрудников. Оружие поднято, фонари режут темноту. Барсик в переноске заорал с новой силой, явно решив, что раз выжившие есть, можно снова предъявлять претензии.
— Всем на месте! — рявкнул Орлов, потом увидел нас, обруч, кровь на плече Громова и изменился в лице. — Что произошло?
— Кровяной слепок на серебряном носителе, — ответил Громов, поднимаясь. — Старый морок. Устройство было внутри дома до нашего прихода.
— Внутри дома? — переспросил Орлов.
— Да.
— Кто мог его поставить?
Громов посмотрел на почерневший обруч.
— Тот, у кого был доступ до запечатывания.
— То есть стая?
— Или тот, кто пользовался ключами стаи.
Я выбралась из-за кресла, пошатываясь. Орлов сразу шагнул ко мне.
— Светлова, ранены?
— Нет.
— Точно?
— Физически нет. Морально у меня уже очередь.
Он проверил мой браслет, потом посмотрел на Громова.
— А вы?
— Серебро.
— Вижу. Медик!
Один из сотрудников уже вызывал помощь. Второй аккуратно фотографировал обруч, не прикасаясь. Инесса Марковна появилась через несколько минут, но мне показалось, что она просто возникла из самой тьмы, потому что такие женщины не входят в комнату — они материализуются там, где кто-то нарушил порядок. Её лицо было белым от злости. Не страха. Именно злости.
— Кто открыл внутренний контур? — спросила она.
— Я, — сказал Громов.
— После того как устройство уже было внутри?
— Да.
— Значит, его поставили до твоего возвращения.
— Да.
— Или в доме есть второй доступ.
— Да.
— Прекрасно.
Это «прекрасно» звучало почти как моё. Я почувствовала неожиданное родство душ.
Врач, вызванная из сопровождения, оказалась не той сухой женщиной из изолятора, а высоким мужчиной с седыми висками и чемоданчиком. Он подошёл к Громову, разрезал ткань на плече и что-то тихо выругал. Рана была маленькая, но вокруг неё кожа почернела, а изнутри, кажется, всё ещё выходил серый дымок. Я стояла рядом, не в силах отвернуться.
— Сидеть, — сказал медик.
Громов посмотрел на него.
— Я стою.
— Пока да. Через минуту я начну выжигать серебро, и если вы дёрнетесь, я позову эту девушку, пусть опять кинет в вас коробкой.
Я вдруг почувствовала к медику глубокую симпатию.
— Я могу, — сказала я.
Громов посмотрел на меня. В уголке рта дрогнуло.
— Верю.
Его усадили в кресло. Я тоже хотела сесть, но браслет не позволил отойти далеко, поэтому осталась рядом у стены, обняв себя за плечи. Инесса Марковна тем временем отдавала распоряжения: проверить дом сверху донизу, сканировать все контуры, закрыть периметр, запросить список всех, кто имел доступ к объекту до ареста Громова, поднять старые ключи стаи, заблокировать любые внешние обращения к моему браслету. Павел Игоревич, каким-то образом тоже добравшийся до дома, стоял в дверях гостиной с планшетом и выглядел так, будто сегодняшняя смена окончательно сломала его представление о юридической профессии.
— Нужно менять место, — сказал Орлов.
— Нет, — ответил Громов.
— Здесь уже была ловушка.
— Теперь мы знаем, что она была.
— А если не одна?
— Тогда найдём.
— Это не аргумент.
— Это дом стаи. Если его полностью поднять, он защитит лучше любой служебной квартиры.
Инесса Марковна посмотрела на него.
— Ты сможешь поднять контур после трёх лет и с серебром в крови?
— Да.
Медик, не поднимая головы, сказал:
— Нет.
Громов перевёл на него взгляд.
— Да.
— Сначала я выжгу серебро. Потом вы будете сидеть тихо минимум час.
— У нас нет часа.
— Тогда умрёте быстрее и освободите мне график.
Я всё больше любила этого человека.
— Он прав, — сказала я.
Громов посмотрел на меня.
— Ты не знаешь, о чём говоришь.
— Зато я знаю, что вы сейчас сидите с дыркой в плече, дымитесь и всё равно пытаетесь строить из себя бессмертный шкаф. Это раздражает.
— Шкаф?
— Большой, упрямый, тяжёлый, плохо передвигаемый предмет.
— Я хорошо передвигаюсь.
— Не спорьте с гарантом.
Павел Игоревич оживился.
— Формально гарант действительно имеет право требовать…
— Не сейчас, Павел Игоревич, — сказала Инесса Марковна.
— Понял.
Медик достал из чемоданчика тонкий инструмент, похожий на металлическую трубку с рунами. На конце вспыхнул белый огонь. Не красный, не жёлтый. Белый, холодный на вид. Громов напрягся. Очень. Я увидела, как его пальцы вцепились в подлокотник кресла.
— Будет больно? — спросила я.
Медик посмотрел на меня.
— Ему — да.
— Насколько?
— Настолько, что лучше бы вы отошли.
Браслет мигнул жёлтым сразу, будто решил внести своё мнение.
— Не могу.
— Тогда не мешайте.
Громов сказал:
— Не смотри.
— Вы сегодня слишком часто это говорите.
— Потому что ты слишком часто смотришь.
— Я сотрудник Бюро. Я наблюдаю.
— Ты младший специалист регистрационного отдела.
— А вы бывший заключённый. Никто из нас не на своём месте.
Медик приложил белый огонь к ране.
Громов не закричал.
И это было хуже.
Он просто замер. Полностью. Так, что даже дыхание исчезло. Потом в комнате запахло горелым металлом, кровью и чем-то горьким, звериным. Его рука на подлокотнике сжалась так, что дерево треснуло. У меня в груди вспыхнула боль — не такая, как при дистанции, а отражённая, горячая, чужая. Я ахнула и схватилась за браслет.
— У неё реакция, — сказал Павел Игоревич.
— Нормально, — бросил медик. — Сцепление сильнее, чем ожидалось.
— Что значит сильнее? — спросила я сквозь зубы.
Громов открыл глаза.
— Не слушай.
— Поздно!
Медик продолжал. Белый огонь вытягивал из раны тонкие серебристые нити. Они шипели, скручивались и падали в маленькую чашу, где тут же чернели. Я старалась смотреть на стену, на пол, на Барсика, на что угодно, но взгляд всё равно возвращался к плечу Громова и к его лицу. Он терпел молча. Слишком молча. Как будто давно научился: если боль нельзя прекратить, её надо загнать так глубоко, чтобы она не досталась врагам. Но теперь часть этой боли доставалась мне. Не вся. Маленькая доля. И этой доли хватило, чтобы я поняла: человек, который говорит «потом» про серебро в плече, либо безумен, либо слишком привык считать себя расходным материалом.
Когда всё закончилось, Громов откинулся на спинку кресла. Лицо у него стало сероватым, на лбу выступила испарина, но глаза оставались ясными. Медик залил рану тёмной жидкостью, наложил повязку и сказал:
— Час. Минимум. Никаких контуров, драк, героизма, подъёма старой защиты и демонстрации альфа-самцовости перед впечатлительными сотрудницами Бюро.
— Я не впечатлительная, — сказала я.
— Конечно, — ответил медик. — Поэтому у вас пульс как у белки перед налоговой проверкой.
— У нас у всех сегодня сложные отношения с организмом.
Громов тихо сказал:
— Я могу поднять контур сидя.
Медик посмотрел на него долгим взглядом.
— Вы можете сидя потерять сознание. Это тоже впечатляет, но менее полезно.
Инесса Марковна подошла к креслу.
— Роман. Дом проверяют. До окончания проверки ты не трогаешь контур. Это приказ старшего круга.
— Я не подчиняюсь старшему кругу.
— Сейчас подчиняешься мне.
Он посмотрел на неё. Несколько секунд. Потом коротко кивнул. И снова меня зацепило это странное отношение между ними: не дружба, не подчинение, не доверие в мягком смысле. Скорее признание силы. Она не боялась его. Он не презирал её. На фоне людей вроде Виктора Сергеевича это выглядело почти роскошью.
— Что это было? — спросила я, кивая на обруч, который уже убрали в защитный контейнер.
Инесса Марковна повернулась ко мне.
— Старый инструмент психологического давления. Кровяной слепок. Его создают из следов жертвы или свидетеля, иногда из вещей умерших. Он не является призраком, но может имитировать образы, голоса и эмоциональные реакции, если знает, на что давить.
— Значит, это не были настоящие дети?
— Нет.
Громов молчал.
Я посмотрела на него и поняла: для него ответ не такой простой. Не настоящие — да. Но сделанные из настоящей боли. Настоящей памяти. Настоящего провала. Иногда подделка ранит именно потому, что сделана из правды.
— А почему дети? — спросила я.
Инесса Марковна посмотрела на Громова. Он всё ещё молчал. Тогда она сказала:
— Это часть старого дела. Лаборатория. Пропавшие несовершеннолетние оборотни из младших линий. Роман пытался найти тех, кто их забирал.
— И не нашёл?
— Нашёл слишком поздно.
В комнате стало очень тихо. Даже Барсик не орал. Только сопел в переноске.
Я не стала спрашивать подробности. Не потому, что не хотела знать. Хотела. Очень. Но это был не тот момент, когда можно разбирать чужую рану как документ. Я и так уже видела достаточно: серебряные иглы, детские голоса, его лицо, когда они сказали «ты не спас».
— Мой отец тоже был связан с этой лабораторией? — спросила я.
— Да, — ответила Инесса Марковна.
— И вы все это знали?
Она не стала делать вид, что не понимает.
— Я знала часть.
— Какую часть?
— Что Андрей Светлов помогал Роману собирать доказательства незаконных экспериментов с парными контурами. Что перед арестом Романа он исчез. Что официальная версия его увольнения не соответствует действительности. Что после исчезновения Светлова дело было закрыто, а материалы частично утрачены.
— Утрачены, — повторила я. — Как удобно.
— Да.
— А моя мама?
— Ей могли не сообщить.
— Могли?
— Я не знаю.
Я села на диван, потому что ноги наконец решили, что с них хватит. Информация наслаивалась одна на другую так быстро, что уже не складывалась в картину. Отец не ушёл. Отец копал дело. Отец знал Громова. Отец оставил что-то в моей книге. Это что-то забрали. Его ключ использовали сегодня. В квартире были чужие. В доме стаи ждал кровяной слепок из старой боли Громова. И где-то в центре всего этого — я, младший специалист, которая утром не допила кофе.
— Почему меня не трогали раньше? — спросила я.
— Возможно, потому что не знали, где искать пластину, — сказала Инесса Марковна. — Или потому что ждали активации.
— Какой активации?
— Вашей крови.
Я посмотрела на свой палец. Маленькая ранка уже почти закрылась. Такая крошечная, смешная. Одна капля, и всё полетело.
— Почему моя кровь вообще подошла? Я человек. Без магии. Без стаи. Без… всего этого.
Инесса Марковна посмотрела на Павла Игоревича. Тот быстро опустил глаза в планшет, будто там можно спрятаться. Громов слегка поднял голову.
— Говорите, — сказал он.
— Роман…
— Она должна знать.
— Мы ещё не уверены.
— Тем более. Пусть знает, что вы не уверены.
Инесса Марковна явно не любила, когда её торопят. Но спорить с ним сейчас не стала.
— Есть редкие человеческие линии, — сказала она. — Не магические в обычном смысле. Они не колдуют, не создают контуры, не управляют силой. Но их кровь способна реагировать на уже существующие связи. Усиливать, выявлять, иногда разрушать ложные привязки. Такие люди в старых документах назывались свидетелями крови.
— Свидетелями крови, — сказала я. — Звучит как название секты, в которую я точно не вступала.
— Ваш отец изучал эту тему.
— Мой отец знал, что я такая?
— Возможно.
— Вы всё время говорите «возможно».
— Потому что правда сейчас неполная.
— А почему печать Громова приняла меня?
Инесса Марковна молчала.
Громов ответил сам:
— Потому что моя связь была повреждена ложным контуром. Твоя кровь его вскрыла.
— То есть я не стала вашей парой?
— Не так просто.
— А можно попроще? Мне сегодня очень не хватает простого.
Он помолчал. Потом сказал:
— Твоя кровь не создала связь. Она показала, что вокруг меня уже была чужая работа. Старый контур рода решил, что ты можешь быть гарантом, потому что ты выявила повреждение. А вот почему он показал ещё и парную совместимость — вопрос.
— Мне не нравится этот вопрос.
— Мне тоже.
— Но семь дней всё равно?
— Да.
Я закрыла глаза.
Семь дней.
Почему-то теперь эти семь дней перестали быть просто комедийной формулой: ах, молодая сотрудница и опасный альфа вынуждены жить рядом. Нет. Семь дней стали сроком, за который кто-то может попробовать забрать меня снова. Сроком, за который Громов может найти того, кто подделывал связи. Сроком, за который мне придётся понять, жив ли мой отец или его ключ просто носят в чужих руках. Семь дней рядом с чудовищем, которое, как выяснилось, помнит детей, не спасённых из лаборатории, не даёт мне отходить в опасности, злится на тех, кто говорит со мной сверху вниз, и почему-то считает моего кота важным.
Очень неудобное чудовище.
— Нам нужно официальное решение, — сказала Инесса Марковна. — После нападения в доме стаи я могу утвердить расширенный режим защиты. Елизавета остаётся под внешним надзором. Роман — рядом как связанный объект и фактический защитный фактор. Орлов — куратор на первые сутки. Дом будет проверен, контур поднят после медицинского допуска. Служебно это оформят как временное безопасное размещение до завершения первичного срока.
— То есть я остаюсь здесь? — спросила я.
— На данный момент это безопаснее, чем ваша квартира или служебный адрес.
Я посмотрела на старый дом, на лестницу, где десять минут назад стояли кровяные дети, на Громова с повязкой на плече.
— У нас очень разные представления о безопасности.
— Да, — сказала Инесса Марковна. — Но другие варианты хуже.
— А работа? Бюро? Моя начальница?
— Ваш отдел уведомят, что вы временно переведены на специальное сопровождение.
— Звучит так, будто меня повысили до заложницы.
— Формально нет.
— Обожаю это «формально».
Павел Игоревич, видимо, решил, что настал его час.
— Вам также потребуется подписать обновлённое согласие на временный режим совместного пребывания.
Я посмотрела на него так, что он сразу добавил:
— С замечанием об отсутствии вменяемой альтернативы. Я уже внёс шаблон.
— Учитесь, Павел Игоревич. Скоро станете человеком.
— Спасибо?
— Не уверена.
Громов попытался подняться, но медик тут же положил руку ему на здоровое плечо.
— Сидеть.
— Мне нужно проверить второй этаж.
— Люди проверяют.
— Люди не почувствуют то, что почувствую я.
— Люди хотя бы не дымятся.
— Уже не дымлюсь.
— Сидеть.
Громов посмотрел на меня, будто ожидал, что я поддержу его сторону. Серьёзно? После всего?
— Я на стороне врача, — сказала я.
— Конечно.
— Не «конечно». Вы ранены.
— Это не важно.
— Для кого?
Он не ответил. И вот тут я вдруг разозлилась по-настоящему. Не на обруч, не на Бюро, не на отца, не на связь. На него. Потому что «это не важно» прозвучало слишком привычно. Как правило, которое он давно выучил: его боль не важна, его раны не важны, его можно снова и снова ставить между угрозой и всеми остальными, пока он стоит.
— Нет, — сказала я.
Он поднял бровь.
— Что нет?
— Не надо так. Не надо делать вид, что если вы большой, страшный и с ножом, то вас можно не учитывать. Я не хочу потом объяснять вашему старшему кругу, Инессе Марковне, Орлову, Барсику и собственной совести, почему позволила вам развалиться от серебра через полчаса после выезда из изолятора.
— Ты не позволяла.
— Вот именно. И не позволю.
Комната замолчала.
Громов смотрел на меня очень странно. Будто я сказала нечто абсолютно неуместное. Почти неприличное. Потом перевёл взгляд на медикa.
— Час, — сказал он.
— Минимум, — уточнил медик.
— Час.
— Начнём с часа.
Инесса Марковна посмотрела на меня с едва заметным выражением одобрения. Орлов — с осторожным удивлением. Павел Игоревич — с надеждой, что теперь всё можно оформить пунктом договора. А я поняла, что только что публично велела опасному альфе сидеть и лечиться. Отлично. Скоро начну выдавать ему расписание приёма витаминов.
Громов откинулся в кресле и закрыл глаза. Не потому, что расслабился, а потому, что, кажется, боль наконец догнала его. Медик тихо проверил повязку. Инесса Марковна отошла к Орлову, они начали обсуждать периметр. Сотрудники поднимались на второй этаж, сканировали комнаты, передавали короткие отчёты. Дом постепенно наполнялся людьми, устройствами, тихими голосами, но всё равно оставался странно старым и чужим. Я сидела на диване, сжимая отцовскую фотографию, которую так и не выпустила из рук, и смотрела на Громова.
Вот он. Чудовище на семь дней.
Не в клетке, не за стеклом, не на фото в базе. Рядом. Раненый, злой, упрямый, слишком живой. И каким бы опасным он ни был, сейчас вокруг него было больше правды, чем вокруг всех этих протоколов, отделов и людей с доступами. Это не делало его безопасным. Наоборот. Правда вообще редко бывает безопасной. Но после сегодняшнего дня ложь казалась ещё хуже.
Барсик наконец успокоился и замолчал. Через минуту из переноски донеслось обиженное сопение. Я наклонилась, просунула пальцы через решётку. Кот ткнулся носом в мою руку и, кажется, решил пока не умирать от стресса.
— Молодец, — сказала я тихо.
— Он или я? — спросил Громов, не открывая глаз.
— Кот.
— Жаль.
— Вам тоже зачтётся. Немного. За то, что не умерли и сидите.
— Щедро.
— Я такая.
Он открыл глаза. Усталые. Но всё ещё внимательные.
— Ты боишься?
Я посмотрела на фотографию отца. Потом на лестницу. Потом на браслет. Потом на него.
— Да.
— Хорошо.
— У вас странные представления о хорошем.
— Страх держит живой.
— А злость?
— Злость заставляет двигаться.
— А если и то, и другое?
— Тогда ты.
Я не нашлась, что ответить. И не хотела. Потому что от этой фразы стало слишком тихо внутри.
Павел Игоревич подошёл ко мне с планшетом.
— Елизавета Андреевна, простите. Нужно подписать обновлённый акт.
— Конечно, — сказала я. — Какой день без акта?
Он сел рядом, открыл документ. Я пробежала глазами строки: «временный режим совместного пребывания», «первичный срок семь суток», «связанный объект», «внешний гарант», «расширенная угроза», «невозможность безопасного разделения сторон», «ответственность за соблюдение дистанции», «обязательная фиксация состояния». Где-то внутри хотелось смеяться. Где-то — плакать. Юридический язык пытался упаковать сегодняшний кошмар в аккуратные абзацы, как будто если назвать чудовище «связанным объектом», оно перестанет смотреть на тебя серыми глазами.
— Внесите замечание, — сказала я.
Павел Игоревич приготовился печатать.
— Какое?
Я посмотрела на Громова. Он всё ещё сидел в кресле у камина, раненый, огромный, раздражающий, невозможный. Человек, которого мне надо было бояться. Нечеловек, рядом с которым сейчас почему-то было легче дышать.
— Гарант считает, что временный режим совместного пребывания является навязанным обстоятельствами, — сказала я медленно, — но признаёт, что на текущий момент связанный объект представляет меньшую угрозу, чем неизвестные лица, действующие через систему Бюро, старые ключи Андрея Светлова и кровяные слепки.
Павел Игоревич печатал с выражением религиозного трепета.
— Ещё?
Я вздохнула.
— И добавьте: гарант требует, чтобы связанный объект соблюдал медицинские рекомендации, не геройствовал без согласования и прекратил называть её малышкой.
Громов открыл глаза.
— Последнее спорно.
— Последнее обязательно.
— Для протокола?
— Для выживания.
Павел Игоревич поднял глаза.
— Внести?
— Внести, — сказала я.
— Не вносить, — сказал Громов.
Инесса Марковна, проходя мимо, бросила:
— Внести.
Павел Игоревич внёс. Я подписала. Громов, когда ему дали планшет, посмотрел на пункт про «малышку» так, будто видел юридическую ересь. Потом поставил подпись.
— Вот, — сказала я. — Цивилизация победила.
— На семь дней, — ответил он.
— Семь дней — это уже почти эпоха.
За окнами начал темнеть вечер. Дом стаи, проверенный, ощупанный приборами, окружённый охраной и старым контуром, постепенно становился нашим временным убежищем. Или ловушкой получше. Трудно сказать. В моей жизни эти понятия сегодня подозрительно сблизились. Инесса Марковна распорядилась подготовить две комнаты на первом этаже, потому что лестницу пока не доверяли. Одну мне, одну Громову — через стену, чтобы дистанция не превышала допустимую. Барсика выпустили только после полного скана комнаты, и он сразу забрался под диван, откуда смотрел на всех как прокурор.
Громов всё ещё должен был сидеть час. Он сидел. Почти. Иногда пытался встать взглядом, но медик каждый раз замечал и говорил: «Нет». Это было даже приятно. Не мне одной сегодня запрещали нормальную жизнь.
Когда суматоха чуть улеглась, я вышла в коридор первого этажа. Недалеко. Браслет сразу напомнил о себе теплом. Громов сидел в гостиной, значит, я могла пройти только до двери. Великолепная свобода передвижения: два шага туда, три обратно, почувствуй себя комнатным растением с юридическим статусом.
На стене коридора висели старые фотографии стаи. Я остановилась перед одной. Десятки людей на фоне этого же дома. Мужчины, женщины, подростки. У многих тот же тяжёлый взгляд, та же прямая осанка. В центре — более молодой Громов. Без бороды? Нет, борода уже была, но короче. Лицо жёсткое, но не такое закрытое. Рядом с ним стоял седой мужчина из фотографии отца. Чуть дальше — несколько детей. Живых. Смеющихся. Настоящих.
Я вспомнила кровяные слепки на лестнице и отступила.
— Это было до, — сказал Громов за спиной.
Я вздрогнула.
— Вам врач разрешил вставать?
— Нет.
— Тогда почему вы встали?
— Ты отошла.
Я посмотрела на браслет. Он светился белым.
— В пределах нормы.
— Я знаю.
— Тогда?
Он смотрел на фотографию.
— Не хотел, чтобы ты смотрела одна.
— На фото?
— На то, что они использовали против меня.
Я перевела взгляд на детей на снимке.
— Они были оттуда? Из лаборатории?
— Не все. Но некоторые.
— Вы их знали?
— Да.
— И не спасли?
Он молчал.
Вот тут я могла бы сказать что-то правильное. Что он не обязан был спасать всех. Что виноваты те, кто похищал и ставил эксперименты. Что кровяной слепок лгал. Что вина — удобный крючок для тех, кто хочет управлять сильными. Всё это было бы верно. И всё это было бы пусто, потому что чужая вина не снимается правильными словами.
— Мой отец тоже кого-то не спас, — сказала я вместо этого.
Громов посмотрел на меня.
— Возможно.
— И я теперь должна решить, ненавидеть его за это или искать.
— Можно делать и то, и другое.
— Вы эксперт?
— Да.
Я усмехнулась. Криво.
— Честно.
— Я говорил.
— С зубами.
— Другой нет.
Мы стояли рядом в коридоре старого дома, смотрели на фотографию людей, часть которых, возможно, уже была мертва, пропала или предала, и между нами больше не было ни камеры, ни стекла, ни даже той простой враждебности, с которой мне было бы удобнее. Был страх. Злость. Недоверие. И странная общая тишина, в которой не надо было сразу шутить, хотя очень хотелось.
Из гостиной раздался голос медика:
— Громов, если вы не вернётесь в кресло через десять секунд, я запишу в рекомендации полный постельный режим.
Громов закрыл глаза.
— Он хуже серебра.
— Он мне нравится, — сказала я.
— Я заметил.
— Ревнуете?
Слово вылетело само. Я тут же пожалела. Но поздно. Громов повернул голову и посмотрел на меня так, что под браслетом снова стало тепло.
— Нет, — сказал он.
— Хорошо.
— Пока.
— Вот теперь вы нарушаете пункт про провокационное поведение.
— Это был не пункт.
— Я попрошу Павла Игоревича дополнить.
Он почти улыбнулся. И этот почти-улыбка неожиданно оказалась не пугающей, а живой. Слишком живой.
Вечер окончательно лёг на окна. Где-то снаружи сотрудники проверяли периметр. В доме пахло пылью, лекарствами, старым деревом и кошачьим кормом, который я наконец насыпала Барсику в миску. В моей квартире были чужие следы. В Бюро кто-то мог пользоваться ключом моего отца. В старом доме стаи нас уже ждали. Семь дней только начались, а я чувствовала себя так, будто прожила маленькую войну.
Громов вернулся в кресло. Я села на диван напротив, держа в руках отцовскую фотографию. Павел Игоревич где-то в углу тихо дополнял очередной акт. Орлов говорил по связи с Инессой Марковной. Медик проверял инструменты. Барсик хрустел кормом под столом с таким видом, будто всё происходящее его больше не касается, пока миска полная.
— Роман, — сказала я тихо.
Он поднял взгляд.
— Что?
— Если эти семь дней должны что-то показать… что именно?
Он долго молчал. Потом ответил:
— Кто нас связал. Кто подставил меня. Что нашёл твой отец. И почему тебя ждали.
— Звучит много для недели.
— Значит, будем торопиться.
— А если не успеем?
Он посмотрел на меня. Спокойно. Тяжело. Без улыбки.
— Успеем.
Я хотела спросить, откуда такая уверенность. Но не стала. Иногда уверенность — это не знание будущего. Это отказ позволить ему случиться без сопротивления.
За стеной что-то тихо щёлкнуло: сотрудники наконец подняли часть защитного контура дома. По полу прошла едва заметная вибрация. Браслет на моей руке вспыхнул белым и погас до мягкого ровного свечения. Громов чуть расслабился. Не полностью. Он, кажется, вообще не умел полностью. Но дом вокруг нас будто выдохнул.
Семь дней с чудовищем.
Семь дней, чтобы понять, кто именно открыл клетку.
Семь дней, чтобы решить, мой отец был предателем, жертвой или человеком, который слишком хорошо спрятал правду.
Семь дней рядом с альфой, который называл меня шумной, ловил серебряные иглы, терпел боль молча и почему-то смотрел на меня так, будто в этом сломанном дне я была не случайностью, а смыслом, который он пока не хотел признавать.
Я опустила взгляд на браслет.
— Ненавижу магию, — сказала я.
— Это не магия, — ответил Громов.
— А что?
Он посмотрел на огонь, который медик наконец развёл в камине, чтобы прогреть дом.
— Связь.
— Ненавижу связь.
— Лучше.
— Ничего не лучше.
— Посмотрим, малы…
Он осёкся.
Я медленно подняла голову.
— Что?
Громов посмотрел на Павла Игоревича, который тут же сделал вид, что не слышал почти-нарушение протокола.
— Ничего, Елизавета Андреевна.
Я улыбнулась.
Впервые за весь день — почти по-настоящему.
— Учитесь, Роман Владимирович.
Он посмотрел на меня через комнату, усталый, раненый, опасный, невозможный.
— Семь дней, — сказал он. — Научусь.
И почему-то именно от этой фразы мне стало страшнее всего. Потому что за семь дней, как выяснялось, можно было не только найти врагов, поднять старые контуры и выкопать правду из могилы чужих документов. За семь дней можно было привыкнуть к тому, к чему нельзя привыкать. К голосу за стеной. К чужому теплу в пределах допустимой дистанции. К тому, что чудовище сидит у камина и молча держит дом, пока ты пытаешься понять, когда именно твоя жизнь перестала быть твоей.
А где-то за стенами старого дома, за двором, за воротами, за мокрым городом и серым вечером, кто-то уже знал, где мы. И наверняка улыбался не хуже тех мёртвых детей на лестнице.
Только теперь у меня тоже было кое-что, чего утром не было.
Злость.
Кот.
Отец на старой фотографии.
И чудовище на семь дней, которое пока что оказалось опасным не только для меня. Оно было опасным для тех, кто решил, что я удобная ошибка в протоколе.