К книге
Багряный рассветГлава 4. Камень тонет. 4. Навстречу
78%
Глава 4. Камень тонет. 4. Навстречу
21

От Тобольска до Тарского городка расстояние по Иртышу немалое. На стругах да лодках, с умелыми вожами[100] и гребцами идти не меньше двух седмиц. Петр от работы не увиливал, греб наравне со своими, подбадривал молодых – егозливого Тараску, спокойного, чуть ленивого Севку, Литвинова сына.

Богдашка будто сдурел – вызывался к веслам сам, словно было у него не две руки, а четыре. Подгонял и друга своего Харитошку – тот только успевал моргать глазенками, голыми, без бровей да ресниц. Через два денька заматывали парни руки с каким-то снадобьем, Богдан шептал заговоры на мозоли.

Ертаульные, высланные вперед, высаживались на берег, выглядывали что подозрительное. Успокаивали: татаровья нет, смуты нет. Казаки, когда их меняли на веслах товарищи, развлекались всяким. Зернь, шахматы, горькое зелье, щелбаны – в стремлении показать свою удаль в дело шло все.

Снеди взято было с запасом: хлеба, сушенины, крупы, саламаты[101], что заменяла и еду, и питье. А еще государевых харчей – сытый казак лучше дерется. Щуплый Полулих оказался добрым поваром, готовил на весь струг, его хвалили и освобождали от гребли.

Вечером, когда с головного струга объявили об остановке, многие прыгали за борт – освежиться, смыть пот.

– А ты, дядька Петр, чего сидишь, на нас глядишь? – скалил зубы Тараска.

– Прыгай! Завтра не до того будет! – поддержал молодежь Афоня. Он стянул рубаху, потом стащил порты и так, голозадый, на радость отрокам резвился в темной воде Иртыша.

Петр подчинился этому зову и жажде тела своего. С размаху, даже не скинув одежи, он прыгнул, ожидаючи прохлады. Но мелководье, нагревшееся за знойный день, было словно парное молоко.

Богдан и Тараска, будто сговорившись, принялись топить своего десятника, гукать и смяться на всю реку, так что пришлось напомнить, что не забавляются они, а супротив врага идут.

Когда пристыженные парни угомонились да поплыли к стругу, Петр и Афоня, нырнув поглубже, ухватили их за ноги. Те, не ожидаючи такого, испугались и принялись отбиваться от неведомого чудища из глубин.

– Еще не так плавать мы учены. Бывало, кинет старик в реку черепок глиняный. Нам, молодежи, велит достать, да без рук, зубами. А ежели от врага надо уйти по реке, незаметно, можно такое…

– Знатно потешились, – выдохнул Петр потом, когда молодые давно спали, когда над головой разверзлось чернильное небо, полное светлячков.

– Новые потехи скоро будут.

– Афоня, ты послушай… – Петр повернулся к другу. Его лицо было с трудом различимо – светлое пятно да белки глаз. – Ежели не вернусь я, пригляди за женкой моей, за детьми. Отчего-то мысли… И вели ей под отцову защиту идти, так надежней будет.

– Чего ты развел-то?

Но, чуток повозмущавшись, друг обещал все исполнить. И, помедлив, сказал:

– Братец у тебя есть. Он и приглядит. – А потом, не сдержавшись, хмыкнул.

Рядом кто-то завозился, тихо вздохнул. Друзья оборвали разговор.

Петр и сам не знал, отчего решил, что не вернется с похода. Женкиным снам поверил?.. Но с каждым днем, что отделял струги от Тобольска, крепла в нем готовность принять участь свою.

Да с достоинством – как и положено казаку, что на службе государевой.

* * *

– Мужа-то ее плетьми стегали.

– Ишь, какая гордая стоит.

– И вторая недалеко ушла.

Ежели думали, наивные, что бесчестье уйдет, обратится в славу (сражаться с ворогами ушли любимые мужья) – то не тут-то было.

– Эй ты, красноносая, сказать мне, чего хочешь? – Домна подошла к обидчице близко-близко да вперила в нее взгляд своих серых с зеленью глаз, что стали сейчас бешеными.

Но баба вовсе не испугалась, окруженная подругами – казачьими женками да девками, хохотнула и медленно пошла по торговым рядам.

– Вот макитра худо… – И дальше Домна припечатала ее таким словом, что Сусанна и Евся фыркнули в голос. – Чего радуетесь? Срамят нас, а вы…

Она с досадой махнула рукой и, забыв про иглы да отрез кумача на новый сарафан, отправилась подальше от Базарной площади. Домна, что прошла огонь, воду да медные трубы, ставши достойной, венчанной женой казака, сокрушалась о постигшем их несчастье, словно в одобрении людей ей виделось главное достоинство жизни.

Сусанна сносила обиды проще. Она с детства привыкла к прозвищам, коими осыпали мать и ее – вымеска, крапивное семя, зачатую не от законного мужа. Здесь не удержалась – сколько ж можно? – и вместо того, чтобы снести укоры молча, догнала ту красноносую бабу, молвила ей, да с таким напором, что сама себе удивилась:

– Моего мужа стегали, а он честней да умней вас, вместе взятых. Ежели будешь над людьми потешаться, тебя такое настигнет… Помянешь мое слово! И вы все помянете.

И, оставив обидчиц опешившими – то ли рассвирепевшими, то ли испуганными, и не разобрать, – гордо повернулась и, ухватив за руку Евсю, пошла прочь, нарочно замедлив шаг. Чтобы не подумали, что женка Петра Страхолюда струсила и не может ответить.

Гордый, богатый Тобольск после заточения казаков в темнице, после казни словно повернулся к ним задом. Соседки, что здоровались со всем уважением, теперь цедили «Доброго здравия» и хмыкали. Мальчишки щерили зубы. Домна всякий раз вступала в перепалку, потом сама себя ругала: плети несли бесчестье казаку, и его семье перепадало той хулы в избытке.

Вечером они собирались впятером: Сусанна, Домна, Евся, вдовая Олена и Иринья, Ивашкина полнощекая женка. Поддерживали друг друга как могли. Пекли, шили, пели радостные песни – а печальные звучали у них на сердце.

* * *

Лето, теплое, благодатное, было в самом разгаре. Сорняки в огороде да средь смородиновых кустов росли буйным цветом. Евся так кряхтела, вставая на колени, что Сусанна прогнала ее.

– Фомка, Тимоха, айда со мной, – велела она. И пока руки не покрылись волдырями от крапивных поцелуев, они не ушли с огорода.

Сусанна в боли той ощущала сладость. Укусы крапивы прогоняли тяжкие думы – и про мужнино бесчестье, и про темные сны, и про непростую судьбинушку. Дула на волдыри, улыбалась и просила Господа помочь ее мужу.

– Мы скоро с батюшкой пойдем! – охотно говорил Тимошка. Он не боялся ни крапивы, ни мышей, ни крыс – одну из них недавно прибил палкою и таскал по всей улице.

– Вырастите сначала, – улыбалась Сусанна.

– Фомка, а ты в поход пойдешь? Далече, там, где земли дикие, где всякого много? Вместе пойдем! – И глаза Ромахиного сына горели.

– Пойдем, – коротко отвечал Фомушка, сын Петра Страхолюда.

* * *

Солнце уже катилось к закату, когда вожи, углядев заветное устье, велели поворотить струги казачьи из полноводного Иртыша в мелкую Аркарку. На берегу через несколько верст увидали крепкую стену.

– Мал городок в сравнении с нашим, – молвили тоболяки.

Мал, да удал.

Острог вокруг не мене пятисот сажен, шесть башен, а четыре из них – с проезжими воротами. Внутри острога много чего налеплено, по сибирскому обычаю: двор воеводы, храмы, обители, гостиные дворы и дворы жителей. Внутри острога крепость, ставлена на совесть. Мощные городни[102], пять башен – высоких, получше тобольских.

Зашедши в ворота, сказали ласковые слова смастерившим раскат – башню о восьми граней, да передвижную. При вражеском штурме ставили на нее пушки да стреляли во врага. Мостовые в крепости из болотного кедра – прочнее не сыскать.

Поклонились храмам, оглядели крепость – ходили по Тарскому острогу, будто отыскивая что диковинное. А было все привычно. Сновали служилые, смеялись парни, бабы без всякого любопытства косились на пришлых.

Негде в Таре разгуляться – все на виду.

– Татары пожгли? – удивлялся Афоня и тыкал пальцем в обугленные бревна, что валялись подле церквушки.

– Татары пожгли там, за стенами. А тут молния постаралась. Хрясь – и в самую маковку, – ответил служилый. Юркий, невысокий, явно из местных.

– Господи, защити Тару милостью своей… И нашими пищалями, – ответил ему Петр, и они с юрким пожали друг другу руки.

Тоболяков приняли с честью, разместили прямо на площади возле Спасского монастыря. Тут и там крутились мясные туши на вертелах, кипело в больших татарских котлах варево, от коего шел искусительный дух.

Ходили мальчишки с квасниками и предлагали налить «прохладного, духмяного. Копеек не надо, от наших воевод в дар». Уже закипали веселые беседы, гремел смех, иногда завязывались драки, но скорее не со зла, потехи ради. Сказывали, сколько людей в полон угнали – мужиков, особливо женок, детей, да без разбору – и простецов, и служилых.

– Угнали даже женку и дочь тарского сотника Бориса Иванова. Вона как! – сказывал юркий.

Петров десяток держался вместе, хоть и не отшельничал: разговаривал и с тарчанами, и со своими. Петр не скоромился, еще от деда выучил, что перед боем надобно больше молиться и пост держать, чтобы чистота была в помыслах и твердость в руках.

Он ел кашу, пил квас, следил за своими казаками – чего бы худого не стряслось. Пирушка шла на убыль. Казаки стелили кафтаны, тегеляи[103], пучки соломы, прибереженные гостеприимными тарчанами, укладывались на ночлег.

– Сш-е-ельмовал ты, сшельмовал! Я выиграл! Я, я! – разнеслось по притихшему лагерю.

Петр сбросил с себя дремоту и отправился на тот голос.

Четверо казаков – Ромаха, двое местных и тихий Полулих – кидали зерни, да не на щелбаны – на то намекали россыпи медяков возле каждого и азартный блеск в глазах.

– Отдавай полушку! Отдя-а-ай! – вновь ярился братец. И голос его заплетался.

– Чего?

Двое казаков – бритые головы, темные бороды – слушали его, нахмурив брови, и, кажется, собирались ответить кулаками.

Петр, уставши от дурости Ромахиной, что с возрастом не проходила, не обращалась в мудрость или хотя бы осторожность, сделал то, о чем давно мечтал. Схватил его за шиворот – рубаха затрещала, но все ж выдержала, – и поволок за собою, словно щенка.

Ромаха сучил ногами, пытался выпрямиться. Но куда там! Лишь шагах в десяти от колодца с тихонько скрипевшим журавлем он отпустил братца, вытянул лохань с водицей, плеснул на него, потом на себя, и молвил:

– Ежели позорить меня будешь, так по дороге и выкину. Отдай людям то, что выиграли они, и боле зернь не бери в руки.

Ромаха глянул со злостью, будто сказал ему что неверное, но веление исполнил. Бритые казаки развеселились, принялись угощать хмельной брагой, но Петр гаркнул:

– Спать, братцы! Завтра выступаем.

И, словно услышавши его, Тара замерла – до самого утра.

* * *

На сенокос казачьи женки поехали вместе с ружниками. Старых, увечных казаков не брали в походы, жили они с семьями, иногда при чьем-то дворе, были на руге – царевом содержании.

Княжий луг, где, как сказывали, в былые времена охотились сыновья сибирских ханов, ныне кормил коров, лошадей да овец – многие тоболяки держали скот. Напоенные водами Тобола, Иртыша, Княтухи, других речек да ручейков, здесь буйно росли вязель, костырь, мятлик, медовые соцветия таволги, а там, где травы подбирались к самой водице, – белый да розовый клевер.

Домна веселила стариков и отроков. Коса так и ходила в ее руках. И откуда выросшая в сонмище срамница умела все? И ловушки насторожить, и траву скосить, и жеребенка вытащить из кобылы, когда та не могла разродиться… Сусанна всякий раз дивилась подруге и ощущала в той превосходство, какую-то неясную, неодолимую силу. Не завидовала, не пыталась показаться лучше Домны. Скорей напротив, тянулась к ней и пыталась уразуметь, как возможно такое.

Сама она боялась косы, будто выросла не в деревне. Велели ей раскидывать траву, чтобы высушилась на добром солнышке, глядеть за мальчишками, что так и норовили побежать за кузнечиком или птенцом, коих постоянно спугивали косцы. Фомушка и Тимоха были счастливы, как вся разновозрастная детвора, что помогала взрослым.

День катился уже к закату, когда случилось несчастье. Тимоха, сущий бесенок, стащил косу одного из стариков, что, уставши, сел передохнуть под дерево. Свистнул, за ним побежала вся ватага, пока не хватились. И там, вдали от взрослых глаз, принялись они похваляться удалью – кто быстрее да чище скосит.

– А-а-а! – разлетелся над рекой крик.

Сусанна вздрогнула и, различив голос одного из сынков, помчалась к берегу Иртыша. Словно наседка, сгребла враз обоих, запричитала: «Что? Что? Целые?»

Тимоха шмыгал носом, но крепился: разреветься значило осрамить себя перед народом. Сусанне бояться было нечего: она, всхлипывая, отрывала куски льна от нижней своей юбки, ругала «огурялу[104] бездумного» и пыталась затянуть порез в три вершка, что шел вниз от грязной коленки.

Домна отпихнула ее без лишних слов, полила водицу из чистого кувшина, приложила подорожника и еще каких трав, сорванных здесь же, на лугу, подула на руки, молвила: «Затянись, рана глубокая, помоги, землица добрая, аминь» и щелкнула Тимошку по лбу.

– Где Фома? – спохватилась Сусанна. – Фомушка!

– Вот он лежит, на травке, – охотно молвили детишки. – Как увидал братца, так и шмякнулся.

С Фомушкой все было куда проще: крикнули, ударили легонько по щекам, и тут же заморгал, родимый. Сусанна прижала к сердцу своему первенца, что-то пробормотала, ласковое, простое. А сын, только пришедши в себя, тут же вскочил, оттолкнув мать, огляделся на все четыре стороны, услыхал чье-то звонкое «хлюпик» и поскакал куда-то, словно испуганный зайчонок.

Сусанна рванулась было за ним, а Домна ее остановила:

– Погодь. Ему с тем жить. Дай привыкнуть-то.

Ночью, когда косцы уже разошлись по шалашам, наспех смастеренным из еловых лап и корья, Сусанна обнимала Фомушку и Тимошку – они давно спали – и все думала-думала, как обойдется судьба с ее сынками, пощадит ли. И молилась громким шепотом, призывая на помощь святых заступников.

– Ежели кровушки боится, какой с него казак, – ворвался в ее молитвы голос Домны.

Чуть не отправила ее туда, где собираются все болтливые да непристойные бабы, но вовремя остановилась.

* * *

Вновь струги качались на синих волнах, и сотники с десятниками матерно созывали людей. Путь лежал на юг, туда, где заканчивались русские земли и начиналась буйная степь с татарскими да калмыцкими кочевьями.

Приток Иртыша, Омь была тиха нравом. Только казакам здесь не было покоя: за всяким поворотом могли скрываться враги. Причаливали к берегу, шарили в кустах. Высматривали людские и лошадиные следы, дым, кострища – то, что намекало бы на татарское становище.

Но берега были пустынны.

Петр вновь сидел на веслах – занятый делом, он меньше думал о маетном, о предстоящем сражении, о женкином страхе. Весь он ушел в движение «Раз, два!», в боль (она растекалась от рук до спины и шеи), в песню – ее тянули дружно, а допев, начинали сызнова. Тут заводилой был Богдан.

Мы плывем навстречу солнцу,

Тихо плещется вода.

Раз – казак назад вернется,

Два – вернуться не судьба.

Мы плывем навстречу солнцу,

Шелк багряный по реке,

Ворог лютый нас дождется,

Сабля острая в руке.

Мы плывем навстречу солнцу,

Да на вражьей стороне,

Ванька саблей замахнется —

Не встречать его жене.

Мы плывем навстречу солнцу,

Крови-то попьет Богдан,

Не своей, а вражьей, темной,

Дар ему не чертом дан.

И так пели про всякого в десятке, хохотали во всю глотку – и тем отпугивали нечисть. Такой порядок завел характерник Фома Оглобля многие годы назад. Его научил отец, а того – отец отца: ежели перед сечей петь про всякого хорошее или плохое, чередуя и перемешивая жребий, казакам будет помогать Небо.

Ромаха, что встретит ворога лицом к лицу. Волешка, измочивший портки. Везучий Пахомка, Харитошка, лысой башкой отразивший стрелы, – пели про всех.

Мы плывем навстречу солнцу,

И рассвет встречает нас.

Эх, Петяня как дерется…

– Гляди, шевелятся на берегу!

– И верно!

Петр громко свистнул – струги шли близко, корма к корме, чтобы ежели чего случится, сразу увидать да услыхать. Показал руками, мол, на берегу живое, человечье. И боярский сын Прокофий Войтов махнул – разрешаю, обождем вас.

Со струга спустили лодку. Скоро Петр, Афоня, Богдан и Волешка уже шли по берегу, рыхлому, поросшему выгоревшей до желтизны травой.

– Девка плачет? – молвил Петр тихо, шепотом, что сливался с плеском реки.

Казаки шли, словно волки: ступали тихо, сжимали острые ножи в руках.

– Верно, девка.

И они пошли на те всхлипы, чуть ослабив становую жилу, – почуяли, татар рядом нет.

Берега Оми были топкими, поросшими каким-то чахлым кустарником. Средь него отыскали девку. Она рыдала, закрывшись волосами. А рядом с ней лежали бабы да старухи – дюжины полторы, не меньше. По кровушке на грудях да лицах видно было – не своею смертью померли.

И так это было жутко, не по-человечьи, что они разом выдохнули: кто – «Господи!», кто – срамное. Петр, прошептавши молитву, велел забрать девку, а мертвых похоронить на скорую руку, с молитвами.

– Видать, ясыря тащили татары. Про войско наше узнали да решили того их…

Бабы не успели еще окоченеть. Казалось, прикорнули на зеленой травке. Откроют сейчас глаза да расскажут про судьбинушку непростую. Земля была чужой, глинистой, но все ж приняла их, укутала, словно родных дочек.

Возвращались молча. Услыхали всхлип – то Богдашка не смог сдержать горя: видно, представил, что не чужих баб хоронил, а кого близкого. Афоня стукнул его по спине, утешая. А потом, когда подошли к берегу, умылись все, вознесли хвалу Господу, заставили и девку умыться.

Была она неприметна лицом: поглядишь на такую да не заметишь. Тихий голос, потупленный взор, искусанные губы, рваная рубаха – по всему видно, пленнице приходилось несладко.

– Ты как здесь оказалась? – спрашивали казаки тихо, без угрозы, а девка глядела на них, не понимаючи.

Наконец она открыла рот:

– К озеру татары-то пошли, побежали. Как узнали, что войско наше придет… Всех погнали туда. Я шла, матушка рядом… и других много. Отвернулся татарин, отвлекли его, матушка сказала: беги, в кусты беги! Так и спаслась…

Девка не ревела, глядела только так, будто не видит никого, будто не с людьми разговаривает, а с ворогами.

– Поплутала, вернулась, пошла по тому же следу. А там…

– Не бойся, мы люди государевы, в обиду не дадим тебя, макитрушка, – ласково молвил Афоня, а Петр кивнул в подтверждение.

Юбке на струге не место. Да куда ж ее девать? И девка поплыла с ними в Чаны, на потеху казакам, на муку Богдану.

* * *

Кипело красное-красное варево, вздувались и лопались пузыри, шел аромат – а Сусанна отгоняла мух, что словно ополоумели. Впрочем, детвора крутилась тут же в ожидании пенок с малинового варенья.

Неожиданно в самый разгар дня явилась Евсевия. Хоть и молодая, носила она дитя трудно. Огромный живот, лицо расплылось и покрылось бурыми пятнами. Да еще летний зной не давал покоя.

Без матери, без сестер, надобно ей было справляться со всем. А та остячка, вдова, у коей нашла приют, требовала от нее и ездить на сенокос, и ходить за скотиной.

Евсевия, тяжело дыша, села на крыльцо и, поглядев на Сусанну, молвила:

– Совсем со свету сжила меня хозяйка. Пустишь назад? Говорила, что пустишь… Как рожу, все буду делать, что велишь. Как раньше. А потом Волешке дадут избенку, мы и съедем… Вот те крест!

Лицо Евси было залито потом. Глаза – несчастные-несчастные…

Будто Сусанна могла отказать! Она отправила Фомушку вместе с Евсей. Принесли ее нехитрые пожитки, расчистили клеть, где еще недавно жил Ромаха, принялись стряпать пироги со свежим вареньем, чтобы восславить Марию Ягодницу. И тут же вспоминали, как Господь исцелил ее[105].

– Значит, и меня исцелит, – молвила Евся.

* * *

– Гляди, чего с ним творится, а, дядька Афоня!

Вслед за Тараской все стали примечать, что Богдан крутится вокруг девки: то слово доброе скажет, то шепчет на руки, иссеченные злой речной травой, то накормит лепешками.

Девка отмылась, расчесала казачьим гребнем волосы, перевязала косы веревкой – лент на струге не было. Разглядели все: глазастая, грудастая, ладная, волосы белые-белые, точно свежий снег, – Богдашке в масть. Сначала молчала, потом стала робко отвечать, и Петру на миг почудился медовый голос Сусанны.

Девка молодого казака не прогоняла, склоняла голову, слушая его речи, брала из его рук ковш с пенистым квасом, и глаза ее стали живее.

– Нашел себе… татарскую подстилку, – ворчал Афоня. Словно не знал: куда сердце позовет, туда мужик и отправится, не вспоминая про срам, поругание и иных мужей, что пили из того источника.

– Как звать девку твою? – не успокаивался Тараска.

– Виня, – ответил Богдан, а девка только вздрогнула – всем телом, будто не спрашивали ее, а хлыстом стегали. – Савиной во крещении.

– Винькой? Батюшка ее вином, что ль, увлекался? В честь него и нарекли.

– Не скаль зубы, Тараска. А то пары-тройки недосчитаешься!

– Ишь Богдашка-то какой грозный. Чего, понравилась девка? Заговор какой нашепчи, она и подол задерет.

– Чего сказал?

Богдан выпрямился во весь свой рост – сейчас он так похож был на отца, сильного Фому Оглоблю, что Афоня одобрительно присвистнул, а Тараска предпочел не отвечать. Харитошка встал рядом с Богданом, напыжился – верный друг всегда поможет.

– Угомонитесь!

Петр с трудом сдержал желание тряхнуть задир, словно кутят. Набрал молодых казаков в десяток – и пожалел. Сколько от Тараски шума да пакости! Даже покойный Егорка Свиное Рыло, тот еще баламут, был куда спокойней да честней.

– Никто тебя не обидит, Виня. Не бойся.

* * *

Созрел лук, поникли, пожелтели косы. Сусанне казалось, что вся она словно пропиталась его едким, острым, милым русскому носу, но все ж порой нестерпимым духом. Сынки помогали – тянули луковицы за подсохшие косы, таскали в тенек, где им надобно было обветриться, подвешивали связки в амбаре.

– Мужики, да и только! – хвалила она.

Фомушка заливался алым, смущался, точно мать сказала ему невесть что, а Тимошка, наоборот, раздувался от гордости. Такими они были забавными, настоящими, родными, что не могла стерпеть, чтобы не поцеловать обе макушки – сначала русую, потом темную, с двойными вихрами.

Работали не покладая рук. Сусанна ночью стонала, ворочалась, но не сетовала. Ежели сейчас не лениться, так всю зиму сытым будешь. Когда приезжал Карпуша, просил деньгу – взять поденщиков, хлеба и кваса, – давала, что надобно, да с избытком, слушала его утомительные восхваления «Петру, свет-хозяину, и Сусанне, свет-хозяйке».

Иногда Карпуша оставался в Тобольске на пару дней. Помогал по хозяйству. Вырезал из дерева маленьких, но словно живых коников, дарил их мальчишкам, уточек и зайчиков – Полюшке. А когда дочка принялась показывать ему своего казанского кота, да с такой настойчивостью, что получила не один окрик от матушки, Карпуша сотворил и его – с усищами из конского волоса. Полюшка расцеловала мужика в обе щеки, а тот вытирал слезы и благодарил «свет-Пелагеюшку».

«Вольная девка растет», – ворчала Сусанна. И отгоняла от себя предательскую мысль, что когда-то точно так же о ней беспокоилась матушка, усмиряла ее норов, велела быть послушной.

Да где там…

* * *

Река сужалась. Вечером третьего дня вожи молвили: дальше плыть немочно. И все большое войско остановилось на ночлег. Кто сошел на берег, а кто остался на стругах – всяк десяток разделился.

– Вишь ты, Кучумовы потомки истово исполняли завет своего родителя: нападали, жгли, угоняли в плен, несли смуту. Прошлым летом внуки его: Аблайка, Девлетка и Таука во главе степняков напали на Тарский городок, разорили и пожгли округу, угнали людей. Сами видали, чего там творится… Тогда же на озерке Чаны, в новой ставке своей, Аблай принял титул сибирского хана. Молод, лют он. Решил восстановить дедово наследство, не ведая еще, как силен кулак русского государя.

Казак с сивым чубом будто не о недавнем прошлом сказывал – былину говорил. Пылал костер. Хоть летняя ночь была тепла, сидели рядом – дым отгонял мошкару.

– Давай-ка похозяйничай, – велел Тараска.

Виня кивнула и, опробовав варево в котле, засуетилась, пытаясь снять его с тагана – ой да тяжел! – и поставить пред мужиками. Помог Богдан и получил благодарную улыбку.

Насытились быстро – раз, и ложками вычерпали варево. Молодые вычистили сухарями стенки котла.

– А девка чтой-то знакомая! – присмотрелся к Вине казак с сивым чубом. – Ты не дочка ли…

Виня поклонилась и внезапно исчезла, словно ее и не было у костра. А разговор продолжался, бурлил. У всякого простого казака всегда свое мнение о том, что надобно делать с ворогом – да редко кто его спрашивает.

– Ставку взять да татар всех перебить! – крикнул кто-то. Петр узнал голос младшего братца и сжал в руке вервицу. – И дальше пойти по землям калмыков да всех…

– Врагов надобно не только бить, но и превращать в друзей. Сколько Кучумовых детей на службе у нас. Арслан в Касимовском царстве правит, и татар служат…

Казак потер нос – одна ноздря его была изрядно подрезана – и чихнул. Кто-то из молодых быстро подал ему горькое зелье. Старик попробовал на вкус, цокнул довольно и продолжил:

– А этим летом решили воеводы-то наши упредить татарского волчонка и напасть на ставку его…

– А мы враз его порубим. На копье моем голова будет Аблайкина!

Зубоскалил кто-то из молодых казаков, не Петрова десятка.

Но все ж он не утерпел чужой глупости:

– Прежде чем похваляться, сначала дело сделай.

– Не дели шкуру неубитого волка – не будь я казак уж три десятка лет, – хихикнул старик. – Петяня… Как тебя величают? Петр Страхолюд, ты поближе ложись. Ежели чего, биться будем спина к спине. Напугаем врагов изрядно. А от этих желторотых, поди, толку мало…

Старшие казаки спали, а младшие все сидели у костра. Петр увидал, как Богдашка кормит девку земляникой, улыбнулся – и с благостью на душе заснул.

Предыдущая главаГлава 21 из 27Следующая глава