Я не знаю, почему согласилась.
Возможно, это было истощение. Возможно, любопытство. Или, что было страшнее всего, простое отчаянное желание, чтобы хоть кто-то посмотрел на меня и увидел не доктора Веронику, а просто женщину.
Мы пересеклись у выхода ровно в шесть. Марк ждал меня. На нем было легкое пальто, небрежно накинутое поверх свитера.
— А я уж думал, статьи победили, — улыбнулся он.
— Я решила, что они подождут, — сухо ответила я.
Кофейня «Алхимия» была полной противоположностью «Гелиоса». Тесная, шумная, пахнущая не лимонным воском, а жженым кофе, кардамоном и горячей выпечкой. За стойкой бариста с татуировками на руках почти кричал, принимая заказ. Стены были из грубого кирпича, свет — теплый и тусклый.
Здесь не было контроля, но была жизнь. И мне стало жутко неуютно.
— Два эспрессо и… — он посмотрел на меня вопросительно. — … И два фисташковых круассана, — закончил он, не дожидаясь ответа. А затем добавил уже мне — Поверьте.
Мы сели за крошечный столик у окна, на который я поставила сумку как барьер между нами.
— Итак, — он поставил передо мной чашку. — Пробуйте. Худший кофе в вашей жизни.
Я сделала глоток и поморщилась. Марк был прав. Кофе оказался кислым и водянистым.
— Ужасно, — констатировала я.
— Точно, — он рассмеялся, и этот смех был первым по-настоящему искренним звуком, что я от него слышала. — А теперь круассан.
Я откусила. Идеально. Хрустящий, маслянистый, с тягучей фисташковой пастой. Баланс восстановлен.
— Ладно, — признала я. — Вы разбираетесь в… компенсаторных механизмах.
— Это моя специальность, — он откинулся на стуле, его поза была открытой, расслабленной. Но внимательные глаза не отрывались от моего лица. — Как и ваша. Я читал вашу статью о работе с ПТСР у жертв насилия. Ту, что была в «Вестнике психиатрии». Вы жестко пишете. Никакой воды. Мне понравилось.
Я напряглась. Он проделал «домашнюю работу».
— Я стараюсь придерживаться фактов.
— Факты — это скучно, Вероника. А вы пишете не скучно. Вы пишете… зная. Вы хорошо понимаете механизм страха. Почти… интимно.
Запах хвои. Хруст веток. Я сжала чашку.
— Мы все его понимаем. Это наша работа.
— Нет, — он покачал головой, улыбка стала мягче, профессиональнее. — Мы изучаем его. Мы его классифицируем. А это другое. Большинство из нас боятся так же, как и наши пациенты. Мы просто прячем это за DSM-5 и протоколами. А вы, — он наклонился чуть ближе, понижая голос, — вы, кажется, не боитесь. Или боитесь так сильно, что научились с этим жить.
Я смотрела на Марка, пытаясь отыскать скрытую угрозу, но ее не было. Не было того хищного оценивания, что я почувствовала в клинике. Скорее было… понимание. Он говорил на моем языке.
— Мы говорим о методах терапии, — я вернула разговор в профессиональное русло. — Вы сторонник КПТ? Или у вас мюнхенская школа, больше в экзистенциализм?
— Я сторонник того, что работает, — легко ответил он. — Я считаю, что нельзя лечить фобию, просто рассказывая пациенту, что его страх иррационален. Это как говорить утопающему, что воды не существует. Нужно нырнуть вместе с ним.
Нырнуть вместе с ним. Я замерла. Это было близко. Слишком близко к тому, что я делала.
— Это рискованно, — сказала я. — Можно потерять объективность. Стать… соучастником.
— А можно стать спасателем, — парировал он. — Разве не в этом суть? Разве не ради этого мы работаем?
Разговор тек легко. Марк был умен, быстр, он ловил мои мысли на лету и развивал их. Он не пытался меня впечатлить, а просто поддерживал каждую мою идею. Я не заметила, как убрала сумку в сторону, как расслабила плечи. Я не чувствовала себя «доктором Вероникой». Я не чувствовала себя загнанным зверем из своих кошмаров.
Я впервые за… я не могла вспомнить, за сколько лет… чувствовала простую, человеческую симпатию.
— У вас был хороший учитель, — сказала я, сама удивляясь своей откровенности. — У вас очень точные формулировки.
— У меня были разные учителя, — уклончиво ответил он. — А у вас? Кто научил вас так… нырять?
Я улыбнулась. На этот раз искренне, вспоминая.
— У меня был ментор, еще в ординатуре. Он был… жесткий. Невероятный циник. Но он единственный, кто видел во мне не просто студентку, а… потенциал. Заставлял копать глубже, не бояться тьмы пациентов.
— Звучит как идеальный наставник, — в его голосе проскользнула странная нотка.
— Он был лучшим. И единственным, кто понимал меня. Я… я ему очень благодарна. Он всегда шутил, что его старые часы отстают, и он вечно опаздывает на встречи с самим собой.
Я отпила остывший кислый кофе, заметив за собой легкую тоску, пришедшую вслед за воспоминаниями о менторе. Словно оставив его, я забыла и частичку себя. Какую-то важную, но неуловимую частичку.
— И когда я получила первую большую премию за научную работу… я подарила ему часы. Хорошие, швейцарские. Он их заслужил.
Я подняла на Марка глаза, ожидая разделить с ним эту теплую память.
Но человек, сидевший напротив, изменился.
Это длилось всего секунду. Улыбка — воздушная и располагающая — застыла, а потом сползла. Его глаза, которые я уже почти привыкла считать теплыми, стали абсолютно холодными. Марк смотрел сквозь меня. Его пальцы, лежавшие на столе, сжались в кулак.
Но все произошло так быстро, что я могла бы списать это на игру света в кофейне.
А потом он моргнул.
Улыбка вернулась, но стала другой — натянутой, искусственной.
— Часы, — повторил он. Голос был ровный, но… пустой. — Это… очень щедрый подарок. Он, должно быть, был вам очень дорог.
— Да, — я медленно кивнула, чувствуя, как холод расползается от моей груди. Легкость исчезла. — Был.
— Что ж, — сказал Марк, снова возвращая дружелюбную версию себя, — говоря о времени… Мне, к сожалению, пора. Завтра рано вставать.
Он встал, оставил на столе несколько крупных купюр.
— Спасибо за компанию, Вероника. Это было… познавательно.
Марк улыбнулся мне той самой улыбкой, которую я видела на планерке. Идеальный фасад. И ушел.
Я осталась сидеть за столиком. Аромат кардамона и фисташек вдруг стал тошнотворно-сладким.