Раны на теле заживут – на душе останутся.
Петр был здесь, рядом, Сусанна и не чаяла жить с ним бок о бок столько седмиц подряд.
Утром, вечером да в обед мазала спину его освященной плакун-травой, порой плакала, словно соль ее души могла исцелить мужа – а сама знала, то лишь разбередит ее. Будто мало было Петру страхолюдия, теперь и крепкая спина – так любила гладить ее да припадать губами – была изувечена и горела.
От плети раны дурные: чуток затягивались, покрывались коркой, будто обещая выздоровление, а потом опять расползались, полыхали жаром, истекали сукровицей.
Богдан, молодой характерник, велел каза́чкам повторять простое:
На море-океане, на камне на высоком
стоит гробница, в гробнице лежит девица.
Встань, красная девушка, возьми иглу острую,
ты вдень нить шелковую, зашей рану.
Аминь, аминь, аминь.
Мол, про девку речь – оттого можно, беды не накличете, вам такой заговор дозволен. Сусанна шептала, сама боялась тех слов, вспоминала про судьбу матушки, но ради жизни мужа готова была на всякое.
Петр стонал во сне – а днем улыбался ей, пытался встать да заниматься хозяйством, хотя рубаху надевал с трудом.
Он стал мягче к детям.
Много рассказывал сынкам про своих пращуров, что сызмальства защищали Россию, про деда с тем же именем Петр, про Можайск, о коем немало помнил, читал им Евангелие (Сусанна молчала о том, кто его подарил, а то строгий муж избавился бы от ценной книги).
Еще Петр учил сынков делать ложки да плошки; показывал, как держать нож да саблю; сказывал, каковы бывают пушки да пищали; как ухаживать за конем, как сберечь зерно – она и не прислушивалась, только радовалась втихомолку. Фомушка да Тимошка будто заново узнали отца, открыли, что много в нем мудрости и доброты.
Только силы после двадцати пяти плетей осталось мало… Петр порой оставлял дело, обрывал разговор на полуслове и валился на лавку. Поскрипев зубами, вновь улыбался сынкам и принимался за дело.
Полюшка всегда была отцовой любимицей. А тут стала еще ближе. Она вовсе не боялась ран, исшрамленного отца, может, оттого, что привыкла с детства. Охотно помогала матери, крохотными ручками своими промокала раны, вытирала пот с отцова лба, пела про заиньку и трех воробышков, рассказывала всякие детские нелепицы, прижималась к его боку. А Петр повторял: «Пелагеюшка», и, кажется, больше исцеляла его дочкина любовь, чем что-то иное.
В ней была такая сила и чистота, что Сусанне хотелось прижать Полюшку к себе крепко-крепко, поцеловать в лоб и молвить: «Спасибо Богородице, что дала мне такое счастье». Но сдерживала порыв – сколь Полюшка ласкалась к отцу, столь теперь избегала матери, будто ревнуя ее к повелителю их, ныне изувеченному и слабому.
– Еще будешь, дочка, вокруг меня вьюном виться, – хмыкала Сусанна, обнимала сынков и прогоняла глупую обиду, что не пристала матери большого семейства.
Истово молились и ходили в Богоявленский храм. Сусанна стократно благодарила святого покровителя за спасение мужа. А тот стискивал зубы, смирял стоны и в землю кланялся образу Апостола Петра.
После вечерни все разошлись. Они остались последними и просили совета батюшки Варфоломея, что приехал в Тобольск недавно, но успел прославиться добротой и мудростью.
– Ежели мучает тебя, казака государева, бесчестье от плети, так загляни в душу и спроси себя: не гордыня ли то. Всякое испытание, посланное нам, укрепляет веру.
Сусанна стояла в отдалении, но слышала всякое слово из разговора. И молилась за мужа – был он с той казни хмур и задумчив, словно что темное овладело им.
– А ежели смириться не могу?
– Значит, во власти бесов. Молись и обретешь покой.
Из храма они вышли в молчании. Сусанна боялась сказать лишнее. Муж хмурил брови, и оттого иссеченное лицо его становилось еще страшнее. Отчего им, бабам, не дана власть над сердцем мужским, отчего нельзя залечить раны?
– Ты честнее всех, кого знаю. – Сусанна сказала и тут же похолодела в испуге. Вдруг разгневается муж?
Верно, Петр Страхолюд, сын Савелия Качуры, изменника дворянской крови из Можайска, был честен и справедлив. Сколь жила с ним, не находила ни единой червоточины, ни единого порока. В том поклялась бы перед всеми на свете иконами.
– Честнее? – Петр повернулся к женке, и брови его чуть разгладились.
Они остановились посреди Русской слободы, будто в ином месте разговор этот вести было нельзя. Начались светлые летние сумерки, что окутывают белесой пеленой с искорками закатного солнца все вокруг – избы, кусты в молодых листьях, редких прохожих.
– Оттого бесчестье не прилипло к тебе. К золоту грязь не липнет. – Сусанна расхрабрилась, будто недавние слова отца Варфоломея дали ей силы.
– К золоту… Удумала чего.
Муж покачал головой. Губы его дрогнули, и Сусанна поняла, что он давит улыбку – как в былые времена на Рябиновом берегу, когда она часто его смешила.
– Верно все говорю!
– Ты у меня золотинка – золотая женка.
Петр обнял ее, не замечая, что прошедший юнец уставился на них с любопытством, что в соседнем дворе бабы вытянули шею, рассматривая, кто милуется посреди улицы.
Сусанна тихонько отстранилась от любимого мужа, молвила: «Надобно забрать деток», – и пошла бок о бок, тихонько улыбаясь.
Одно печалило: она-то сотворена вовсе не из золота.
На третьей седмице Петрова поста воевода наконец велел неразумным казакам явиться пред его светлые очи. Руки их, разленившиеся за месяцы заточения, привыкали к работе – десяток Петра обновлял крепостную стену с севера, где ветра и снега злее. Спины, исцелованные кнутом, гнулись, забывая о пережитом.
– Кучумовы внучата опять повадились на земли наши.
Воевода сказал спокойно, без укоризны. Будто не помнил, по чьей вине бежал аманат.
Мысли Петра, оборванные в самой макушке, связались воедино, ладными узелками. Будто вервица.
– Алексей Никитич, пусти нас туда, где татары озоруют. Сам знаешь…
– Знаю. А ежели кто из твоих опять чего сотворит?
Они молчали.
Крещеный татарин Ивашка согнулся от стыда – кто теперь поверит, что он не схож с другом своим Якимкой.
Смотрел куда-то в окно Волешка, у него на душе другое, ему не до походов. В десятке все о том знали и хихикали, не таясь.
Стояли плечо к плечу Петр, Афоня и еще трое новиков, коих отыскали на Базарной площади – из гулящих, хотели попытать казачью долю.
Глядел твердо Богдан и чуть перебирал пальцами шуи. Ужели морок наводит на воеводу, чтобы отпустил на сечу?
– Хан Азим – сороки бухарские принесли слух – недавно помер. Следующий брат, Аблайка, молод да лют. Озоруют его воины, словно псы злые. Много людей надобно, и твои сгодятся. Позор смоете кровушкой… Через денька три выступать.
Поклонились, поблагодарили Алексея Никитича за милость.
А у самого порога Петр спросил:
– Снято ли бесчестье с Егора Свиное Рыло? О том вдова мается – можно ли поминать вместе с добрыми казаками на службе? Можно ли сподобить часовенку?
То ли для Олены, вдовы товарища, спросил, то ли для себя, для своей совести.
– Можно, – молвил воевода будто с неохотой. Но тут же продолжил: – Жалованье его велю отдать женке. И вы там…
– В беде вдов да сирот не оставим, – сказал Петр еще раз и поклонился.
А уже выйдя из воеводского дома, получив пару дружеских тумаков от Афони и повеселевших своих людей, возрадовался: наконец-то настоящее поручение! Не топором махать, не бревна тягать ровно плотник, а саблей да пищалью государевы земли отстаивать!
Тут же представил, как будет маяться женка, синеглазая Сусанна. Представил и вздохнул.
Говорили старики, тот же Фома Оглобля, что надобны вольному только сабля и быстрый конь. А женка да семеро по лавкам забирают силу казацкую.
Нет, он с тем не согласен. Семья – родник с водой, что обращает мертвое в живое. Каждый да любит свою жену как самого себя, сказывал апостол Павел.
Будет его ждать Сусанна, о здоровье молиться – всегда он вернется, обнимет крепко, словно не расставались.
Солнце, что скрывалось за белыми кучерявыми облаками, даровало тепло и благость, но берегло собравшихся от жары. Длинный стол да лавки вытащили во двор, застелили вышитыми скатертями, украсили цветами да душистыми травами, что росли здесь же, на берегах ручьев, бежавших в Княтуху. Средь них пламенели головки жарков, собранных Тимохой и Фомушкой, луговых трав да зеленых веток. Сладкий запах цветов пьянил.
Яства, коими уставлены были столы, вовсе не подходили для пиршества – Петров пост еще не закончился. Хозяйки постарались: Сусанна наварила щей зеленых, каши с грибами да запекла диких яблочек в меду. Домна постряпала пирогов с брусникой и журавлиной ягодой, принесла в большом горшке наваристой ухи. Вдовица Олена хоть лила слезы по Егорке, а все ж уважила: с поклоном поставила перед Петром расстегай, завернутый в вышитый рушник.
– Не меня чествуем, – улыбнулся он.
Сусанна тихонько коснулась Петра так, чтобы никто не увидал. Она сидела по левую руку от мужа, во главе женской половины стола, и радовалась сегодняшнему дню. Здесь, на Петровом подворье, собрались люди близкие, те, кто прошел через беды и радости.
Волешка – по правую руку от хозяина, сидел и радовался этой чести.
Афонька – с Домной и махонькой Катюхой.
Татарин Ивашка – с женой Ириньей и двумя пухлощекими сынками.
Холостые Пахомка, Богдан и его друг Харитошка, поблескивающий лысой головой.
В самом конце стола уселся Ромаха. Был он тих и скромен, но что-то иногда блестело в глазах его, когда глядел на старшего братца.
Пришли и трое казаков, коих Сусанна не знала. Накануне они были приняты в десяток Петра Страхолюда. Тараска – высокий, стриженный налысо, но с чубом по обычаю казаков с Дона, – явился с девкой. Простоволосая, дерзкая, она сверкала белозубой улыбкой, да всем мужикам сразу. Двое других, щуплый Полулих и крепкий Севка, сын Литвина, были холосты, безбороды.
Олена опять поклонилась и села за женскую половину стола. Скоро уже улыбалась Домне, прикрывая платком рот; вдовице надлежало быть печальной, да не век же теперь грустить.
С другой стороны к Домне вытягивала шею жена Ивашки, полная да румяная Иринья.
– Эх, сейчас бы пенистого! – на весь стол вздохнул Ромаха.
Словно нарочно зашедший в ворота отец Варфоломей услыхал то и молвил ласково:
– В пост питие грешно!
Все собрались. Петр понял, что надобно сказать доброе, мудрое – а как, и сам не знал. Сжимал в руке вервицу, знал: дарует верное слово.
– Товарищи мои казаки, Господь послал нам малое испытание – и темницу, и страх, и бесчестие, да пред лучшими людьми Тобольска. Был миг, когда я усомнился и слал проклятия Якиму, что предал товарищей. Но мудрый совет отца Варфоломея и…
Петр не молвил имя женки, но показал на нее полным почтения жестом. Всяк уразумел, о ком он говорит, и Сусанна ощутила, как шея ее порозовела от чести.
– Дозволили уразуметь важное: то были испытания, дарованные Господом. И молитвы мои были услышаны. Знаем мы, что выполняем долг свой и радеем во благо Отчизны нашей.
Отец Варфоломей сказал свое весомое слово: о том, как вера христианская идет по Сибири, казаки помогают тому, доблестно служат царю и стяжают славу.
Понесли по мужской половине ковши с медовым квасом, а по женской – ковш с ягодным. Все пригубили в знак дружбы и любви. Потом принялись за кушания и хвалили хозяек.
– Были бы казачки – казаки будут! Были бы макитры – ухваты будут! – молвил Афоня, поглядел на свою Домну.
И все согласились.
Подождав, пока люди наедятся да наговорятся, Петр вновь поднялся.
Сусанна залюбовалась мужем, подивилась его стати, развороту плеч в новой рубахе. Исколола все пальцы, пока вышивала багряной да алой нитью счетные кресты[99] на груди, да на каждый из них шептала горячо оберег. Широкие лазоревые шаровары, что смотрелись смешно на казаках помельче, на Петровых чреслах сидели ладно. Впору женке зардеться, вспоминаючи про его страсть.
– Алексей, сын русского и остяцкого племени, известный как Волешка, говорит вам, братцы, что настало время ему найти подругу себе по сердцу. Сегодня должны мы дать ответ, подходит ли ему…
Из дома, заслышав слова Петра, уже вышла Евсевия. И по собравшимся пробежал тихий шепот. Даже птахи, что свили гнезда под крышей, защебетали громче.
Алая, словно маков цвет, рубаха, шитая по горлу, подолу, рукавам густым синим узорочьем. Коса, сплетенная по остяцкому обычаю, с кистями из бисера, сверху – русские ленты, бусы в несколько рядов, да непростые: стеклянные горошины перемежались волчьими клыками. А повязка – девичья, с открытым теменем, расшита была бусинами и рыбьей кожей – мастерили с Сусанной в две руки еще той зимой, пока остячка не исчезла. Узкие глаза блестели, губы казались яркими ягодами.
– Здоровья вам да спасибо за честь великую!
Евся поклонилась, куда тяжелее, чем следовало в ее юные годы, поставила огромный каравай, искусно украшенный птицами да листьями из теста. Домна округлила глаза, кивнула Сусанне: мол, чую подвох.
Волешка прочистил горло, чтобы сказать что-то своей невесте – а иначе он отказывался величать Евсю, но его оборвали.
– Она девка добрая, работящая. Только ежели возьмешь ее в женки али как еще, то знать должон… – Домна замолчала. С хитрым видом оглядела она собравшихся, смакуя этот миг.
Сусанне захотелось хлестнуть ее по округлой щеке – ей ли сейчас такие речи молвить?
– Ходила она всякими путями-дорожками, да одна из них кривенька…
– К тебе, Волешка, тропы-дорожки ее привели! И в том счастье. – Сусанна продолжила куда резче, чем собиралась. – Домна, поди со мной, помощь надобна. А ты, Евся, садись, садись. Сюда, на лавочку.
Неловкость, чуть не сотворенная Домной-змеюкой, уползла прочь.
Пир загудел.
Казаки шутили над Волешкой, ели от души, а когда отец Варфоломей ушел, все, окромя Петра Страхолюда, принялись за вино и пиво, сказав, что перед походом добрый казак должен покутить, а грех пития «успеем отмолить, да и Боже простит».
Стемнело. Казаки пели, звали женок плясать, качали на руках Волешку и славили Петра, что и в трезвости не оставлял их, пьяных дураков.
Сусанна с Евсей, сбежав с пирушки, спрятались на узкой лавочке в зарослях черной смородины и говорили о том бабьем, исконном, что знакомо всякой.
– Как после такого позора он меня пожалел? А? Я ведь думала – все, пропащая… Остяки прогонят. Здесь прогонят… От тебя, Сусанна Степановна, убежала своей волею. Разве ж простишь?
– Зачем бежала-то? Скажи.
– Как в дурмане была. Позвал меня…
– Кто позвал?
– Он звал, он… Нельзя говорить! Обещал любовь да защиту, а сам побаловался и Матрене-срамнице продал.
– Бедная ты! – протянула Сусанна и прижала к себе девку. Кто да зачем увел ее с пути истинного, отдал на поругание, выведать она так и не смогла.
Зато знала иное.
– Слушай-ка меня… Дочка у тебя будет. Скоро уж родится. Как зерно поспеет, верно?
Евся кивнула, и в склоненной голове ее читался стыд.
– Домну угомоню, ты не бойся.
– От него дитя, от обманщика. Зачем я Волешке? Зачем няврэм? – Она погладила живот и вновь молвила: – Зачем, скажи?
– По сердцу ты ему – а значит, и дитя твое нужно.
Говорили долго. За эти дни они сблизились пуще прежнего: бывшая хозяйка и ее прислужница – крещеная остячка. Они оказались на одной ступеньке – казачьих подруг, коих обычаем принято было звать женками и уважать как честных.
– Евся, Евся, где ты? – Потерявши невесту, Волешка ходил по двору да окликал ее, собирая новые насмешки казаков.
А та онемела. Теребила бисер да ленты в косах своих и глядела на Сусанну, будто спрашивая у нее совета.
– Здесь твоя Евся! – молвила Сусанна. Вдруг захотелось ей вновь стать юной и ждать Петра на Рябиновом берегу.
Волешка, неловкий, чуть подпивший, наконец отыскал их средь зарослей смородины, поклонился зачем-то и, поймав на себе взгляд Сусанны, молвил: «Можно ведь?..»
– А как же!
Сусанна шла через ягодник и слышала, как щебечут обрученные, а когда они замолчали, разнесся звонкий, ни с чем не сравнимый звук поцелуев – тех, что слаще меда.
Она вздохнула.
После возвращения из похода, когда свадьбы да гуляния будут разрешены, Волешка и Евся после пира станут жить вместе, одной семьей. И все забудут про бесчестье девки из сонмища.
Почему-то посреди лета выпал снег. Сусанна вышла во двор и не узнала его. Смородиновые ветки с зеленой еще ягодой были облеплены белым.
Крыши, заплот, ворота, плахи, коими был застелен двор, огород – все было заметено свежим снегом. А когда начало всходить солнце, залило все багрянцем.
Босые ноги ее не чуяли холода и ступали по снегу, будто по утренней траве. Двор был пуст – ни Белоноса, ни других псов. У соседей не видать ни души.
Сусанна подошла к воротам и открыла их. Кто-то звал ее со двора, да подальше.
Пред ней остановились сани, запряженные тремя белыми жеребцами. Ласковый старик велел ей укутаться шубой, а она отказывалась раз за разом. Сани летели куда-то вдаль, а старик пел свадебные песни и величал ее ласточкой.
– Куда мы едем? – спросила Сусанна.
Старик не отвечал ей, но все ж велел закутаться в три шубы – беличью, лисью да соболью. Руки ее и верно стали белыми, дрожь сотрясала плоть, и ноги замерзли, словно кровь из них куда-то исчезла – ее, горячая кровь.
Выбрала беличью шубу, тут же согрелась и принялась подпевать старику.
– Куда ты везешь меня? – спросила Сусанна, а старик велел ей закутаться в три шубы. Она согласилась и выбрала лисью.
Старик вез ее на равнину – та простиралась далеко, до самого поднебесья. Она такого и не видала.
– Где мне надобно быть? – вновь спросила она.
– У мужа своего, – ответил старик.
Она укуталась в соболью шубу.
Сани подъехали к узкому оврагу, заметенному снегом, сразу и не разглядеть. Сусанна, одетая в три шубы, ступала босыми ногами по снегу и не чуяла холода.
– А где ж мой муж?
Старик не отвечал. Сусанна углядела что-то неясное под снегом, встала на колени – три шубы защищали ее от холода.
Там, в овраге, глубоком, словно ее страх, был деревянный настил, а на нем лежал Петр, укутанный белым, словно саваном.
– Муж, муж…
– Вон муж твой, – молвил старик и показал на кого-то в алом кафтане.
– А-а-а-а! – закричала Сусанна и, сбросив сонный морок, встала с постели.
Наяву и во снах муж ее вновь и вновь был на волосок от гибели.
Гулко билось сердце.
Вид мужа ее, заснувшего в саване, вновь и вновь вставал пред глазами. Она вдохнула воздух, он успокаивал – пахло хлебом, свежей травой, подкисшим квасом и чистым дыханием. Семья спит, ей одной не сыскать покоя.
Ай да не угомонится она, пока не поглядит на мужа, не поймет, что здесь он, рядом, а не в холодном овраге.
Сусанна, прошлепав босыми ногами по прохладным половицам, зажгла лучину и тихонько подошла к лавке, где спал Петр.
В рубахе и портах ему было жарко – на лице выступила испарина. Сусанна опустила уже ладонь, чтобы стереть те капли, да опомнилась – разбудит.
Петр привык спать на животе за седмицы, пока спина его заживала после увечий. Сейчас он раскинулся на широкой по сибирскому обычаю лавке, дышал ровно, и худых снов, по всему ясно, не видел. Отчего он, смелый, честный казак, наказан был сурово и мучился, того она, глупая баба, уразуметь не могла.
Жалела мужа. И, будь ее воля, просила бы остаться здесь, рядом с ней, засевать десятины сибирской земли, косить, собирать урожай. Быть тем, кто взращивает, а не слугой государевым с оголенной саблей…
Сусанна села на пол, приискав в отблесках лучины пучок соломы, кинула ее под гузку, чтобы мягкостью смягчить свои страхи.
Уткнулась носом в Петров бок, закрыла глаза. Здесь, подле мужа, ей станет спокойней.
Вновь и вновь вспомнила, как мать говорила про вещие сны. Мол, наказаны ими. И сердце сжималось в страхе.
Готовился рьяно – будто первый его поход.
Чистил да проверял оружие.
Старая пищаль, добытая в бою, служила ему верой да правдой не сосчитать сколько лет.
Копье – новое, легкое, смастеренное местными тобольскими мастерами взамен старого – его отдал Богдану.
Два ножа: один длинный, иноземной стали, с рукоятью из кости с яшмой, такие ценятся у татар, второй – поменьше, засапожный.
– А ежели сказать воеводе, что слаб ты, что… Может, на тын пошлет, еще куда?
Женка заглядывала ему в глаза, говоря непотребное. Видела, что гневается, но смело продолжала:
– Чую, не надобно идти тебе в поход, всем сердцем чую… Послушай меня, послушай. Никогда о таком не просила. Дети у нас малые, как без тебя…
Уж не первый раз заводила эту песню, пользуясь мужниным уважением и терпением. Другой бы плетью отходил – будто женка считает его трусом да слабым. Разве ж можно казаку такое говорить?
Петр обнимал ее, гладил по темным косам, целовал в алые губы, хоть в пост того не велено делать. Повторял – точно не женке, а дочери малой, – что ничего с ним не случится, что здоров он как волк лесной, что воеводе перечить нельзя, и бесчестье на нем останется, ежели так и будет сидеть в Тобольске.
Женка вытирала слезы о его рубаху, успокаивалась, скоро принималась за хлопоты свои. А через день-другой начинала о том же…
Так измаялся Петр, что только и ждал, когда его десяток и еще сотня тобольских служилых людей пойдут в поход.