Круглые мускулы-камни, держащие на своих спинах тяжелую конструкцию здания, в котором расположился знаменитый московский книжный магазин «Библиоглобус», – эти камни, казалось, и к концу октября не избавились от памяти о солнце, которое на исходе августа выплеснуло весь жар, который оно копило в себе тем тусклым прохладным летом. И в зале второго этажа, куда пропускали согласно приглашениям и купленным билетам, дышать стало нечем. А действо никак не начиналось. Зал еще не был полон, хотя главный герой занял заглавное место. Главный герой – крепкий, как грецкий орешек, плечистый подвижный мужчина. Он, кабы не животик, смотрелся бы атлетом. Шея теснилась в вороте манишки. Короткая жесткая щетина от той самой шеи поднималась к носу и к глазам. Щетина подалась блеклой сединой. Недобрый, нахальный взгляд выдавал уверенного в себе человека. Он посматривал то на пришедших в зал, то в объективы видеокамер – операторы федерального телеканала заканчивали настройку своей техники. Раз за разом после оборота в камеру герой по-лагерному сильно, резко приглаживал ежик на затылке короткой мохнатой ладонью. При этом движении он щурил веки, будто кот, пугающийся собственной руки. Рука тоже имела особенность. Пальцы красные, почти бурые, а от пальцев до запястья – ладонь белая-белая. Телевизионщица предложила для единообразия замазать гримом или белое, или бурое, но герой наотрез отказался и выразил это по-пахански, не очень ласково: «Ты мне еще бороду выкрась в цвет стены, Люся». Девушку звали иначе. Во всяком случае, оператор ее именовал Ириной, только герой, судя по его посадке, позволял себе называть ребят из съемочной группы то Люсями, то Брунгильдами, то Васями, по собственному желанию. Они, ко всякому привыкшие, не роптали. Героя звали Павлом Кеглером, и люди собрались здесь на презентацию его книги. Первыми места в партере заняли почтитательницы Пашиного таланта. Среди них можно было заметить и молоденьких, с особенным и при том одинаковым выражением глаз и формой губ, как у рыбок в мультиках. Но были и женщины зрелые, под стать герою. Они подавляли молоденьких «рыбок» пряным ароматом духов.
Вот по проходу между двумя половинами зала прошел телеведущий с ВГТРК. Он проследовал в первый ряд, не глядя по сторонам, а за ним, словно бриз по глади воды, пробежал легкий шепоток: «Аркадий… Аркаша». Стало ясно, что презентация, не начавшись, уже имела свой первый успех. Аркаша уселся напротив героя, предъявив благодарной московской публике квадратный затылок, поощрительно кивнул Кеглеру, вытер лоб рукавом и прикрыл веки. Кеглер же, конечно, поприветствовал Аркашу зычным голосом и по имени, уже приподнялся в его сторону, но вдруг встрепенулся и обернулся в сторону другого гостя. Он даже вскочил из-за стола, на котором в шеренгу были выставлены с десяток экземпляров книги. Твердый переплет, красивая глянцевая обложка. От толчка первая красавица покачнулась и упала, едва не устроив с остальными змейку домино. Но герой не обратил на это ни малейшего внимания, он по-молодому, упругим мячиком соскочил с подиума и поспешил навстречу изящной даме, появившейся в проходе. «Рыбки» и обладательницы пряных запахов свои взгляды оборотили к ней. У первых преобладало любопытство, у вторых – ревность. Один только квадратный затылок Аркаши остался непоколебим и безразличен.
– Маша! Маша! Ну какая же ты умни-ца! С корабля на бал. На мой бал – с кора-бля.
– Да уж. Маргарита на балу сатаны… Ну давай, Паша-Пашенька, банкуй!
Женщина приподняла подбородок, оказавшись в полупрофиль, подмигнула герою, блеснула зеленым глазом. Ревнивицы приуныли. «Да, я красива, я независима, и ваш герой для меня – просто Паша-Пашенька», – говорил весь ее облик. А Кеглер заулыбался, то ли тому, что он ей «просто Паша», то ли собственной шутке про корабль, то ли тому, что все так в жизни хорошо устроилось… Женщине на вид было лет сорок. Темные пышные волосы собраны в «шапочку». Высокая крупная грудь. Узкая ножка в остром легком сапожке. Платье с вырезом… Ай да Паша, ай да Паша.
Под щелчок чьей-то фотокамеры Кеглер приобнял женщину, смачно поцеловал в подставленное ухо, убрал с губы прилипший волос, отщепившийся от «шапочки». И тут до него донеслись слова, произнесенные за его спиной:
– Мать, ist es der Dummkopf, der im Knast sass?[5]
Выпустив женщину, герой развернулся и обнаружил девушку, почти подростка. Та возвышалась над ним и со своего высока рассматривала его раскосыми огромными очами, такими же зелеными, изумрудными, как у матери.
– Ху из ит? – ляпнул Кеглер, чуть изменив первое слово. Он был разочарован.
– Я не ит и не ху. Я – Екатерина.
Собственное имя вышло у девушки-подростка с заметным акцентом – Екатьерина.
– А это Катя и есть. Дочка. Я тебе писала. Девица наглая, дерзкая. Вся в меня. Устраивает?
Катя изобразила книксен. Вышло смешно, нелепо. Маминой грацией этот экземпляр не обладал. Паша даже не улыбнулся.
– Энд ху-из папа? Дер фатер?
– Как ху? Балашо-фэ-фэ. Кто же еще! Я же писала!
– Мало ли… Ты же у нас почти Мата Хари.
– И не Мата, и не Хари. Хорошо, вот это, Паша, Катя Балашова-Войтович, прошу любить и даже жаловать, – поставила точку Маша. – Куда нам присесть?
– Ах, при-сесть? Присесть, присесть. Вон, при-сядьте возле Аркаши Слонова, в первый ряд. Мне тебя со сцены будет приятно на-блю-дать, – Кеглер, наконец, снова обрел прежнюю легкость бытия. – Великолепно ты…
– Сохранилась, да? – перебила едкая, быстрая особа, эта Маша Войтович.
– Почему сохранилась? Сохранила себя на Германщине. Сколько мы вот так не виделись? Десятку? Больше?
– Бери больше.
– Не может быть. Быть не может. Какой же я лентяй! За эти годы написал только десять книг! Но на-писа́л, а не на-пи́сал. Еще сборник стихов готовим…
– Паша, ты не переживай. Балашову твою бы… плодовитость.
– Нечего было уезжать и с либералами любиться. Видели мы тут его перлы, – пробурчал Кеглер, впрочем, без зла, и тут его за рукав широкого пиджака схватил новый гость. Это был мужчина осанистый, с сильным ясным голосом и лицом артиста, привыкшего к главным ролям. Ухватив героя за рукав, он сразу завладел и плечом. Не приложив никаких усилий, он вернул Кеглера на сцену. Тот только и успел что обернуться к Маше и пояснить: «Мой ментор, Солодов Николай Николаевич. Зампред Союза»… Какого Союза? Взойдя на подиум, крупный человек уселся за стол, восстановил порядок в шеренге книг, локоть крепко упер в столешницу. Возле него присел и Паша Кеглер. Зал тем временем почти заполнился. Час презентации подступил к залу. К Аркадию Слонову Маша и Катя подсаживаться не стали. Они выбрали места в среднем ряду, с краешку. Выбор определила Катя – Um schneller abzuhauen falls es mir viel zu anstrengend wird[6]. Мать согласилась, хоть и с оговоркой, мол, с этим «дядей Па-шей» заумь – вряд ли. И попросила формулировать по-русски: «Привыкай».
Герой вечера наполнил стакан водой и сверился с часами. Пора.
– Обождем Турищеву, она – в своем репертуаре. Должна дать себя подождать, – посоветовал Солодов.
– Как наш Портрет, – пошутил Кеглер. Солодов ничего не сказал, только покачал головой. А Паша был не прочь обождать Турищеву. Бессменная секретарь Союза писателей, вопреки годам, все еще была неплоха собой, молодилась в меру, со вкусом. К тому же она благоволила к Кеглеру как к сравнительно еще молодому, но сравнительно уже заслуженному, с биографией, с историей, а, главное, «своему» автору. Ради Паши Турищева придумала жанр – документального постромантизма. Эта женщина, обладая незаурядным чутьем на перемены времен и опытом управления творцами, кожей почувствовала, что возвращается время реализма или чего-то, внешне напоминающего реализм по форме, но не по сути. Так что «документальный постромантизм» родился не просто так. Что же до выбора Кеглера, то устала она от гениев. Как гений – так выкинет какой-нибудь неприятный фортель, за который где-нибудь в Берлине его наградят. И пиши пропало. Либо уж такой патриот в квадрате, в кубе, что хоть «Боже, царя храни…». Павла же она определила в «патриоты посерединке». И его она наметила в руководители целого цеха документальных постромантиков. А в ответ ожидала даже не любви, нет, но мужского внимания и членской (то есть как члена Союза) благодарности. Паша об этих тонкостях не задумывался, будучи уверенным в собственных талантах, однако некие ожидания подозревал.
Маша Войтович от природы наделена острым слухом. Упоминание имени Турищевой она не оставила без внимания. Ей вспомнилась та женщина, которая интересовалась ее Балашовым. Он уверял, что интерес был к нему исключительно как к писателю. К автору молодому, но коготком зацепившему тему, нужную ей. Им. Союзу, наверное. Допустим, так. Сейчас уже не это важно. Это случилось двадцать лет тому назад. А что важно? Важно то, что прошли годы, а Турищева – там же. Только вместо Балашова – Кеглер. Это диагноз? Это симптом? Или это просто сужение жизни, заявленной с заглавной буквы, на ее нынешнюю, прописную? Как говаривал ее бывший, ее Балашов в лучшие свои дни, символ подобия судьбы Судьбе… Маше подумалось о Балашове, ее писателе, в котором, как она считала, именно ей в те прежние времена удалось из ростка таланта выпестовать творца. Раны от расставания с ним не наблюдалось, она затянулась, даже не успев посаднить. Душный стал ее Балашочек, опустел, выцвел, так что не боль, а счастье свободы в ней. Только счастье это какое-то… русское, что ли? С горчинкой… И досада. Не черная, а рыжая она, как корица на белом хлебе. Чуть ржавая, как осенний клен, эта женская досада. Нет, не как клен, а как опавший лист. Двадцать лет… Балашов – оставленное в Германии прошлое. А настоящее – оно какое? Пока вот оно – настырный и бесталанный Паша Кеглер. Новая манера – Кег-лер. Прежний Паша.
Углубившись в себя, Маша лишь краем глаза отчертила начало презентации, когда на подиуме оказалась женщина, чем-то похожая на нее саму, только постарше. «Этот лист еще с прошлогодней паданки», – без ревности, без сочувствия и без любопытства сказала себе Войтович, не став вслушиваться в слова Турищевой о таланте писателя, о новом направлении в русской литературе, о знании Кеглером фактуры и о прочих прекрасных качествах автора и его новой книги. Не сумел отвлечь Машу от мыслей и Николай Николаевич Солодов, сменивший Турищеву. «Что собой представляет эта страна, Москва, которую она покинула давным-давно, в совсем другой жизни? И где вынырнула ради жизни новой. А новой ли?» Она ждала встречи с родным городом. Как в детстве ждала летнего теплого дождя, как в молодости ждала женского счастья, для которого оказалась слишком умна… Подставить крупным каплям кожу лица… И вот она, Москва. Насовсем. Вот дочь рядом. И снова очень хочется быть счастливой. Жажда счастья. Все свое – автобусы, свет из тысяч окон по вечерам, детские площадки, дворы, палисадники. И все – по-другому. Железные заборы, плитка вместо асфальта, тополя вместо берез, новенький тартан под турниками и горками. Метро «Лианозово» там, где у бабушки была дача. «Переделкино». «Юго-Восточная». Улица Ферганская, улица Самаркандская. И тот же, по сути, Паша Кеглер, эпигон и двоюродный брат по судьбе. Может быть, и Москва, и Россия – вот такой же Паша Кеглер – тоже эпигон прежней себе, только более талантливой, самобытной – как Балашов? Если это окажется так, то беда. Ее личная беда. А если нет, то тогда что, счастье?
«Мать, очнись, чиллить будешь на диване. Наш на арене», – толкнула Машу под локоть Катя. В самом деле, на подиуме уже выступал сам герой. Паша, живо жестикулируя, пересказывал сюжет книги. Главный персонаж, советский солдат-срочник, оказался в 1989 году в плену у моджахедов. Он принимает ислам. В начале 2000-х он попадает к талибам, становится командиром их партизанского отряда в провинции Кандагар и участвует в окончательном разгроме американцев. Талибы, диковатые бородатые свободолюбцы и борцы с глобализмом, возвращают себе власть в древней столице страны. Народ разочарован в лживых посулах американцев и вельмож, американскими же господами купленных и поставленных над ним править. Народ с нежностью вспоминает прежних врагов, шурави. Афганец сравнивает их с пендосами, с французами и с британцами́ и обнаруживает в себе благородное чувство братства с тем «гомо советикусом», который строил школы, электростанции, дороги, а если воевал – то не из космоса, а лицом к лицу, глаза в глаза. И вот главный персонаж возвращается в Россию уже посланцем афганского народа. А американцы все бегут и бегут…
Автор зачитал отрывок о плене, а другую страничку из книги с выражением продекламировал Солодов. Паша выступил энергично. «И вот он снова здесь, на том месте, где двадцать лет назад лежал без сознания. Возможно, у того самого камня с выбоиной на макушке. Но сейчас в его руке тяжелый кольт с полным магазином патронов, а в глазах – …» и так далее. Ударения Паша ставил произвольно – на «вот», «без» и «сейчас», – зато сильно. Не то Солодов. Это был чтец со смаком. В его исполнении предложения обретали мелодию и теряли смысл. Мелодия завораживала и «рыбок», и обладательниц пряных духов. Буквы и слова звучали значительно: «Его серрце затрррепетааало от страасти». Маша Войтович, однако, была из тех женщин, которых можно увлечь, но трудно заколдовать. Она двумя пальчиками извлекла из сумочки айфон и набрала в поисковике – Солодов Н.Н. «Вот ты какой, оказывается, северный олень Союза», – громко произнесла женщина, так что тетушки поблизости принялись озираться и шикать на нее: тш, тш!
– Мать, олень – это ты о вот том большеголовом хирше?[7] – не обратив внимание на тетушек, так же в голос и даже назло им произнесла Катя, даже усилив свой иностранный выговор.
– Не хирш, а рее[8], если уже на то пошло. Этот большеголовый – самый главный ляйтер[9] в гильдии деятелей культуры русского языка. Так что учись культуре речи, послушай, как поет, с завываньями.
– Трэш. Наш мне больше нравится. Типа, честный…
Пока происходил такой диалог, действо от чтения перетекло к вопросам из зала. Кеглер бойко ответил о своих творческих планах. Вопрос о личной жизни тоже не застал его врасплох – холост, но ждет свою поэтическую половину. А затем – затем Маша вздрогнула. С последнего ряда прозвучал голос, который показался ей знакомым:
– Павел, а ты уверен, что американцы действительно бежали от талибов, как зайцы от лисиц? Или это художественный вымысел, а не документальный постромантизм? А по факту это был американский план и спектакль для наивных зрительниц?
Неужели этот твердый голос принадлежит ее другу? Неужели здесь волею судеб оказался их с Балашовым спутник по прошлому, тот высокомерный и безжалостный логик, который исчез из их жизней, когда познал предел собственной логики. Неужели он? Маша приподнялась со своего места и обернулась. Да, это он, хотя в лицо его нелегко узнать – это лицо жителя Латинской Америки, смуглое лицо креола. Лоб, брови лишены подвижности, как после уколов ботоксом. Не лицо – маска. Седые волосы собраны в косу. Вождь индейского племени, высокий, жилистый, отстраненный. Но вот глаза – прежние. Они выдали его. Глаза Володи Логинова. Глаза русского логика, познавшего предел…
А герой, Паша Кеглер, не признал в спрашивающем своего бывшего ментора и с ходу пошел в атаку:
– Нелепый вопрос. Надо ничего не понимать в истории Афганистана, надо слепо верить во всесилие Запада, чтобы такое предположить. Я написал книгу до падения Кабула. И вот он пал, а американцы бежали, это весь мир увидел. То есть опыт практика победил теорию конца истории. Народ, который упорно борется за свободу, справился с оккупацией, и это – закон истории. Вы же видели, как америкосы дернули из аэропорта Кабула, и это лучший ответ. Или вы такое не смотрите, а только «Дождь» и «Эхо Москвы?»
Креол стоя выслушал ответ Кеглера. Маска, в которую устремила взгляд Маша, ни чуточки не дрогнула, не переменилась.
– Вы сядьте. Еще вопросы, – объявил Солодов. Только креол и не думал отступать.
– А что, если ЦРУ решило подставить Пентагон и оставить всю Азию вам да китайцам? Это «второй советский Афганистан», только не для сейчас. А после Украины? А талибы – они инструмент. Более точно – ящик с инструментами. Отвертка, пассатижи, сверла. К ним в пару – ИГИЛ. Сиамские близнецы талибов, и они же вместе взятые – нанайские мальчики. Вы слышали о тактике одной руки? – обратился он вдруг к Солодову. Ты, Паша, слышал?
Тут даже Аркаша с первого ряда привел в движение голову, она развернулась со скрипом на каменной шее. Не голова, а башня танка. А Паша близоруко сощурил глаза. Кто его тут держит за панибрата? В памяти тела воскрес опыт туркменской тюрьмы. Ко всякому чужому надо относиться как к врагу. Но к знакомому – вдвойне. В тюрьме Паша забыл про гнев, там его много и часто били. Били без ответа. Ответ – гибель. Об ответе не следует даже мечтать. Но это было так давно… Сейчас его охватило жгучее желание лябнуть вон того человека, индейца, самоуверенного либерала. Тоже мне, тактика одной руки…
– А кто-то здесь знает, чем отличались талибы от восставших пуштунских племен? – уже как на лекции, будто вводя в транс публику и овладевая ею магией бесстрастия, вел свою линию креол. Маша избавилась от последних сомнений в том, кто перед ней, перед ними. И возликовала. Счастья просила? Вот оно, ешь его столовой ложкой теперь. Какая знакомая, какая родная фраза, про восставшие пуштунские племена… Это же любимый пример Андрея Андреича Миронова, мир его памяти! Это их героическое прошлое, это их молодость, их талантливость, их приключение и их любовь, наконец! Нет, все-таки Машу Войтович судьба вернула не в Москву Кеглера, а в ее Москву! Ура!
– Мать, сядь. Alles locker[10]. Это что за чел? – младшая Войтович потянула старшую за рукав. Та не удержалась, дочь была крупнее и сильнее, и Маша, потеряв равновесие и едва не упав вперед, вынуждена была облокотиться на стул впереди, чем произвела немалый шум. Тетушки уже не знали, от чего приходить в большее беспокойство – от этой вакханки или от странного мага. Креол тоже обратил внимание на шум… и увидел Машу. Утратив интерес к Кеглеру и к талибам, он выскочил со своего ряда в проход и, едва заметно прихрамывая, размашистым шагом устремился к Войтовичам. Под взорами сотни любопытствующих, кому-то из тетушек наступив по пути на ногу, достигнув Маши, он наклонился, чтобы обнять ее, но замер, пригляделся, не вполне веря. Это уже она бросилась ему на шею. Одна из «рыбок» захлопала в ладоши!
– Господа, господа, не устраивайте балаган. Выйдите и занимайтесь мелодрамой там. Тут другой жанр. И, кстати, вот и вся серьезность вопроса, вот и ответ, – включилась в сцену Турищева, чтобы спасти роль Паши Кеглера. Она подняла руку с перстом, указующим в потолок:
– А сейчас можно подписать у автора книгу. Пожалуйста, открываем автограф-сессию.
И, взяв из шеренги книгу, она первой передала ее Паше. И герой отвлекся, увлекся. Над красивой подписью он в свое время специально работал. Только в подкорке шевелилось беспокойство, посеянное нахальным посетителем. Отчего незнакомец ведет себя так, словно ходил с ним в один садик? Кеглер, однако, решил, что после сессии и интервью телеканалу он подойдет к Маше Войтович, пригласит ее куда-нибудь на правах юбиляра, подарит экземпляр, а заодно поинтересуется, что это было за человеческое недоразумение.
Но когда презентация освободила автора от его публичных обязательств, Кеглер обнаружил, что ни Маши, ни странного человека в зале нет. На огорчение и рефлексию времени не было, и Паша вместе с Турищевой и Солодовым отправились отметить успех в известное питейное заведение ресторатора Новикова. Аркаша к ним не присоединился, но там он чудесным образом материализовался за соседним столиком с двумя юными созданиями из «рыбок». Обе оказались продюсерами, одна с НТВ, из Самары, другая – РенТВ (Паша, в общем-то поездивший по родной стране, даже не слышал о существовании такого городка в Удмуртии, из которого оказалась вторая). Похожи они были друг на друга, как сестрички… «А еще жалуются всякие, что у нас социальные лифты не действуют, что провинция – беда», – пошутил он, и столы сдвинули, компании слились к вящему неудовольствию Турищевой и Аркаши, зато к удовольствию Солодова – он, как и Кеглер, обладал замечательным качеством мужской всеядной добронастроенности ко всему женскому. В ходе выпиваний и тостов во славу автора, его опекунов и его почитателей вспомнился странный эпизод с креолом. Это Аркаша вставил свою шпильку. «Тепленький» уже Кеглер честно ответил, что понятия не имеет, зато женщина пришла на его вечер замечательная, это бывшая жена писателя Балашова. Когда-то, в очень тяжкий период его, Кеглера, жизни она поддержала его и поняла. Потому что уже тогда он поднял могучую тему… Тут Паша в тысячный раз поведал историю о своей поездке в Афганистан, о том, как чуть не погиб вместе с Ахмадшахом Масудом, как угадал «эпоху перемен» и натолкнул на эту свою эврику того самого Балашова (да вы его должны помнить, был такой, потом уехал к немцам, напомнил он Турищевой). «Рыбки-сестрички» хлопали ресницами и уже не отрывали от рассказчика глаз. Упомянул Паша о некоем Логинове, которого он взял в свою съемочную группу в той, первой поездке. Вот он похож на сегодняшнего наглеца. «И что он теперь? Вряд ли он совсем уже не разбирается в афганских делах», – уколол Аркаша второй раз. «Канул в Лету тот Логинов. Он был на немке женат. О нем разные слухи ходили, а потом забылся. Хотя зря, небесталанный был журналюга, с ним можно было общаться по делу. Нет, это не он», – подвел черту под рассказом Паша и перешел к истории о туркменской тюрьме, в которой он провел долгие и жуткие месяцы, и о ее обитателях. «Рыбки» внимали, приоткрыв ротики, – так гупии глядят на крупицы корма, падающего в воду аквариума. Слушала и Турищева, сощурив красивые недобрые татарские глаза…
Назавтра Пашу поутру – хотя какое утро, – по полудню, – вырвал из небытия телефонный звонок. Увидев себя, голого, серенького и рыхлого, как кита, выброшенного на берег, да и дышащего как тот кит, а возле себя обнаружив такую же полудохлую русалку, он, напружинив мозг, вспомнил, кто он, где. А с кем – не удалось. Русалка откуда? Из Самары? Или с РенТВ? Господи, зачем снова на пиво – водку, или наоборот, а потом шампанское да с коньяком?! А кто звонит? Боже мой, еще и Турищева… Этой сиамской кошке что от меня надо?
– Тяжело пить с молодыми, да?
– Жить тяжело. Типа, вообще.
– Ну, тебе-то сейчас чем тяжело, Павел? Ладно. Мы с Солодовым пока не в обиде, потому что не внакладе. Хотя Аркаша твой – полное дерррмо. Уполз, не расплатившись. Терпеть не могу журналистов. Ты это учти и сделай свой вывод.
– Сделал я уже…
– Молодец, что сделал. А совсем будешь молодец, если правильный сделаешь, с кем трубку курить, с кем – сигарку, а с кем – «Беломор». Вывод выводу рознь. Ты не разбрасывайся. Будешь разбрасываться – в классики не выбьешься. Как бы мы тут ни постарались – не выберешься. Но это так, к слову. А я тебе по другому делу звоню. Готов слушать?
– Кажется. А кто платил?
– Ты и платил, дурачок. А если готов, выдохни. Три раза выдохни, чтобы я услышала.
– А тебя не свалит?
– И правда, готов. Я пробила твоего вчерашнего супостата, Павел Кеглер. Он зарегистрировался в зале как Владимир Лонгин, 1960 года рождения. И вот какая штука, мой мальчик – у твоего знакомого, которого я, конечно, прекрасно помню и который с моей и Божьей помощью в классики-таки выбился, да, у моего протеже Игоря Балашова в книге о террористах имелся персонаж по фамилии Лонгин, эксперт по тому самому Афганистану. Вспомнила я его. И с утра интересуюсь, откуда такое совпадение. А совпадение вот откуда – вчерашний Лонгин, балашовский приятель Логинов, и журналист РГ Логинов, с которым ты ездил к Масуду, – один и тот же персонаж. Ты, кстати, был тогда его оператором, только я не стала перед Аркашиными нимфетками тебя поправлять… Или у твоего «небесталанного приятеля» были братья-близнецы, нет?
– Он не рассказывал о брате, – не распознал насмешки Кеглер.
– Все с тобой понятно. Кеглер, запомни, клистир и неделя трезвости, а потом поговорим, дружочек.
Покровительница повесила трубку. Паше, чтобы соотнестись со сказанным, потребовались несколько непростых часов, две бутылки пива, стопка водки и наваристый суп из топора, чтобы признать в гостье девицу из Удмуртии – она-то и приготовила суп и вообще оказалась мастерицей на все руки. Он пообещал ей совместное светлое будущее, и она даже сбегала за тем самым пивом…
А тем временем Володя Логинов, он же, по новым документам – Виктор Лонгин, сидел в «Бостоне», у Белой площади. Напротив него – Маша Войтович. Пару можно было принять за персонажей старого доброго американского кино о латинской стране, где каждый взгляд, которым обменялись мужчина и женщина, сопряжен с сотней подтекстов и предысторий. Логинов – в белом свободном пиджаке, в синей, цвета чистого аквамарина, рубахе. Алый платок на шее. Седые волосы не в косу собраны, как накануне, а до плеч. На среднем пальце – перстень из серебра, с черной печаткой. Она выбрала темный макияж, алую помаду, алый лак для ногтей. Алый, словно по сговору, платок на плечах. Тонкий, с легкой горбинкой, креольский нос, черные свежие волосы, убранные на сторону, один завитой локон – на другой стороне, у открытого уха. В ухе том – крупная серьга с изумрудом в цвет глаз. Белая блуза, белая юбка, черные высокие сапожки.
Нет, они не сговаривались.
– Ты в цвете КГБ, – сходу оценила совпадение Маша.
– Что не так? – переспросил Логинов-Лонгин по-московски.
– Все ровно, Володя. Забыл меня, какая я резкая на слово? КГБ – это красный, голубой, белый, цвет флага.
– Забавно. Да, подзабыл.
Войтович тронула указательным пальцем локон.
– А давай не будем о прошлом. Утонем. И не поедим, и не попьем нормально. Давай о том, что мы такое сейчас, – предложил он заранее заготовленную формулу их встречи. Маша с секунду что-то прикидывала, а там усмехнулась… и согласилась:
– А давай, только про сейчас. Я вот – Маша Войтович-Балашова. А ты? Ты же здесь был в розыске? Сняли?
– Опять про был… Что пьем-едим? Здесь хорошее немецкое пиво. Водка «Онегин». Или «Белугу?» Или все-таки девочкино вино? А так – морепродукты, креветки копченые, креветки вареные, прекрасный палтус… Виктор Лонгин угощает.
– Тогда водку, пива и… нет, Виктор, как? Лонгин? Нет, не вина, а креветок и палтуса. Давно тут обитаешь, такой модный и красивый?
– Год. А ты?
– Я же тебе вчера сказала.
– Вчера было вчера, а мы о сегодня. Вчера я тебя не слушал. Не слышал. Только видел.
– Ну да. Сильно изменилась? Честно скажи. Постарела?
– Не напрашивайся. Знаешь ведь, я на комплименты туг. И хочется, а губы не шевелятся. Хотя это – не комплимент, выглядишь ты на сорок, и это – с верхом. А я прикидываю, что тебе к пятидесяти, а то и за…
– Ладно, тоже мне, прикидчик… Либо точно, либо никак. По мне, так пусть сорок. А ты… Ты один?
– Один? Почему один? Я не один, как и ты.
– С чего ты взял? Тоже прикинул? Была не одна, но мы же прошлое как истину топим в вине, которую никак не несут… Была не одна…
– При чем тут прошлое? А дочь? Она не с тобой живет, что ли? Вы же вчера вместе уехали.
– Странный ты мужчина, Логинофф-Лонгин. Разве я об этом? Или у тебя тоже дочь? Откуда?
– Женщина спрашивает, откуда дети появляются, а я, значит, странный мужчина. Нет, точно, Россия – особая зона, даже самые умные женщины превращаются в женщин-женщин. Анекдот.
– Лучше было бы как в Германии? Чтобы в женщин-мужчин? Или в мужчин-мужчин?
– Ладно. У меня сын. Оттуда.
– Ага, вот как! Так ты молодец, а не странный. Ты странник-молодец. Как звать дитя?
– Дитя зовется Мирвайсом, и годков дитю – осемнадцать. Кажется.
Тут Войтович вскочила, едва не опрокинув графин с водкой, который как раз поднес юноша с лицом Мцыри и с пластикой драматического артиста. Она обняла Логинова за шею, чмокнула в щеку и села на место. Поправила платочек, чтобы локон-завитушка лег на отведенное ему место, на складочку. Постучала ноготком по стеклу рюмочки, подернутой инеем, – мол, теперь пора, зря греется.
– Никакой не Виктор. Володя ты наш Логинов, и точка. Оттуда. Отсюда.
Логинову потребовалось усилие, чтобы отогнать от себя воспоминание о той внезапной, острой на слово и на восприятие девушке, к которой он испытывал нечто, названия чему он в свое время не нашел, и ящичка с бирочкой не обнаружил. Любовь? Нет. Дружба? Чушь. Симпатия? Конечно. Он и сейчас к ней испытывает симпатию. Но только ли? Интерес? А что это? Стоп. Им принято твердое правило, принято еще перед возвращением в КГБ – все отношения после двадцати лет разлуки и обитания в иных средах и сферах он будет выстраивать с фундамента, с нулевого этажа. Рыбе, плававшей в соленой воде, почти невозможно научиться плавать в пресной. И, уже решившись на нынешнюю встречу, трижды он повторил себе как заклинание – с нуля, с нуля, с нуля. Тем паче с нуля, что не могло стать простой случайностью их касание накануне, соприкосновение линий их судеб друг с другом. А, значит, оно может оказаться роковым. Так что Логинов подготовил и приготовил себя, все продумал, прокачал, так сказать. Его рацио, его ум привык переступать по снегам прошлого, как движется осторожный зверь. Но вот, пригубив водки, Логинов, будто помимо воли, предложил:
– Давай твою с моим познакомим? Пусть общаются. Мирвайс парень разумный, тоже по-своему европеец. Но он здесь приспособился. Он ей поможет… Твоей будет непросто. Уже непросто? Так ведь?
Тут уже в Маше очнулась осторожная мать. Она и сама тревожится за Катю. Дочь с ее выговором, с ее критическим максималистским взглядом на Европу и с привычками немецкой школьницы уже с первых дней учебы в Москве принялась «собирать негатив». Ей не верили одноклассники, ее обрывали учителя. Странно, но в этой новой Москве не принято плохо говорить о Европе, даже если это правда. Мать уже предугадывала в дочери заострение характера. Но это она, мать. А с какой стати тут чужой глаз? И чем дочери поможет какой-то Мирвайс? Она и с отцом-то не делится. Невольно подумалось о другом. Логинов, конечно, хорошая кровь, но кто мамаша этого юноши? Ходили слухи об Афганистане, где мог нагулять ребенка вот этот господин в белом. Тогда почему сын с ним? И что значит «по-своему европеец?»
Мужчина и женщина всмотрелись друг другу в глаза коротко и жестко, как клинки скрестили, и отвернулись друг от друга. Оба сказали себе одно и то же – аларм, аларм[11], не заныривай за буйки, не уходи на глубину, оставайся возле берега. Оба одновременно и не глядя друг на друга выпили водки. Холодно…
Маша Войтович бросила быстрый взгляд на циферблат часов. Крохотные, не крупнее логиновского перстня, золотые часы с сапфирчиком на головке заводного механизма. Еще полчаса, и она уйдет. Рандеву с прошлым – ошибка, рожденная ее самоуверенностью. Логинов – уже не Логинов, а Лонгин… Она уйдет и ни за что не спросит, кто мамаша у парня со странным именем. Странность ведь – привезти мальчика с таким именем в Россию. Лонгин – уже не «мраморный дог» московский, не тот русский, который исполнял партию аристократа, – теперь это индус какой-то. Печорин. Британец, проведший годы в колонии. Мальчиком обзавелся черным. Пижон. Как был пижон, таким и остался. Тоже мне, Маша, Катя и Мирвайс. Катя… Катя в слове «папа» ударение на втором слоге ставит. «Папа́». «Чус, папа́»[12]… Ей только Мирвайса не хватает. Он по-русски-то говорит?
Маша злилась. Машу охватило внутреннее ненастье. Ненастье может вызвать порвавшийся чулок. Это объяснимо. При желании она могла бы обосновать и тут причину. Только зачем? Пусть сам доедает свои креветки с палтусом. Так себе креветки. Палтус – одни кости. Пусть сам ищет причину, Печорин хренов.
Молодой человек с лицом Мцыри уловил напряжение в тысячу вольт, которое возникло между такими красивыми клиентами. Скользнув через зал, он в один миг оказался возле столика и артистическим жестом разлил остатки водки – под самую верхнюю кромочку женщине, остаток – мужчине. «Еще по рюмочке, от шефа», – предложил он именно Маше. Маша оторвала взгляд от циферблата. «От шефа? А где шеф?» Мцыри улыбнулся – шеф везде. А я его рука на этой земле. Улыбнулась и Маша. Нет, она обождет, пожалуй. Она же женщина, а, значит, хитрее… Она не уйдет, не выяснив, кто мамаша…
– А Балашов сейчас с немкой. Это ведь не о прошлом, а о сейчас?
– Ну и что, я тоже был с немкой, – рассеянно ответил Логинов. Он, конечно, заметил перемену, произошедшую в своей визави. «Зря спросил про дочь. Похоже, не ошибся. Уже проблемы. Но что же, я же предложил не в монастырь ее отправить, а помощь. Значит, не нужна помощь от меня. Кто-то у нее есть. Кто? На что тебе это знать? А на что тебе знать, что Балашов – с немкой?» Перед внутренним взглядом возник Афганистан. Афганистан был весь заключен между горами. А между ними – озеро. Вода в нем лежала ровнехонько, как лед на катке. Вода синяя, как его рубаха. И тихо. Птица крылом не хлопнет. С чего вспомнилось? Бог ведает. Влить в себя такую воду, и станешь чище, лучше. Так казалось. Так и сейчас кажется. Значит, все еще хочется стать лучше? Или богом? Нет, все-таки лучше, а не богом. И ничего тогда такого страшного нет, что он предложил помощь. И на нет суда нет, пьем, едим и расходимся по казармам… Тоже мы не пальцем деланные.
– Володя, значит, все же о прошлом? Заметь, «был» не я произнесла и употребила.
Логинов кивнул. Да, его косяк. Он хлопнул рюмку, крякнул, закусил рукавом, нарочито грубо.
– Виноват, исправлюсь. «Был» больше не будет. Не употреблю. Зато я знаю, зачем знакомить твою с моим. Я скажу, а ты сама перевари.
– Любопытно послушать. Валяй, Логино-фэ-фэ.
– Сварю. Мой меньше других подвержен деградации. Не потому, что он из золота или из платины, но в силу объективных причин таким получился. Прошел обработку различными средами – щелочью, кислотой, свободой, необходимостью, страстью и даже безразличием. Жизнь с отцом без матери, а отца ты знаешь. Или как раз не знаешь. Ты же не поверила бы, что Логино-фэ-фэ будет сам и один воспитывать сына, верно? А вот ты можешь мне уверенно, не кривя душой, сказать, что вам с Балашовым удалось ей привить иммунитет к общеевропейской пресловутой деградации? Оно ведь здесь, в КГБ, тоже есть, только тут она более хитровыстроенная, что ли. С поправкой на особенности так называемой интеллигенции. Извини, я вчера как твою увидел, так понял – ее либо к «снежинкам»[13] прибьет, либо, наоборот, к совсем отбитым.
– Не знала, что ты стал специалистом по детской психологии. Или у твоего сына мать – педагог?
Владимир не ответил и усугубил это нарочитым вниманием к палтусу. Маша не осталась в долгу. Но не ушла.
– А ты Балашова почитываешь, да? Ну, раз знаешь про «снежинок»… У него год назад вышел рассказ Schnee, как раз о школьнице, как она из Москвы летит в Дюссельдорф и мечтает о безоблачной жизни там…
– Почитаю, – буркнул Логинов, всем видом давая понять, что его рассказ Балашова мало интересует. Именно поэтому Маша принялась за пересказ сюжета. «Ничего, потерпишь. Тоже мне, знаток молодежи выискался. Как был аллесбессервиссером[14], так и остался. С одного взгляда нашу Катю он просканировал»…
– Я же сказал – сам почитаю. На слух-то он не очень, наш прозаик.
– Ревнуешь? Зря. Твое дело – это теперь в детях разбираться. А он пишет. Известный такой, в KiWi[15] на немецком издают. Мастер рассказа о незначительных явлениях и разнообразии малозаметного. Это не я придумала, чтобы тебя подразнить, хотя ты ведь и не ревнуешь совсем… Это так о нем критика пишет. Кстати, та самая критика, с которой он живет. Хотя отец он был хороший и Кате много чего дал.
– А чего же ты ее забрала?
– А я мать хорошая. Может быть, литагент из меня и не очень, а с воспитанием справляюсь. И никаких трагедий. А у тебя как?
– Мы с Мироновым на пару его едва в Толстые не вытолкали пинками, а он опять на мелочевку упал. Мне жаль. Тут не к чему ревновать, – снова уклонился Логинов, но уже с ответным ударом. Ударил и пожалел об этом. Снова сам свой завет нарушил, опять по прошлому залепил. Или не прошлое для нее Балашов? Тогда тем паче, зря. По особому блеску в зрачках Войтович Владимир догадался, что она вот-вот встанет и уйдет. Вспомнил он этот блеск. Ну что сделаешь, от памяти не спрятаться, как не скрыться от осени. И тогда само собой из него выскочило действительно странное действие. Он резко выбросил руку, захватил двумя пальцами Машину рюмку, полную под край. Рюмка от него далеко, и, чтобы коснуться ее, другому пришлось бы приподняться. Мцыри с изумлением наблюдал за тем, как диковинный клиент, даже не сдвинув стула, подхватил пальцами емкость и, не потревожив гладь жидкости, донес до своего рта и вылил туда. Цирк! Мцыри снова подскочил и наполнил. Заглянул мужчине в глаза. Не нашел чего-то иного, чем снова повторить про шефа.
Войтович тоже была поражена. Она как завороженная проследила за пришествием и за ровным, как ход луны, возвращением логиновской ладони. «Все-таки он не просто странный, а необычный, этот мужчина», – строго напомнила себе, словно осудив за холодность к нему. Это ведь она, а не какая-то другая женщина, сейчас здесь с ним. Здесь и сейчас. Необычный мужчина – ее друг. А она игры устроила в дамские обиды. Может, и стоило бы познакомить… Но вместо того, чтобы сказать об этом, она спросила, где он научился такому фокусу? Он соврал, что так их тренировал мастер Коваль. Что ни тренировка, под конец вот такая медитация в тренерской. О старом Моисее, о том Пустыннике, который при нем в Кельне двумя пальцами поймал муху, он решил не упоминать. Еврей оказался суфием. Балашов – писателем. Логинов – вдовцом. Это прошлое, моя девочка, это прошлое, Маша Войтович…
– Зря ты на меня за Игоря рассердилась. Я его писательские таланты действительно признаю, а чуйка его – вообще штука особая, она требует своего исследователя. Тут его немецкая критикесса, я полагаю, импотентна. Бессильна.
Заговорили о литературе, хотя и он, и она в заднем уме держали, не отпустили тот вопрос о детях. Со слов Маши, Логинову стало известно (или он сделал вид, будто только теперь), что Балашов стал своим в немецком «культурном классе», хотя среди его персонажей нет геев, трансгендеров и прочей обязаловки. Нет и русских художников-постмодернистов, которых отринула русская консервативная диктатура. Другое дело, что Балашов «крымнаш» не принял, как и многого другого в нынешней России, о которой, впрочем, знает по «письмам издалека». Да, «крымнаш» он не принял, и в «культурный класс» принят, а в «прилипалы» все-таки не лезет и КГБ не хает. «Ты же его знаешь, он в своем саду. Ему нужен поводырь. Вот и нашел поводырку, тут он не промах. Кеглер бы сказал: „пово-дырку“. Заметил, как он стал слова дробить? Нет? А я заметила. А, про поводырку? Да, или его нашли. Она звалась Урсулой. Настоящая немецкая тетя. Твоя Ута Гайст, только в квадрате и пострашнее на вид. На лицо ужасная и не добрая внутри. Как нынешняя Германия. Нога сорок третьего размера. Пнет – улетишь на Луну. Зато лягушек всяких любит. И собачек. И фамилия соответствующая – фрау Грюн». Логинов, в свою очередь, не преминул поумничать. Маша обратила внимание на то, что от вчерашней маски не осталось и следа, лицо его обрело подвижность и даже живость. Брови зашевелились вместе с движениями губ, глаза выражали, каждый по-своему, по-логиновски, повороты его мысли. Он заговорил о роли балашовых в русской литературе – это роль чернозема для Чеховых или Толстых, без них у «великих» не случится читателя. Впрочем, его и нет, этого читателя. И у Балашова нет. «Как там нынешний главный русский писательский либераст Баков рассуждает? Если печься о творчестве как о высшей ценности, то на Руси расцветы творческой свободы приходилось на слабые доли государственности, а то и на распады государства. Баков, конечно, убеждает свою паству, что творческая свобода – высшая ценность по отношению ко многому, а уж по отношению к целости государства – подавно. Так? Нет, не так. У всякого прогрессиста есть слабое место. Они не понимают природы исторической цикличности. Всплески творческой свободы раньше или позже создают потребителя свободы, свободного уже и от самой свободы и от творчества как такового, создают массовый творческий продукт. И уничтожают читателя. Логично? Конечно, логично. А потом требуется время, много времени и много войны, чтобы снова воскрес читатель, которому творческая правда будет нужнее и понятнее, чем попса. Вода ведь важнее, чем коктейльчик „секс он зе бич“, когда дело – о жизни». Так что разговор как-то сам собой наладился, и не светский, а дельный, в общем-то, разговор. Только Логинов пил и пил. По рюмочке, а уже второй графин. Маша в этом отстала, конечно. И обратила внимание – его водка не берет, воду ему, что ли, носит Мцыри? Или все-таки школа Коваля? Хотя и Миронов Андрей Андреич тоже такую им всем школу пьяного устраивал… Интересное было время, пока был Миронов… Молодое время.
– А все-таки ты где пропадал, Володя? – все-таки решилась Войтович.
– Мирвайс – это персидское имя. Переводится как справедливый правитель. Можно по-другому – благочестивый правитель. Отец у него русский, а мать – афганская таджичка.
– Круто. Это весь ответ? Отец – это ты?
– Русский – это я. По крайней мере, все еще на это надеюсь. Мирвайс свободно владеет английским и дари, а русский и французский – родные. Это ответ.
У Логинова на смуглых щеках выступили бледные пятна, и Маше вспомнилось, как в той, молодой жизни, у него на скулах проявлялся румянец, если ему доводилось испытать глубокое волнение.
– А ты стал загадочен, как перс, Володя. Балашов утверждает, что жизнь делится на периоды только у историков и литературоведов, а на самом деле жизнь – это всегда подготовка к жизни. Мне казалось всегда, что я готова. А ты? Вот у тебя сын от персиянки… И тут отличился.
– А ничего, что у тебя дочь от целого Балашова?
Впервые они оба искренне рассмеялись «друг другу».
– Лады, так и быть, познакомим, – согласилась Маша. Ей в самом деле стало любопытно поглядеть на продукт свободного творчества смуглого седовласого мужчины.