К книге
Багряный рассветГлава 3. Хляби земные и небесные. 5. Непутевые
59%
Глава 3. Хляби земные и небесные. 5. Непутевые
16

– Петр, открывай!

Кто-то долбил в ворота и кричал спозаранку, когда весь дом, вся слобода, весь честный город Тобольск еще спали. Жена сонно завозилась – они ночевали рядом, как в былые времена, и одно это вернуло ему доброе расположение духа.

– Открывай!

Он встал, зажег лучину, натянул порты, рубаху, засунул ноги в теплые вогульские сапоги, кисы, и вышел во двор. Светоч у ворот не разгонял тьму – мело уж который день.

По голосу он узнал одного из служилых, что денно и нощно был при воеводе.

– Чего надобно?

Петр услышал ответ, выругался на весь двор. Здесь, посреди ранней студеной зимы, его окатило жаром: не думал, что настигнет такое бесчестье.

Он завел посыльного в сени, наспех хлебнул каши, оделся как полагалось, поглядел на детей и женку – та, разбуженная его суетой, сонно моргала.

А ежели воевода решит его наказать по всей строгости? Но отбросил в сторону постыдное, бабье, и пошел навстречу Божьей воле.

* * *

Несмотря на ночное время, рядом с аманатской избой горели светочи, суетились люди. Петр сразу увидал своих: Волешка и Егорка Свиное Рыло стояли у крыльца. В положении их вый[88] и голов всякий бы угадал: чуют вину.

В избе раздавались голоса, мелькали огни – как и положено, ее осматривали сверху донизу. Казаки потихоньку, матерясь сквозь зубы и поминая худыми словами «проклятого нехристя» Якимку и Кучумово отродье, рассказали все как было.

Якимка, Волешка и Свиное Рыло сторожили пленника по заведенному порядку: один внутри, двое – снаружи. Якимка грелся с татарчонком в избе, о чем-то балакал, то по-русски, то по-татарски. Волешка и Свиное Рыло сидели молча – друг друга недолюбливали, да все ж служба важнее.

Когда темнота спустилась на город, оба зевали, не закрывая рот, – в эту пору всякому хочется спать. Скоро Якимка и Свиное Рыло должны были поменяться.

– Якимка-то выходит и говорит: глядите, женка чего настряпала. А там пироги такие – у-ух, две мои ладони. И пойло в ковше. Мы-то говорим Якимке: не положено, не велено на службе есть, будто боровам оголодавшим. А он на своем настаивает, мол, давайте, ночь, кто вас увидит. Сучий потрох, чтоб его черти в аду сожрали! Мы с Волешкой и поели. Я-то от души, он помене… Потом повеселели, Волешка принялся песни петь, в том пойле было чего-то крепкое. Да, Волешка – дурная головешка? Я-то вродь почуял чего не то, а поздно…

Егорка Свиное Рыло и Волешка очнулись в аманатской избе да со связанными руками-ногами и кляпом во рту. Мычали, ярились, насилу помогли друг другу ослабить путы. Волешка еще и оказался полураздетым – с него сняли и верхние порты, и рубаху, и кафтан с колпаком.

– Татарчонка нарядили в Волешкино, он же тощий у нас, вот мальчонке-то и подошло. Чего ж я пироги те в снег не кинул, каблуками их не растоптал. Эх! – Свиное Рыло сплюнул.

Сколько стражи проспали, неведомо. Освободившись, они тут же побежали к ближайшей заставе, сказали служилым, что пленник из аманатской избы исчез.

– Вот теперь ищут. А чего искать? Будто бы оставили они посланьице, таиться будем там-то там-то. А ты, Волешка, чего уже нюни распустил?

– Умолкни! – Вогул, что все это время не поднимал глаза на Петра, неожиданно посмотрел на него. Не было на лице его в помине никаких слез, только злость. – Я тебе говорил: не велено есть да пить на посту. Вдруг… А ты чего мне ответил: мол, как баба, вечно всего боишься. Ежели бы меня послушали, так не стояли здесь.

– Ах ты! – Егорка сиганул было в сторону товарища, но Петр поймал его за кафтан и вернул.

– Цыц! Будто дети малые. Сами понимаете, измена. Упустили важного пленника. Не до обвинений и ссор, держитесь друг друга. И меня.

Скоро пришел боярский сын Прокофий Войтов. Он всегда благоволил Петру, держал его на хорошем счету, а тут даже не ответил на приветствие.

Аманатскую избу перевернули вверх дном. Да не отыскали ничего важного.

Пленник исчез. И в том таилась угроза для спокойствия Тобольского уезда и всех земель по югу Сибири.

* * *

Сидели за столом молча. Большая миска с вареным горохом и гусятиной, приправленной чесноком да пряностями, источала дивный запах. Только никто не ел.

Муж пришел недавно, хмурый, не молвил ей ни одного словечка, только велел позвать Ромаху из его клети. Даже дети скукожились на большом сундуке, точно птички на насесте. Фома обнял Полюшку, та прижалась к нему – ай да милые. А Тимоха сидел от них подальше и грыз ногти. Сусанна хотела было ударить по рукам, но не решилась нарушать тишину.

– Слушай, женка, провинился я. И казаки мои… Сильно мы провинились.

Петр подозвал ее к себе, взял за руку – при людях давно такого не бывало.

– По обычаю за проступок… в темницу могут посадить или… Но воевода милостив, все обойдется. Ежели что случится, Ромаха пусть приглядит за тобой.

– Я? – Младший братец округлил глаза и пытался что-то возразить, но Петр Страхолюд покачал головой, мол, не нужно.

– За детишками нашими, чтобы с голоду не померли.

– Отец мой куда лучше приглядит. Сам знаешь, у Курбата я всегда помощь сыщу, – ответила наконец Сусанна. И сама удивилась: отчего слез нет на глазах? Она сжала мужнину руку, сильно, словно тем могла отвести беду.

– Добро, – не стал спорить Петр. – Но ты, Ромаха, помни, и на тебе сия ноша. Что случится – с тебя спрошу.

Он тяжело встал из-за стола.

– Ты поешь, поешь, родной! – спохватилась Сусанна. И, представив, что муж ее сидит в стылой темнице или того хуже, принялась усаживать опять за стол, отламывать лучшие куски гусятины.

А он не отказывался, ел, да будто бы не замечал вкуса.

Потом Петр собрался – взял и заплечную суму, и солонину, и хлеб, и бутыль с водой, обнял женку, по очереди прижал к себе ребятишек, да дольше всех держал Полюшку. Та еще пропищала: «Баюшка, баюшка», и захныкала.

Когда за мужем закрылась дверь, Сусанна поняла, что силы закончились. Она села на лавку у входа и зарыдала на весь дом, на весь двор, на всю Казачью слободу.

Ромаха пытался что-то сказать, но она прогнала нежеланного родича в клеть. И даже не хотела смотреть в его темные, поблескивающие глаза.

А ежели там таилась радость?

Тогда бы точно выгнала его со двора!

* * *

Она скукожилась на лавке. И всякий, поглядевший сейчас на татарскую молодуху, понял бы: у нее горе. Сынок Захарка тихонько завозился в ее руках, пискнул и примолк.

Сусанна не привечала гостью. Да все же предложила сесть к столу, отведать кваса и брусничных пирогов – иначе нельзя. Гульшат только качнула головой, и ее темный, вышитый серебром покров развязался от резкого движения.

Полюшка, ласковая душа, села рядом, прижалась к гостье, погладила ее по руке, словно прошептала: все пройдет.

– И он, он… Как мог-то? – тихонько повторяла Гульшат.

А что тут было ответить?

Якимка, казак на службе у русского государя, совершил страшное: предал товарищей своих, десятника Петра Страхолюда. Сусанна вместе с другими желала ему всяческих бед. Молилась за мужа своего и товарищей его, что сидели запертыми – да хоть не в темнице, а в той самой аманатской избе.

– Сколько спрашивали меня – и куда поехал, и кто мог дать ему приют. А будто бы знаю! – Гульшат говорила одно и то же. Сначала путано, непонятно, перемешивая русские слова с татарскими, теперь – ясно, да оттого еще страшнее.

Как вызвали ее к суровому мужику в высокой меховой шапке, как спрашивали про мужа, как грозили острогом и плетьми.

– А потом еще про пироги и питье – мол, я чего добавила… Господи, спаси! Алла… – начала она говорить неверное и захлебнулась слезами, а следом заревел сынок на ее руках.

Глупой бабе чем ни грози, все одно: не знала она ничего про преступный замысел мужа своего Якимки. Только удивилась, когда велел он собрать в букчу[89] мяса сушеного, мучицы, чак-чака. Подумала, в поход какой идет. А он, оказывается, готовился выкрасть Ульмаса, Кучумова внучонка, да на беду всем близким и соратникам.

– Ужели ничего тебе не говорил?

Сусанна знала, ни в чем не виновата эта милая татарка с темными, словно омут, глазами. Какой муж будет женке своей открывать душу? Придумает, сотворит и слова не скажет.

Но все ж наказания, что обрушились на голову ее ненаглядного Петра Страхолюда, были связаны с Гулей, ее мужем, и оттого не смогла она скрыть холод в своем голосе.

– Юк[90], – то ли ответила, то ли икнула Гуля. – Ничего, совсем ничего. Только раз… Сказывал, много серебра у него будет, беем станет… Мол, и Ахата, друга детства, с собой возьмет. Отраву какую-то покупал у бухарцев, не велел ее трогать…

И опять начала плакать: как жить теперь, без мужниной защиты, с сынком малым на руках. Ни от кого ей не сыскать поддержки: вместе с Якимкой крестились они вопреки воле отцов, и хоть Гуля послала весть родичам, ответа не было.

Сусанна отогнала холодок прочь, обняла за плечи горемычную подругу, взяла на руки Захарку, принялась его укачивать, петь колыбельную, и скоро он затих. Как жить несчастной Гульке, она и сама не знала.

Впрочем, и ее жизнь висела сейчас на волоске. Ежели что случится с Петром…

А дальше она и думать не смела.

* * *

Стрелец, что вновь и вновь спрашивал их, устал. Петр помнил, что звали его Федотом, был он из Подмосковья – почти земляк. Но разве есть в том какая-то разница?

– Зломышлял ли Якимка худое? Говорил ли что пакостное про царя Михаила Федоровича, про воеводу? Ходил ли в церковь? А что ведомо тебе про Ахата, ясачного татарина?

И так без конца и края. Господи Иисусе Христе, помоги и защити раба своего.

– Богдашка, тоже из твоих казаков, лечил пленника. Нет ли за ним измены? Что говорил ему?

Уже третий день их держали взаперти, давали только воду, и по всему было ясно: милости не дождутся. Петр на то и не сетовал. Знал, все так и должно быть. Ежели на государевой службе десятник станет привечать предателей да не разглядит в них червоточину, а казаки будут пить травленое пойло…

– Скажи-ка мне. Когда встречался твой отряд с басурманами да вершили договор, Якимка пропал куда-то. Отчего не велел схватить его да воеводе не доложил, а?

Петр и не знал, что ответить. Столько дорог пройдено было с Якимкой. Соль и хлеб ели, детей крестили, голодали. Провел его татарин, провел…

– Значит, и ты зломышлял вместе с ним. Азим-хан посулил тебе золота, чтобы государя предал. Так?

– Не предам государя, лучше помереть.

Федот кивнул, в глазах его мелькнуло понимание. Но то было мимолетным проявлением человечьего чувства, что не должно застилать службы. И вопросы его продолжались.

Потом Петра вывели, а когда в дверях он встретился с Богдашкой, кивнул ему и одними губами сказал: «Держись, сынок». А тот только улыбнулся – словно бы не сжималось от страха его нутро.

* * *

Снег выпал за седмицу до Покрова, растаял, выпал вновь и вновь растаял. К концу месяца дороги и проулки обратились в колдобины.

Зачем она теряла драгоценные крохи этого осеннего утра и тащила детей на соседнюю улицу? Сусанна и сама не ведала. Только спозаранку, закончив с утренними хлопотами – все наспех, даже коровенка возмущенно замычала, не привыкла к грубости хозяйкиных пальцев, – оделась сама, замотала детишек и подхватила на руки Полюшку. И пошла, оскальзываясь на всяком шагу и молясь, в гости к той, кого считала своей лучшей подругой.

По дороге ей встречались служилые. Имен не знала, но всякий раз, завидев знакомое лицо, опускала глаза. Ей казалось, что проступок ее мужа (в коем и не видела никакого греха, ужели может десятник прочитать душу всякого?) ведом людям, и все будут глядеть на нее с осуждением или жалостью.

Но ей просто кивали, спокойно, без намеков. И лишь один, седобородый казак, остановился, спросил, отпустили ли Петра Страхолюда, его людей, и ласково молвил: «Все обойдется». Сусанна чуть не расплакалась, смогла только поблагодарить.

Во дворе Домны было еще тихо. Она, вопреки обычаю, спала вволю. Когда Богдашка вышел на службу, коровенку и поросят продала, сказав, что мясо купить можно по случаю, а в навозе возиться нет охоты.

– Хозяева! – срывающимся, гнусавым голосом крикнула Сусанна.

Тимошка добавил звонко:

– Открыва-а-ай!

Какой-то соседский мальчонка уже высунул голову из-за заплота, залаяли собаки. Наконец загремела щеколда, и в воротах появилась сонная, наспех одетая Домна.

– Проходи, – сказала безо всякого довольства, но тут же улыбнулась детишкам, а Полюшке состроила козу.

Детей рассадили по лавкам, да они не утерпели, затеяли возню с большим лохматым котищей, что фыркал на них, скалился не хуже дикого зверя. Сусанна, сбросив шушпан, принялась помогать подруге: поставить в печь калачи, вытащить горшки с варевом, покормить кур. Домна отходила ото сна, принялась шутить да балагурить – даже сейчас, когда любая шутка застревала в горле.

– Слыхала от бабенки, что воеводе прислуживает – женка вродь у него на сносях. Катериной зовут, как мою. – Домна подцепила дочку за подол длинной рубахи. Та завопила, но тут же угомонилась. – Катериной Ивановной. Из рода знатного какого… А родить не могла. Вот сейчас радуется-то!..

Какая женка, какая Катерина – и слушать не можется! Что Домна все о пустом речь ведет.

– Ежели воевода накажет… А ежели…

Сусанна не могла выговорить страшное словцо и все останавливалась на подступах к нему. Выпорют, казнят, лишат всего и семью на улицу выгонят – ей уже рассказали добрые люди, что может ждать предателей.

– Ежели, ежели – завела песню! Подержат их взаперти, может, морду набьют. А потом дадут по два удара палками да отпустят с Богом. У воеводы дитя родится – довольный будет. Макитрушка моя, погляди – Тобольск большой, Сибирь и того больше, где людей-то набраться, ежели всякого наказывать сурово. Да еще казаки-то какие! Не реви, слышишь, не реви.

Сусанна подняла глаза на подругу. Утешает иль правду говорит? Как понять?

– Думаешь, я за Богдашку не боюсь? Такой малец, а тоже попал в заварушку… Эх! Мне снилось сегодня, вот когда вы у ворот вопили, такое… Не приведи Господи. Он же как сын мне, лучше сына…

Такой Домна стала красивой, какой Сусанна ее не видела.

– А можем и к воеводе пойти! А, Нютка?

– Как? Мы – да к воеводе? Кто ж баб туда пустит?

– Есть думка, – улыбнулась Домна и хотела что-то сказать, но ее перебил вопль.

– А-а-а! – завопил мальчишечий голос. – Я тебя!

В ответ зафырчало, завыло с такой мощью, что и не распознаешь обычного кота.

– Да что ж это? – в один голос крикнули бабы.

– Матушка! Я, а он… – Тимошка прижимал к груди руку, а на ней красовались четыре кровавых полосы – след от когтей Домниного котищи.

Фомушка, увидевши такое, уже закрывал глаза руками – лишь бы не закричать, не заплакать.

– Я его щас, черта!.. – возмутилась хозяйка, потянулась к коту, а тот успел забиться в самый темный угол, за сундуком, и оттуда сверкал глазами.

– Тимоха сам, сам! – повторяла Полюшка. – Вот так! – И тянула за воображаемый хвост – как братец недавно делал с животиной. – Не надо!

И по глазенкам своей дочки Сусанна увидала, что судьба чужого кота отчего-то ее тревожит.

– Тимошка, поди сюда. Кровь смоем, ничего худого с тобой не случилось. Отец бы сказал, и рана от сабли для казака – царапина. Видал, какие у него-то! А здесь…

– Кот у нас особый, идет от казанской породы. Вишь, какой здоровый! Слыхали, такой воеводу на Тагиле загрыз?[91] Мышей да крыс ловит, собак не боится. Его за хвост дергать – со зверем играть.

Тимошка обиженно шмыгнул, уцепился за руку матушки, позволил засыпать раны Богдашкиным зельем. К коту он боле не подходил.

Детские шалости отвлекли баб от горестей да страхов. Дальше они обе говорили о насущном, о долгой зиме, о том, как сберечь зерно, о новой Домниной соседке. И, уже усадив детей за стол, обедать, не сразу отыскали Полюшку. Она забралась в тот самый угол, где сидел огромный кот с длинной шерстью цвета сливок, богатыми усами – дивный зверь! Дочка бесстрашно гладила его по загривку. Котище громко урчал и ласково водил своей огромной лапой по девчачьей ноге, не выпуская когтей.

– Гляди-ка! Возьми во двор, он тебе всех мышей половит, – предложила Домна, а Сусанна согласилась, подавив желание схватить дочку да утащить от опасного зверя.

– Как Богдашка из темницы придет, так и принесет кота.

Обе, Сусанна и Домна, перекрестились: «Дай-то Бог!»

Полюшка подняла крик, не желая расставаться с новым своим свирепым другом, мать насилу ее успокоила. А когда на десять шагов отошли от Домниной избы, Полюшка засмеялась на всю слободу, точно случилось что радостное. Свирепый кот шел за девчушкой, словно пес.

Вся эта суета оказала на них благотворное воздействие. Дети тихонько смеялись да глядели на кота, что обнюхивал новую избу. Сусанна взялась за шитье новой рубахи, а засыпая, представляла мужа, его лицо, наполовину исшрамленное, улыбку, что предназначалась только ей.

* * *

– О чем с пленником разговоры вел? Делился ли он чем тайным?

– Да ничего тайного…

Богдан и не ведал, что отвечать стрельцу с внимательным, умным взглядом. А когда в клеть зашел боярский сын в богатом кафтане, и вовсе растерялся. Ужели на том жизнь его и остановится? Эх, татарский сын Ульмас, кто бы знал…

И он покорно повторял:

– Худо ему здесь было, животом маялся. Пища наша будто яд… Своим радовался, иногда по-татарски с ними говорил – сам слышал.

– А Якимка?

– Что Якимка?

– Он чего? Предательские речи говорил?

– О том не ведаю. Он со мной особо и не молвил. Только…

– Что? – подобрался боярский сын, словно пес, что почуял добычу.

– Жалованье казалось ему малым…

Оба – и стрелец, и боярский сын – выразились смачно и плюнули в туманный след проклятого Якимки, посулили ему найти смертушку.

Богдан отчего-то подумал: к своим ведь он бежал и мальчонку из плена забрал. Это для них, для русских служилых, он предатель, изменник. Враг. А там, в верховьях Иртыша, татарчонок Ульмас радуется встрече с отцом, пьет кумыс и поминает худым словом темную избу.

Задали еще пару вопросов, шибанули для острастки по спине и вывели во двор. Там светило скупое осеннее солнце, падал легкий снег, словно напоминая о милости небес, и Богдан попросил: «Защити нас, Господи».

* * *

Сусанна и Домна то ли жили, а то ли нет. Вели хозяйство, да с причитаниями, поили каганек мать-и-мачехой.

Ждали добрых известий.

Ждали, когда Петра и Богдана выпустят из аманатской избы, из заточения. А их вместо того отправили в темницу – словно татей.

Афоню Колодника, как началась заварушка, словно берег какой ангел: услали с поручением и несколькими людьми за тридевять земель. Помочь он не мог, да зато и не попал в темницу.

– Нютка, мож, сглаз какой – сыплются на нас беда за бедой.

Домна послюнявила пальцы и продолжила работу. Веретено казалось слишком проворным. Оно крутилось в ее руках так, что Катерина, открывши рот, глядела за матерью.

– Муха залетит, – хмыкнула Домна и шутливо стукнула дочь по макушке.

– Сглаз? Не поминай о таком! – Сусанна перекрестилась.

– Я шуткой… Макитрушка, на тебе и лица нет. Обойдется все, помяни мое слово.

– А я боюсь, ой как боюсь.

Сусанна сказала и тут же поняла, то истина. Ей мерещилось, будто у нее отнимут мужа, будто он останется в темнице во веки вечные, как богатырь, ушедший под землю. А ей останется только лить слезы.

А вдруг и верно сглаз, чья-то черная зависть или худое слово, пущенное по следу мужа?

Вытерши слезы, Сусанна молвила:

– Ежели кто порчу навел, так Бог злое слово отведет.

Велела Домне и деткам встать на колени под образами, обратиться с просьбой о том, чтобы защитили Святые Петра Страхолюда, Богдана, сына Фомы Оглобли, и иных казаков.

Сусанна забыла о времени и кланялась, доставая лбом до самого пола, устеленного соломой. Она прогнала из сердца своего и страх, и печаль, и гнев. Дети, глядючи на нее, тоже старались. И в том была особая сила – молитва их быстрее доходила до Небес.

А Домна-безбожница, пошептав «Отче наш» для виду, распрямила неподатливую спину и вновь взялась за веретено. Да ничего, за Богдана есть кому помолиться.

* * *

Ноги, скованные железными обручами, болели, словно у старцев. Казаки не жаловались, но каждый постанывал, особенно утром, когда хочется потянуться да размяться, а вместо того – несвобода.

Петр представлял себе синеглазую Сусанну – то улыбку на ее лице, то хмурую складку меж бровей. Хороша женка, красива, найдет себе нового заступника, ежели что случится.

Потом вспоминал детей. Первенца Фомку: смирный, спокойный мальчонка, не бедокур, как приемный сынок. Пелагеюшка, дочка, краса сердца его…

Ежели бы умел плакать, пролил пару скупых слез. Да сия слабость давно ему неведома.

– Хоть горько, тошно, а жить можно! – Крик вырвал его из приятных дум, и Петр поморщился.

– Егорка, да что тебе неймется?

– Скучно с вами тут. Хоть байками бы делились, а то сидите как сычи.

– Там, у Федота, вчера не наговорился? – Богдан, хоть был и мал годами, умел сказать веское баламуту – и Петр радовался тому.

– Наговорился, еще как! Раз за разом про одно спрашивает. А мне-то откуда знать, чего там у Якимки в басурманской дурной головешке! А вот кто знает! Ну-ка, говори!

Егорка Свиное Рыло подошел к Ивашке, крещеному татарину. Тот, будто чуя за собой вину, держался от них в сторонке и даже спал в самом худом месте, возле лохани с помоями и нечистотами.

Петр не раз заводил с ним беседу, тихонько успокаивал, говорил, что вина друга вовсе не падает на него. Всякий человек за себя отвечает, за семью свою. А друзья да приятели – за всеми не углядишь. Но Ивашка горестно вздыхал, чесал всклокоченную бороду и молчал.

А с Егоркой-то попробуй отмолчись!

– Знал ты, что бежать он собрался? Что измена у него в сердце созрела, скажи, Ивашка?

Татарин молчал.

– Всех нас подвел – да не под монастырь, под что похуже! Чтоб ему сейчас на кол сесть! Ивашка, сказывай!

– Чести он хотел да серебра.

– А ты, малой, откуда знаешь?

Богдан потер ноги под оковами – они были еще по-мальчишески худыми, оттого железные обручи на нем болтались, давая хоть какой-то простор измученной плоти.

– Гляди, Егор, ходишь ты много, оттого у тебя на ногах раны. Вдруг разрешат тетке Домне мои снадобья передать.

– Ничего, Богдашка, скоро отпустят, враз все уйдет. Ты от разговора не убегай. Отчего знаешь про Якимку?

– Федоту сказывал, а теперь и тебе… Егор, угомонись!

– А чего сидеть да со скуки дохнуть. Из-за Якимки все страдания-то наши, – продолжал разоряться баламут. Но и он наконец замолчал.

– С детства Якимка такой был. Все хотел пред другими выше быть. О том редко говорил, а я-то знал, – вдруг молвил Ивашка и вздохнул. – Хыянэтче дус дошманан да начаррак[92].

По-татарски, а все и так поняли, о чем он.

– Накажи его Бог!

А дальше матерно.

Весь оставшийся вечер – в воскресенье обычно не звали к Федоту, казаки отдыхали от допросов – думали о том, как корысть приводит к предательству. Приняли Якимку всей душой, вместе справляли праздники, делили хлеб-соль, а он взял и сотворил такое.

Прошло пару дней. Вновь на разговор звали Петра, потом Егорку. Последним ушел Ивашка. Его не было до самой ночи. Легли спать – а он все не ворачивался. Думали, что случилось лихо, ан нет. Притащили, кинули на пол, устланный старой соломой.

– Ты чего? – спрашивали в один голос. Богдан что-то шептал над ранами, велел всем оставить в покое Ивашку.

Через день-другой он молвил:

– Молчал я. Чего сказать-то? Батогами били, опять спрашивали. Мин дэшмидем[93].

Казаки крестились, утешали товарища добрым словом – и каждый чуял, как серьезно их положение. Не шутки.

* * *

Утром Сусанна отправила Тимошку с едой для Ромахи: видеть мужниного младшего братца ей вовсе не хотелось.

– Нету, – сообщил Тимошка с какой-то грустью в голосе.

– Ужель? Туда и дорога, – равнодушно ответила Сусанна. И прогнала метелкой тоненький голосок внутри, что молвил: хоть с таким мужиком, а посреди зимы все ж легче. Страшное случится – и тогда одна с тремя каганьками…

Они, как всегда, чуяли ее состояние: угождали, пели, помогали. Хоть Фомка с Тимохой успели набедокурить, стащив у соседа волчью шкуру, изваляв ее в снегу да сотворив из нее чучело. Она хотела подступиться к ним с розгами, а сорванцы забрались на крышу да сидели там, пока сосед не прикрикнул на них, посулив оторвать головы.

– Михаил Соломенный[94], чего делать-то будем? – Ребятишки округляли глазенки, таращились на нее. Вот потеха.

– Несите тюфяк отцов.

Мальчонки долго возились, наконец приволокли. Сусанна вытащила пук соломы, молвила: «Сглаз прочь от мужа моего!», вытащила второй, какая-то букашка побежала по рукаву рубахи. Она тряхнула и повторила то же, будто бы и знала, что надобно говорить.

Скоро вся старая солома обратилась в прах. А новой, принесенной из сенника, набиты были тюфяки.

Посреди дня явился Ромаха. Не постучавшись, зашел в избу, сел к красному углу и молвил:

– Я вот что выведал. Слушай, невестушка. Винят их в государевой измене да сговоре с кучумовцами.

Сусанна только охнула и закрыла лицо руками. Как же так, Господь милосердный?

Предыдущая главаГлава 16 из 27Следующая глава