Воевода назначил казнь на Семена Ранопашца[97]. Ровно через три седмицы.
И когда Сусанна говорила: «Семен Ранопашец», виделось ей в том не засеянное зерном поле, а раны на теле любимого мужа. Тут же холодело в животе, и она шла обнимать кого-то из каганек – лишь бы не остаться наедине с этими думами.
Не выручила Катерина Ивановна, не заступилась за женок казачьих. Оказалась бессильна… А может, и не захотела помогать – ведь Сусанна принесла ей худую весть.
Выдохнула горячий воздух, смахнула с лица злые слезы.
До гостей ли? А они тут как тут.
Ближе к вечеру явился к ней в дом Исак, старший Курбатов сын. Он щурил виновато и так узкие глаза, тер складки на лысом затылке и, кажется, жалел, что решился на такое – прийти к хозяйской дочке.
– Вот. – Он оставил на крыльце, прямо на снежной подушке, увесистую корзину – подарки от отца, будто не решился занести в избу. – Степану Максимовичу написать бы… Дело-то худое. Про казнь говорят…
– Не худое вовсе! Писать отцу не буду, и ты – не вздумай! Будто я сама не могу известить родителей. Не дитя малое!
Ежели и до них, торговых людей, слух дошел, значит… Сусанна ощутила, как зашлось ее сердце.
– Уже написали… Не я, отец наш, Курбат. – О том сказал с какой-то затаенной обидой.
– Так он ведь в монастырь ушел… – Сусанна не договорила: умирать ушел, но это и так было ясно. Когда жили на Курбатовом дворе, сколько об этом было разговоров.
– Отцу там с молитвами да благостью лучше стало. Он и передумал постриг принимать. Три рубля оставил монахам. И домой вернулся.
До Сусанны донесся запах Исакова пота, кислый, аж глаза ело. И она чуток поморщилась. Посреди горестей да тревог история Курбата, отцова человека, что ушел умирать в мужскую обитель, а потом нежданно вернулся и принялся распоряжаться всем как ни в чем не бывало, позабавила ее. Конечно, где ж таким, как Исак и его братец, справиться самим!
– А Курбат что знает?
– Да ничего такого… Говорит, воевода должен о том в Москву писать. Но воевода хитрый, писать не стал. Сам решил судьбу казаков.
Сусанна кивнула, напоила-накормила гостя, стараясь не представлять злое мужнино лицо – ему и так есть на кого сейчас гневаться.
Вечер выдался теплым. Щебетали вездесущие птахи – пара воробьев свила гнездышко под крышей. Сусанна с завистью глядела на их суету, слушала щебет – вдвоем да счастливы. А она…
Скрипнула калитка сбоку от ворот.
– Выходи, Сусанка! – услышала крик и тут же, накинув плат, выбежала во двор.
Ромаха – зеленые порты, новая рубаха, ехидная ухмылка на красивом лице – стоял, облокотившись на коновязь. А девка рядом с ним, замотанная в какую-то просторную одежу, не смела поднять взгляд.
– Ужели ты? Ты?
Сусанна пыталась рассмотреть ту, что пряталась. И уже безо всяких сомнений продолжила:
– Евся, Евсевия. Да как же так?
– Я пойду, вы сами тут… Отдал им рубль с полтиной, честь по чести. И то сколько упрашивал!
– Спасибо тебе, Ромаха, дело доброе, христианское сотворил.
Сусанна с благодарностью поклонилась и велела Евсе сделать то же. Та прогнулась не сразу, будто кол в хребте мешал склониться быстро и ловко, как положено молодой девке.
Обе проводили его взглядами, не в силах начать разговор. Воробышек сел на высокий заплот и что-то чирикнул.
– Пташка приветствует тебя.
Остячка наконец подняла глаза – мутные, зеленые, они казались болотом, полным стоячей воды. И боли.
– Мне теперь и воробей слова доброго не скажет. Я ведь… Он сказал, да?
Сусанна кивнула. А что еще могла она ответить несчастной. Здесь, в Сибири, честных девок и баб не хватало. Оттого многие заводили полюбовниц из местных, ходили в срамные бани и сонмища. И даже не скрывали – для мужиков в том не было ничего зазорного.
На больших гуляниях Сусанна, Домна и иные женки порой слышали такое, что не приведи Господь – у иных казаков паскудство на каждом слове. Владыка Макарий не раз обличал тоболяков за торг людьми и особливо – женщинами. Но скорбные речи его, наделенного духовной властью, словно бы терялись в беспутной многоголосице[98].
О таких, какой стала Евсевия, гульнях, отзывались снисходительно да с насмешкой. Мол, пупок стерла, шлендая по мужикам да деньгу с них вышибая. В Тобольске, городе крупном и спесивом, гульни не могли стоять в церкви иль на базаре рядом с честными женками. Не могли заводить с ними беседы. Ежели бы они с Домной тогда пожаловались на срамных девок, в числе коих была и Евся, что говорят они худое, бесчестят, тем бы пришлось несладко – взяли бы с них деньги, а мож, и выпороли.
– С тобой худое стряслось. Да, Евся? – Сусанна ощутила, как глаза ее подернулись влагой. – Забудем, будто и не было. И будем жить по-старому.
– По-старому?
Евся сделала шаг навстречу Сусанне, а та открыла руки-крылья, готовые обнять оступившуюся.
– Сусанна Степановна, не выйдет по-старому. Я теперь… – Кривая улыбка, коей никогда не видела у Евси, скользнула по широкому лицу.
– Как же…
Сусанна не знала, что ей возразить. И верно, как теперь Евсе жить в Казачьей слободе, при ее доме. Всяк будет срамить их… Но она не могла признать правоты остячки – не из упрямства, а по велению сердца.
– Живи с нами. Отмолишь грех.
Евся тряхнула непокрытой головой. Ее длинные косы звякнули колокольчиками, но тускло, не переливчато, как в девичестве, словно к колокольчикам тем, как и к чести ее, прилипла грязь.
– Верно сказывают, что Волешка в темнице сидит с мужем моим.
– А что будет с ними? – Глаза Евси, обычно узкие, остяцкие, расширились.
– Не знаем. Вот так, Евся. В избу-то пойдешь?
Остячка опять тряхнула косами.
Евся тогда убежала к любимому – в том сомнения не было, огнем страсти горела она прошлым летом. Сусанне хотелось спросить, как оказалась в жутком месте и продавалась за деньги мужикам. Почему не пришла за помощью? Как жить им дальше? В ней все же не было сомнения, что остячка, чуть попротивившись, останется здесь. Куда ей идти-то?
Но, будто услышав ее мысли, остячка внезапно молвила: «Спасибо тебе, Сусанна Степановна», рванулась, чтобы обнять ее, прижать к сердцу… но передумала, вспомнив про грязь, и побежала с подворья Петра Страхолюда, будто здесь лаяли псы, готовые ее укусить.
Сусанна вернулась в избу, к детям, посадила на колени дочку Полюшку и принялась заплетать ее косы – густые, темные, со временем они составят ее гордость. Потом к бокам прижались сынки. Фомушка тут же засопел, пригревшись, а Тимошка что-то тихонько напевал.
– Вдруг старуха не справится?
– Не о том маешься. – Домна пристально посмотрела на нее и велела заправить волосы, что выбились из-под теплого убруса. – Старуха не одна живет, с ней макитра, постарше нас будет. Сколько раз Катьку свою оставляла – и жива-здорова…
Они шли по Казачьей слободе и говорили о детских шалостях, муке, что стала к весне дорогущей, будто мололи ее из золотых слитков. Снег уже стаял, остались лишь серые заплатки в овражках да у заплотов с северной стороны, тенькали синицы. Даже сейчас, перед восходом, было тепло, и во всем ощущалась та весенняя манкость, что гонит на улицу всякого – и старого, и малого. Семенов день и верно звал на поле, на пашню – а вовсе не на казнь.
– Олена-то отчего с нами не идет? – вдруг спросила Сусанна глупое.
– Рожает, – равнодушно отозвалась Домна. – Нашла время! Муженька того и гляди…
– Не говори так! Накаркаешь!
– Кар-кар! – нарочно крикнула Домна.
– Твой муж-то не в государевой темнице. Оттого и шутишь, – горячо сказала Сусанна. В горле ее застрял комок, тугой, липкий, и, чтобы освободиться от него, она могла наговорить всякого.
– Муж – да! А Богдашка? Он мне как сын. Да и тебе словно братец… Макитра ты моя, чего разоралась?
Тут же, по дороге, обнялись и, уже не пытаясь сдержать наболевшее, заревели. Неизвестность – зверица с острыми зубами, и обе давно были истерзаны ей. Курбат, Никифор Бошлы, многочисленные знакомцы Домны, к коим она ходила и пыталась выпросить помощи (Сусанна предпочитала не знать как) – никто из них не мог сказать ничего путного.
– Договорились встретиться тут.
Домна зашла на Безымянный мост и чуть притопнула, будто проверяя, крепок ли. Он выдерживал и не то: мощные сваи вкопаны на берегах, бревна уложены добротно – Сусанна сама видела, как ехали по нему с верхом груженные телеги одна за одной.
За мостом начинались государевы кузницы, меж ними почерневший от крицы и весны снег. А дальше вздымался Кремль – и один вид его высоких, хоть и изрядно потраченных временем стен был ненавистен. Где-то там сидит сейчас воевода, потирает свои липкие ручонки и собирается сотворить худое с их любимыми казаками.
– Не придет он, не будет ждать.
– Лучше с мужиком, хоть и таким. – Домна чуть хохотнула, но осеклась, увидев взгляд Сусанны.
Бабы исходили мост туда и обратно, а был он невелик, всего пять саженей, и то с расчетом на разливы да подтопления. Было пустынно – ранний час для купцов и служилых. Сусанна готова была бросить Домну здесь, у Безымянного моста, но наконец со стороны Горы появился тот, кого Домна так ждала.
– Да ты не бойся, – говорил он ласково, словно свысока. – И Богдашка уцелеет. И те. – Поглядел на Сусанну, но ей ласковые слова говорить не решился.
– Харитошка, спасибо, что уважил старуху. Одним туда идти-то боязно, – говорила Домна. И в голосе ее сквозило то, что манит любого в портах, сколько бы лет ему ни было.
Харитошка Лысый, отрок, друг Богдана, скакал вокруг «старухи» Домны козликом.
Сусанна, чьи руки похолодели, словно у мертвой, чье сердце билось через раз, подивилась подруге. Нигде не пропадет!
Солнце выползало над лесом, окрашивало тревожно-багряным небо над Троицким храмом, над высоким тыном, окружавшим Софийским двор.
Невзирая на ранний час, на Лысом пустыре у самой окраины Тобольского Кремля – там были дворы, погорели прошлой осенью и еще не отстроились – скопился люд. Злорадные стрельцы, мальчонки – поди ж, их сынки. Товарищи-казаки, на лицах их не сыскать усмешек, только тягостное ожидание. Бабы, девки, старики, дети, вздорные псы – могло быть и поменьше – на рассвете.
Ужели такое зрелище – глядеть, как наказывают государевых людей за провинность… Хотя чего уж там, за измену! Петр крепче сжал в руке вервицу – попросил стрельца Федота дозволить эту слабость.
Отче наш…
Спаси и помилуй.
Иже еси на небесех!
Прозорлив Ты и всеведущ.
Хлеб наш насущный…
– Помилуют, – шепнул ему на ухо Егорка и улыбнулся. – Ядрышки-то сжались. А ты, Богдашка, чего молчишь?
Самый молодой из них только улыбнулся в ответ. Глаза его были спокойны, даже безмятежны, словно и не понимал, что их ждет. Да нет, все понимал – Фома Оглобля вырастил разумного сынка.
– Ты-то зеленый совсем, бороды еще нет. А уже в такую заваруху! Тебя-то, малой, помилуют, зуб даю, худого ничего не делал. Ты и особо полезен…
– Не мели всякой околесицы. – Богдан сказал спокойно, а в том чуялась сила.
Егорка пошел дальше:
– А ты, Волешка, чего бледный такой. Думаешь, укоротят тебя?
Петр хотел усмирить охальника – нашел время! Да отчего-то молчал. Что за неугомонная натура у Егорки. Даже сейчас – на пороге то ли смертушки, то ли бесчестья, тут уж как решит воевода, а все зубоскалит. Петр попытался поймать взгляд вогула, но тот повесил голову, будто чуял себя виноватым.
– Раз – головешку у Волешки…
– У тебя головешку сымут. Или язык, – нежданно прозвучал ответ всегда безропотного Волешки.
– Молодец! – невпопад похвалил Петр, а Егорка, только что обижавший вогула, подхватил:
– Так и надобно отвечать. Ты…
– Тихо! – гаркнул кто-то из стрельцов.
Егорка наконец замолчал.
Но ненадолго.
В толпе бабий голос выкрикнул:
– Егорка, отцом будешь! Баба твоя того и гляди родит.
Баламут на радостях выругался. И тут же поблагодарил Господа за милость.
– А ежели она придет? – неожиданно прошептал Богдашка.
Петр сразу понял: парень вспомнил вовсе не о той, что заменила ему мать, не о Домне, а о ясноглазой девке, дочери дьяка. И попытался молвить что-то утешительное. Не жена, не невеста – что ж здесь забыла!
– Сватана та девка, дьякова дочь, местным. Не придет к тебе, – вдруг сказал Егорка – да без всякой ехидцы, будто жалеючи.
Богдан ничего не ответил, только зажмурил на миг глаза – молод еще, да знает, как бьет жизнь.
– Нашел времечко, – молвил Петр. Но сам знал: на Егоркин роток – да и на чей другой – не накинешь платок.
А ежели его Сусанна, горячая, смелая, придет? Не надобно ей сюда, не надобно… Плакать будет, кричать, горевать.
Но думы Петра и его непутевых казаков развеялись – все они обратились в ожидание и надежду.
Боярский сын Прокофий Войтов без всякой грамотки, по памяти, сказывал:
– Служилые – Петр Страхолюд, сын Савелий Качуры, Егор Свиное… – Прокофий закашлялся, упрятав под кашель неблагозвучное прозвище.
– Знаем Петра, добрый казак! – раздались голоса в толпе.
– Богдан, сын Фомы Оглобли… По вине означенных служилых Ульмас, сын Азима, внук побежденного Кучума, бежал из-под стражи, направляемый Якимкой, новокрещеным. И…
Все зашумели, и сразу стало видно, что людям не по нраву наказание для тех, кто выполнял свой долг. И ежели в чем они провинились, так с кем не бывает?
Стрелец, имени его Петр не знал, вышел вперед и тряхнул плетью.
– За то будут наказаны, – продолжал боярский сын.
Казаки замерли, Петр сжал вервицу свою так, что ногти впились в мякоть ладони. А Егорка выругался сквозь зубы.
– Харитоша, ежели тетка Домна здесь помрет с горя, так помолись о ней. – Домна и верно налилась краснотой, что спорила с кумачом на ее душегрее. – Гляди, кажись, остячка твоя. Вон, гляди!
Но ей никто не ответил.
Сейчас для Сусанны любой человек, любые речи, что говорили по правую и по левую руку, впереди да позади, не стоили ничего. Вся она устремлена была туда, на невысокий помост, где стояли казаки, коих собирались казнить.
– Все воеводам неймется. Верные казаки! Петяню да остальных знаю, ничего худого… Верой и правдой служат. Как ни служи царю – все равно худом закончится.
Сусанна вдруг сбросила с себя морок, сразу услыхала да увидала всех: стражу, что охраняла помост, толпу вокруг. Какой-то невысокий мужичонка говорил другому, старому, эти слова. Сусанна хотела поклониться ему, сказать спасибо. Но не решилась.
Какие-то мужички шипели: так им и надо. Сусанна вроде бы хотела им что-то сказать, да за нее то сделали казаки в синих кафтанах. Двое злорадных поспешили затеряться в толпе.
Вон муж, стоит на деревянном помосте. Грозен, широкоплеч, могуч. Стоит, будто не осудить его должны, а наградить.
Гордый, ни в чем не повинный.
Милый! Подлететь бы орлицей, обнять крыльями. Домой унести – от обвинений, от бед и несчастий.
Рядом – Богдан. Молоденький совсем, ой как страшно!
Волешка. Тоже пожить толком не успел.
Егорка – видно, и сейчас кривляется, нет ему покоя.
Осанистый какой-то стоит рядом, в высокой шапке – видать, важный. Служилые в темных кафтанах. Два чурбака, а меж ними доски… Для чего?
Рассвет разливался багрянцем над казаками, стрельцами, над помостом. И в красных его, грозных всполохах виделось страшное знамение.
Толпа двигалась, кричала, дышала словно сообща. Сусанна, стирая с лица надоедливую влагу, в какой-то миг услышала – не от мужика в высокой шапке, а от старика, что стоял рядом:
– Плети! Плети! Пороть будут.
Это же не смерть!
Такое-то можно пережить. Права была Домна, накажут для острастки – и отпустят. Казаков порют нередко. Когда-то Илюху Петуха пороли – всплыло из далекого детства. Ничего, живой.
А когда Петр стянул рубаху, лег на те доски, и на спине его заплясали красные отблески, и взвилась над ним плеть, Сусанна заорала так, будто ее спину сейчас исполосовывали, будто ее сейчас наказывали.
– Петр! Петр! – И в глазах все померкло.
Кто-то бил по щекам и повторял: «Давай, макитрушка моя, чего удумала-то?» А открывать глаза вовсе и не хотелось.
Слабая, сахарная, ишь, как разнюнилась. Увидала, как бьют мужа, отца детей, как плеть опускается на его спину – и сразу вышибло дух. А ежели бы ее – плетью?
Она застонала, ухватилась за что-то – потом это оказалось подолом Домниного сарафана – и выпрямилась. Подруга и Харитоша утащили ее подальше от пустыря – на паперть, где обычно сидели нищие и калеки, а сейчас, в ранний час, была тишина.
– А что с ним? Где? – Сусанна ощутила, как твердо ложе, на которое ее привели. Тихонько, стараясь прогнать дурноту, встала.
– Пока там, – туманно ответила Домна.
– Где там? Отпустили?
Мимо них прошли две бабы в бедных одежах, поглядели с любопытством, зашептались о чем-то.
– Идите отсюда, – молвила Домна безо всякой надобности. – В темницу отправили.
– Отчего в темницу? Ужели домой нельзя?
А две бабы сказали – вроде без осуждения, удивляясь, что ль:
– Гляди-ка, надо же, от плетей взял да помер. Казаки-то девятижильные завсегда.
– Помер? Не Петр?
Сусанна схватила за руку Домну, а глядела почему-то на Харитошку, словно он должен был сказать правду, а подруга могла и соврать, зря утешить, потом обрушить топор правды на темечко.