Всю ночь мимо юрты шла конница.
Уходила в сырой весенней тьме из Карабаха, покидая зимовку.
Тысячи уходили вслед за тысячами, а из юрты никого из них в темноте не было видно. Шли мимо. И равномерный топот копыт, как горный поток, не задерживаясь, протекал мимо, но рокот оставался тут, не смолкая, не утихая, словно ничто никуда не уходило, а топталось на месте перед приоткрытой полостью Тимуровой юрты.
Тимур, вслушиваясь привычным ухом, то привставал на постели и сидел, прикрывшись до поясницы одеялом, то опять прилегал, кладя голову на тугую подушку. Не спал.
Подошла весна. Тысяча четыреста второй год по календарям неверных. Восемьсот четвертый год по летосчислению мусульман.
Пришло время. Начинался поход.
Конница шла.
Воины, подремывая в обжитом седле, дыша сырым холодком, видели впереди только голову коня да смутно – спину переднего воина, а дальше там все закрывала непроглядная тьма.
Уходили с пастбищ Карабаха и не задумывались, суждено ли из них кому-нибудь вернуться сюда, на это горное приволье, ныне скрывшееся во мрак.
Тимур послал их на те дороги, откуда начнется новый поход, на то место, куда совсюду сойдутся остальные войска, зимовавшие по разным завоеванным весям.
Он вслушивался в гул идущего войска, и от того возрастала в нем не то сила, не то уверенность, не то спокойствие; возрастало то, без чего не мог он додумать мыслей, еще не совсем додуманных.
Теперь во тьме, под мерный гул движения, удалось собрать все мысли, сжать их и как бы отжать, осмыслив главное.
Поход, который он накануне приказал начать, его досадовал. Совсем не туда надо бы идти этой весной. Не туда бы двинуться. Приходилось поневоле – поневоле! – идти не в ту сторону, куда стремилась мысль, где его ждала желанная удача. То главное, что сулило верные и многие победы, добычу, какой еще никогда не случалось взять, а главное – он твердо знал: тогда на свете, во всей вселенной кончилась бы всякая, чья бы то ни было, власть, кроме единственной, его власти.
Эта цель была – Китай.
Он, как спелый плод на бахче, лежал беззащитный, полный золотого, сладостного сока, и ждал его, чтоб он только наклонился и поднял его с земли, как волшебный ларчик, где все лежит, чего хотел, чего всю жизнь ждал, к чему всю жизнь шел.
Некому там воспротивиться могучей силе Тимура, некому помешать ему завладеть тем заветным волшебным ларцом.
Надо бы сейчас встать, повернуть всю конницу налево, и еще не успела бы наступить зима, дело было бы сделано.
Но вместо желанного, решающего похода приходилось покорно начинать поход направо, на Запад, на османов, ибо немыслимо оставить у себя за спиной Баязета, сильного своими войсками, зорко следящего за каждым движением Тимура.
Уйти на Китай, оставив у себя за спиной османов, означало, как это уже случалось, что все завоевания минувшего года опять захватит Баязет, опять явится неугомонный разбойник Кара-Юсуф, опять в Дамаск вернется Фарадж из Мисра, опять…
– Нельзя оставить!
Он почти вслух подумал это, как с досадой думал это всю зиму в Карабахе.
Осенью проезжие франкские монахи, ехавшие из Султании к их королю в Фариш, подносили ему подарки и говорили:
«Первый враг вашей милости, великий государь, это негодник Баязет. Он не насытится завоеваниями, он вам первый враг, ибо, кроме вас, нет никого, кто мог бы сокрушить его силу».
Умные монахи. Может быть, их разум просветлен молитвами, ибо, случается, человека просветляет молитва, даже когда молятся не тому Богу, который есть истинный Бог. Был бы только человек воодушевлен на молитву своей верой!
Конница проходила. Гул не смолкал, наполняя ночь.
Изредка позвякивало железо – оружие или сбруя. Взвизгивала либо вздумывала заржать какая-то лошадь. Сырая тьма глушила все эти звуки, и только топот не смолкал всю ночь.
Уже утро близилось. Мгла поседела. Полз туман. А конница шла, проходила. Из тумана показывались хвостатые бунчуки, когда появлялась голова новой тысячи. Показывались и снова тонули в тумане.
Тимур встал. Усталый. Из сухого тепла юрты вышел на сырой холод. Вдали обозначились горы. Примятая трава скользила под сапогом.
Ночь не прошла даром. Не спалось, а зато думалось.
Исподволь пора собираться на Китай. Пусть начался поход на запад, на Баязета, но ведь можно готовить и новый поход.
Свой каждый поход Тимур начинал задолго до выхода войск. Он начинал поход посылкой в задуманную страну купеческих караванов, где шли его проведчики. Паломничеством одиноких безоружных дервишей к святыням той земли. Ведь в каждой стране есть базары для караванов и святыни для дервишей. Посылал послов с подарками к беззаботным правителям, дабы высмотреть, какова их сила. И чем ближе подходило время для выхода войск, тем чаще в ту сторону уходили купцы, послы, паломники.
Туман рассеивался. Утро наступало.
На ветру крепко пахло лошадьми.
Конница проходила мимо, и уже из ее рядов замечали его, одиноко стоявшего с краю от белой высокой юрты. Его лошадей на приколе. Его барласов, охранявших юрту. Но никому не было разрешено его видеть; он сам знает, надо ли его видеть, можно ли его узнавать. Надо будет, он сам даст знак, чтобы его узнали.
Он смотрел на подернутые туманом нарядные юрты своих жен, поставленные неподалеку. В тот год его семья зимовала с ним.
Смотрел и думал. Его лицо оставалось равнодушным, ничего не выражало. Так, случалось, он кого-нибудь слушал, заранее решив, что от слов собеседника ничего не изменится, какими бы словами ни пытался тот переубедить его; терпеливо скучал, даже не вникая в доводы или просьбы, но слушал.
Здесь собеседника не было, но, может быть, ему слышался докучливый голос из своих ночных раздумий, и он терпеливо разрешал ему договорить.
Медленно он шел по сырой, скользкой траве к большой крайней юрте, к юрте великой госпожи. Поодаль, так же медленно, поотстав, двигались за ним хранившие его барласы. Вокруг еще все спало. Только конница безмолвно продолжала проходить сотня за сотней, тысяча за тысячей, и слева от их пути загорелась заря.
Так, впереди зари, он и вошел в юрту Сарай-Мульк-ханым.
Вдохнул ночной, спертый, но уютный домашний воздух.
Служанки, в чем-то помогавшие великой госпоже, спорхнули, как стайка вспугнутых птиц.
Она сидела на ковре среди юрты, а перед ней, голенький, опрокинувшись навзничь на зеленом платке, румяный, остро пахнувший со сна, ворочался, суча кулачками в рот, годовалый правнук.
Она, не вставая, взглянула на Тимура и опять склонилась над малышом, протирая ему ножки цветастой ветошкой.
Тимур присел на корточки рядом с ней, разглядывая младшего из наследников своего царства.
– Мать у него прихворнула, я и велела его сюда принесть.
– А что с ней?
– Ничего… женское.
– Это проходит! – объяснил он, как бы успокаивая жену.
– Я велела ей отлежаться. Так здоровей будет.
Он недолго помолчал и, как бы невзначай, спросил:
– А меньшая госпожа… Вполне ли здорова?
Он спрашивал о своей другой жене, о Тукель-ханым, монгольской царевне. Года полтора назад умер ее отец, правитель Моголистана Хызр-ходжа. Вскоре там начались тяжбы его сыновей за власть. Вражда разгорелась. Четверо сыновей, родных братьев царевны Тукель-ханым, разорвали на четыре части силу и землю Моголистана. Тимур всех их знал: старшего Шами Джехана, который за четыре года до того приезжал в Самарканд от имени отца поговорить о мире и согласился уступить Тимуру области, прилегавшие к Ташкенту. С Шами Джеханом Тимур договорился и о своей женитьбе на его сестре в знак приязни между их владениями. Другой царевич – Мухаммед Оглан – был молчалив и, прежде чем слово сказать, долго посапывал, будто ему душно, прикидывался смирным, но среди братьев был всегда себе на уме. Шир Али, третий из сыновей, любил забавы, охоту, ловок был воровать красоток из дальних аулов, а украв, запаривал коней, мчась по степи с добычей, задыхаясь от спешки, хотя не за всякой красоткой гналась погоня. Младший был тих, ласков, любил гостить у сестры, однажды даже ходил с Тимуром в поход, когда обоз с женами и внуками сопровождал его до Кабула. Там он и оставался в обозе, дожидаясь возвращения Тимура из Индии.
Всех их знал Тимур. Осиротев, все они, а больше их самих – их военачальники и вельможи, ожесточились одни на других, пошли вразброд. Тут, в эту смуту, на них и нагрянул своевольник Искандер из Ферганы, застал всех врасплох, нахватал добычу. Но не за добычу наказал его Тимур по пути из Халеба. Наказал за ослушание, за то, что общая беда объединила этих четверых царевичей, и что там сложилось ныне на беспокойной границе с монголами, разобраться стало непросто. Царевичи после Искандерова набега начали мириться между собой, соединять свои войска. Не задумывают ли по молодости всяких дерзостей, пока Тимур держит в этой дали всю свою силу? Пока земли Тимура с той стороны открыты? Вот какую кашу заварил Искандер своим добычливым набегом.
Надо бы втайне заслать туда приглядчивых людей, подержать их там, поближе к царевичам: там нужна тишина, чтоб дорога по монгольским степям везде была спокойна. Ведь тою дорогою он пойдет на Китай. Когда он всю свою силу двинет туда, никакие царевичи ему не помеха. А до той долгожданной поры они могут всякий разбой натворить. Эти родные братья ее, этой меньшой госпожи его царственного гарема.
– Не хворает она?
– Чего бы ей хворать? А только после отцовой смерти часто задумывается.
– Задумывается?
– Тоскует, что ли.
– А?
– Тоскует. Молчком сидит. Задумывается.
– Нехорошо.
– Да ведь здорова!
– Надо бы к ней лекарей звать. Здорова была б, не задумывалась бы.
– А можно и позвать. Пускай бы повеселела.
– Я нынче ж их пришлю, какие из них смекалистей.
Он еще посидел, рассеянно балуясь с правнуком.
Мальчик забавно косил глаза то на бабку, то на Тимура.
Наконец, покряхтывая, Тимур встал.
Тяжело пошел в своем меховом халате.
Юрта Тукель-ханым высилась тут же, по соседству, зарумянившись на заре своими белыми войлоками. Белые войлоки, расшитые красной и золотой каймой. Юрта Тукель-ханым. Перехваченная широкими ковровыми лентами. Нарядная, словно в укор скуповатой великой госпоже, жалевшей шелку и золотых ниток на украшение своей юрты.
Отпахнув край кошмы, он вступил в темную духоту. Увидел на ковре поднос, на подносе серебряный китайский светильник в виде аиста. По другую сторону огонька с полу неуклюже поднялись грузные мамки, неумело натягивая на толстые плечи узорчатые халаты и шубы. Видно, разоспались, из ночи в ночь ночуя у постели своей повелительницы. Царевна Тукель-ханым привезла их с собой из монгольской степи, уезжая в супружескую жизнь, к своей новой службе, в чужую землю. Тогда Тимур сам выезжал встречать эту правнучку Чингиз-хана, красавицу, дочку издавнего противника, как залог доброго соседства. Встретил ее в Ташкенте. Много было празднеств, пиров, даров. Даров щедрых, всем напоказ, взаимных. Тогда-то монгольский хан Хызр-ходжа и отступился от своих прав на Ташкент – добрый подарок. Четыре года прошло.
Мамки раздобрели от праздности и теперь заслоняли от него Тукель-ханым, пока кланялись, пока опомнились, пока уносили с полу свои одеяла и подушки.
Когда, встревоженные, они ушли, он увидел ее, еще не вставшую с постели, и, оставшись с ней вдвоем, подошел ближе.
– Нежишься?
– Еще ведь рано, государь.
– Кому рано, а кому – давно пора.
– Прикажешь подняться?
– Да нет, лежи. Лежи!
Он сел около светильника и всмотрелся в заспанную царевну.
– Здорова ли ты?
– Будто ничего.
– А то я вижу, что ты не то…
– Да нет, право, ничего.
– Мне видней, ты лучше полежи. Я к тебе лекарей пришлю. Чего ж хворать, когда есть лекари?
– Да если б я хворала… А надо, так пускай придут, государь. Разве я против?
– Вот и придут. На то и немочь, чтоб лечить.
– Я поднимусь…
– Лежи, говорю!
Он встал, нечаянно задев ладонью поднос, отчего светильник шатнулся.
И вышел.
У серых юрт уже хлопотали служанки, разжигали очаги. Поднимались дымки, поднимались невысоко и потом тянулись в темную сторону, прочь от зари, истаивая.
Он пошел к себе. Пошел так же неторопливо. И охранные барласы молча следовали за ним.
Одного из стражей, стоявших у входа, послал кликнуть лекарей.
Недолго еще постоял у юрты.
Конница уже прошла. Следом провели стадо слонов, не то накрытых, не то обшитых овчинами.
Стало пусто. Просторно. Со стороны воинского стана слышались голоса. Кто-то равномерно стучал: хворост рубил, что ли. Порыв утреннего ветра порой доносил пахучий кизячий дым со стана.
Но зоркими глазами приметив вдали торопливых лекарей, спешивших сюда, он вошел в юрту.
Среди лекарей особенно тороплив был китаец: он покрикивал на своего прислужника, и так запыхавшегося, разминал свои узловатые, желтые, будто бамбуковые пальцы, и они потрескивали в суставах. Изредка, искоса, на бегу он щурился на других: всем ли видна его расторопность, его готовность тотчас одолеть внезапный недуг повелителя? Робея втайне перед таинствами китайских лекарей, но не желая заискивать, двое самаркандских табибов спешили особняком. Белобородый, запахивая раздувающийся халат, что-то говорил другому, чернобородому в небольшой чалме. За ними поспешали и их прислужники, неся какие-то свертки.
Тимур велел пустить к себе только двоих, а прислужников барласы оттеснили от юрты. Смешанные с прислужниками, попятились и лекари, не званные к повелителю. От такой неожиданности китаец вскинул седые редкие брови, оскалился от зависти и обиды, но отступил со всеми. Повинуясь крепким рукам барласов, многие полубоком, дабы не оступиться, они удалялись от юрты, куда и не входили.
– Меньшая госпожа нездорова, – сказал Тимур.
– Где болит? – спросил белобородый Мулла Джалал-аддин, прославленный своим уменьем по всему Мавераннахру.
– Задумывается. Это значит – тоска.
– Можно помочь! – решил Мулла Джалал-аддин.
– А чем?
– Приготовим отвар.
– Не то. Такой тоске есть верное средство.
– Научи, великий государь.
– Я и научу. Надо ей место переменить. Тут горы. Дышать тяжело. Ей надо в степь поехать. Сходите к ней, побеседуйте, скажите ей: надо, мол, в степь поехать. Да постращайте: сейчас если не лечить, по лицу, мол, пятна пойдут. А то и чирьи. Понял?
– Еще бы, великий государь!
– Идите.
Лекари заторопились к меньшой госпоже.
Издали их заметив, китаец решил: сейчас, когда те двое еще на пути от юрты повелителя к юрте меньшой госпожи, когда захворавшую они еще не увидели, не осмотрели, природа недуга и снадобье от него уже им известны. Но от этой догадки ярость не приутихла. Лекарь задумался: если Тимур не доверяет ему лечение одной из многих жен, почему к себе допускает его при недуге? Если ж только отныне перестал ему доверять – отчего? Оскорбленный, озлобленный, озадаченный, он побрел к своей юрте, где прислужник уже разбирал сверток хитрейших, всемогущих китайских снадобий.
Мамки, вернувшиеся к Тукель-ханым, едва Тимур ушел из ее юрты, только отодвинулись в сторону, когда пришли лекари.
С приветливой, ободряющей улыбкой старый Мулла Джалал-аддин опустился на колени перед Тукель-ханым, сидевшей под одеялами.
Табиб взял обе ее руки двумя руками и вслушался в движение крови, которое он один мог понять.
Он повернулся к чернобородому Мулле Изаддину:
– Послушайте-ка и вы… Как?
Мулла Изаддин тоже, держа ее запястья в сухих ладонях, закрыл глаза и вслушался.
Мамки, почти не дыша, приглядывались к этому таинству.
Изаддин негромко, значительно сказал Мулле Джалал-аддину:
– Слабовато.
– Надо усилить.
Джалал-аддин опустил ее руки, и Тукель-ханым быстро запрятала их под одеяло, пугливо вслушиваясь, всматриваясь в действия лекарей. Она начинала верить, что ей грозит опасность, какой она и не ждала. Никак не думала, что болеет.
Мулла Джалал-аддин долго смотрел на свои ладони, словно на них отпечатался след ее рук. Наконец, не смея смотреть ей в испуганное лицо, сказал:
– Бывает, от малого огонька загорится, горит, разгорится, разбушуется великий пожар. Уж вся степь в огне. Юрты горят, стада горят. Дым все небо застит. Солнце меркнет. Люди задыхаются. Горит, горит. Кругом выгорит, только зола кругом да черным-черно. Где была жизнь, голая земля.
Мамки зашептались между собой. Тукель-ханым молчала, побледнев.
– А начинается с малого огонька. Можно ладонью прихлопнуть. Так, бывает, и слава человека: с маленького огонька, а потом не то что на всю степь, а уж и на всю вселенную… Так и болезнь в человеке. Сперва не видно. Сам ее не чуешь. Случается тоска? Скука набегает? Случается?
Тукель-ханым робко подтвердила:
– Случается.
– Это я и понял. С этого и начинается.
Одна из мамок, самая неповоротливая, но и самая почтенная среди них, громко сказала, будто и не лекарю, а другой мамке:
– Еще б не тоска: четыре уж года в замужестве, а дети где? А ей детей надо! Как есть дети, ей не до тоски…
Лекарь прислушался. Сказано это ему, а будто другой мамке.
Тукель-ханым посмотрела на нее и опустила глаза.
Мамка не унималась – не всегда удается высказать свои тревоги. Эта мамка доводилась младшей госпоже теткой. Была вдовой сестрой ее отца, покойного хана Хызр-ходжи.
– Ей бы средство, чтоб дитя зародилось. С дитем скучать некогда.
Слушая ее, сочувствуя, лекарь кивал:
– Вот-вот! А в ней печень горит. Ей сила нужна. Ей отсюда поскорей уехать куда-нибудь. В степь ей надо. А не то печень разгорится, по лицу темные пятна пойдут. Чирьи вылупятся по всему телу. В степь ей, в степь. На вольный дух.
– Да отсюда как ей выбраться? Кто ж дозволит?
– А без того никак. Можно кровь пустить. Отвар дать. Это можно. Да ведь как пожар разгорится, на огонь не дуют, матушка.
– А уж он горит?
Лекарь, опустив голову, развел руками.
Лекари ушли. Тукель-ханым осталась, испуганная:
«А ведь верно: который уж день печень ноет».
Хотя Тукель-ханым не знала, где у нее эта печень, но ныть – что-то ныло.
Днем снова пришел Тимур.
Сокрушенно сказал:
– Лекарь говорит: тебе в степь надо. На вольный ветер. А?
– И мне так говорил!
– Он знает свое дело. Зачем болеть? В степь так в степь. Болеть не надо. Съезди в свои места на побывку. По отцу поминки справь. С братьями свидишься. Родню проведаешь. Подарки им отвезешь. Съездишь с честью. С почетом. С почтенными провожатыми. С крепкой охраной, чтоб нигде ничего не приключилось. Путь немал…
Он еще долго говорил с ней, заверял: здесь она бы ему нужна, да ведь надо от хвори отвязаться. А если пятна пойдут? Завистники возрадуются: красота от пятен тускнеет!
Не глядя на нее, покачал головой:
– А завистники водятся у каждого человека. Как блохи у собаки. Тем и рады, что в чужой шерсти копошатся. У каждого человека!
Тукель-ханым посомневалась:
– Это, может, за то мне, что детей не рожаю?
Он-то знал, почему не рожает. Отвернулся. Опустил глаза.
Но, все так же отворотясь, отвечал:
– Лекарь говорит: поживешь в отчей степи, окрепнешь. Немочи пройдут. Дети будут. Тоска заглохнет.
Вздохнул:
– Я тебя не неволю. А поехать надо. Надо!
Заметив, что она стоит и молчит, тоже отвернувшись от его взгляда, ему в ее облике почудился укор.
Встал. Помолчал, топчась на месте, виновато потупившись. Наконец, так и не взглянув ей в лицо, повторил:
– Аллах милостив. Будет его воля, будут и дети.
Пошел было. Остановился:
– Не в детях суть. А как уйду в поход, ты в обозе останешься. Одна со всеми. Совсем одна, без меня. В своей степи тебе небось лучше быть, чем со всеми в обозе, в огруке. А вернусь – пришлю за тобой. Ты не думай, не бойся: в дорогу так тебя соберу, так провожу – они все тут тебе позавидуют, когда поедешь!
– Позавидуют? Навряд ли: скажут, отсылаешь.
– Вот увидишь, позавидуют! Я тебя сам провожу до большой дороги. Сам! Когда жену отсылают, кто ж ее провожает?
– Когда б так, тогда можно. Тогда, может, и позавидуют.
– Вот увидишь!
– Да куда ж денешься, когда болезнь признали… Поеду.
Днем он позвал к себе старого соратника Худайдаду.
Соратник подъехал на буланой лошадке. Невзглядная, мелковатая, но вся собрана в комок, задние ноги длинны, копытца невелики, как у мула. Шея широка, а маленькую голову высоко вскидывает, будто не идет, а играет. Чем-то приглянулась опытному Худайдаде.
Сунув поводья страже, Худайдада вперевалочку, похлопывая плеткой по сапогу, деловито направился к Тимуру.
Шел, казалось, независимо, но всегда робел, когда шел к повелителю.
Полвека прожили стремя в стремя, над большими тысячами войск главенствовал, а робел.
Вместе начинали нелегкую дорогу от захвата отары овец у зазевавшихся пастухов до захвата великих царств, отвагой и хваткой радовали друг друга; по войскам был славен отвагой, а робел, идя к Тимуру: знал, что Тимур каждую его мысль видит.
Войлоки у юрты оказались откинуты. По ковру, как по лугу, гулял свежий ветер.
Переступив порог, Худайдада замер. Поклонился. Опять замер, ожидая, пока Тимур скажет, зачем позвал.
Тимур хлопнул ладонью рядом с собой. Худайдада осторожно сел на это место.
Помолчали, сидя рядом. Двое стариков плечом к плечу.
Наконец Тимур, глядя в даль, простершуюся за распахнутой юртой, спросил:
– Слыхал?
– О чем?
– А сам ничего не думал?
– Насчет Баязета, что ли?
– О Баязете нечего думать: поход начали. А что за Баязетом делать?
– Насчет Китая, что ли?
– Значит, думал!
– А как же: после Баязета чем-то надо войска кормить.
– А как туда идти?
– Дорога известна. Через Хызр-ходжу, покойника. Ух, зловредный у него был вояка этот… Камар-аддин.
– Твой выкормыш.
– Иного щенка прикормишь, верный пес вырастает. А человек не пес. У тебя тоже вон Тохтамыш из рук ел, а теперь что?
– Оба нынче по дальним лесам кроются. Не о них забота.
– А об ком же?
– Хан, покойный Хызр-ходжа за разум, было, взялся, да помер. Вот и теперь не поймешь: чего от кого ждать? Хановы сыновья наследство делят. То погрызутся, то снюхаются. А вздумают, так и на наши города кинутся, пока нас там нет.
– А что же делать, когда наши силы на Баязета двинуты?
– Нам тех царевичей надо на глазах держать. Они нам нужны: на Китай пойдем через их землю. Табуны-то брать у них. Баранины-то с них спросим. Надо, чтоб они свое хозяйство берегли. Пока между собой грызутся, хозяйству разоренье.
– И что же теперь делать?
– Ты людей кругом знаешь. Может, приметил кого, каких я не знаю.
– А каких надо?
– Чтоб там между царевичами голос имели. Чтоб не только всю ту сумятицу видели, а и понимали б, откуда степь загорается. А загорится, сумели б на месте погасить. И чтоб званьем были годны, не робели б перед царевичами, сами б их в руки взяли.
– Посмекать надо.
– Вот и посмекай.
– И тоже непростое дело: как их туда заслать? Если пойдут да явятся, царевичи враз поймут: подосланы. Какое уж тут доверие, какой уж голос, когда их слова заведомо от нас. Непроста загадка!
– Та загадка разгадана. Надо людей отбирать. Тут ты мне и помоги. Кое-кого я уж знаю. Да надо б побольше послать.
– Много пошлем – доверия им еще меньше будет. Да и как послать?
– У меня меньшая госпожа захворала. Ей лекари велят в степь ехать. Ну а людей с ней пошлем для почета, для услужения. Она братьев проведает, погостит там, пока поправится. А люди не могут же ее одну оставить. Да и надежная охрана при ней нужна: дорога туда, дорога оттуда – дело опасное, охрана при ней нужна надежная.
– Этак легче людей подобрать.
– О том и говорю. Да не горячись, осмотрись по стану, по людям. Походи попримечай. А царица пока займется сборами в путь. Понял?
Худайдада промолчал озабоченно. Тимур, понимая его мысли, сказал:
– То-то!..
Этим закончив разговор, он было отпустил Худайдаду, но, почти уже вслед ему, добавил:
– Конница пошла. Большой совет не тут, там соберем, когда войска сойдутся. Тут собирать зачем? А там спросим их, надо ли нам на Баязета идти. Там они и скажут.
Худайдада его понял:
– Когда уже войску деваться некуда!
– Ну, это как они решат. Там и хан Султан-Махмуд свое скажет!
– Там решат! – согласился Худайдада, понимая, что это они вдвоем шутят. И, довольный, что пошутил с повелителем, быстро, на широко расставленных кривых ногах, заспешил в седло, на свою буланую игрунью.
Тимур во все многие и долгие годы своего правления везде прикидывался почитателем монгольских ханов. Войско держал по монгольскому строю. Везде с собой таскал безропотного чингизида, объявив его ханом, а себя только эмиром при хане. Чеканил деньги, ставя на них имя хана, а себя лишь после него, строчкой ниже, как эмир хана. Себя с гордостью называл ханским зятем – гураганом, в свою родословную вставил бабку из правнучек Чингиз-хана. Старшего сына женил на внучке Узбек-хана, чтобы и сын звался гураганом. А когда старший сын Джехангир умер, эту его жену, безропотную Севин-бей, отдал другому сыну – Мираншаху, чтоб по ней и Мираншах звался гураганом. И внукам искал невест из чингизидок. И у самого были в женах две чингизидки; великая госпожа – Сарай-Мульк-ханым, дочь Казан-хана, и эта заболевшая, затосковавшая – Тукель-ханым, меньшая госпожа.
Но когда ныне правители или историки сравнивали его походы с завоеваниями монголов и не видели в том разницы, он с яростью отвечал им, что всю жизнь освобождает свою землю и смежные земли от монгольских завоевателей, свергает их иго, изгоняет их ставленников и отпрысков.
Монголы, завоевав земледельцев Мавераннахра, вытоптали сады и поля, разрушили, обезводили каналы, превратили нивы в пастбища для своих бесчисленных стад и табунов, а Тимур приказал снова рыть каналы, снова оросить землю, возродить поля, оживить труд земледельца. И когда ему напоминали о сходстве его завоеваний с нашествием монголов, он приказывал сперва осмотреть поля, покрывшие урожаями недавние монгольские пастбища, и злословие смолкало.
Но можно ли было ходить в походы, если бы бессчетных воинов не кормила хлебом родная земля! Стал ли бы надежным его родной Мавераннахр, если бы народу там было нечего есть! Когда дома нет хлеба, никакими добычами, со всего света отправляемыми в Самарканд, не порадуешь земляков. К тому же за радостью, за преданностью народа строго следили верные люди: мало ли какие мысли могли взбрести в голову соотечественников! Нехорошие мысли в иную голову лезут не только от голода, но и от жира. Многих он поощрял, когда эти люди радовались его победам, восхищались его походами, безжалостными к неверным, беспощадными к монгольским последышам, жестокими к ослушникам. Не сулит он любви и к четырем монгольским царевичам, четырем чингизидам, братьям его меньшой госпожи.
Тукель-ханым день ото дня становилась нетерпеливей.
Путь в родные степи поманил ее.
Жила бы тут и не влеклась бы домой. Привыкла, сияние здесь, великий почет, безропотное ей служенье. Неоценимые дары и сокровища, изо дня в день возраставшие, здесь падали к ее ногам, принадлежали ей, развлекали и радовали.
И так бы оставалось навсегда.
Но повелитель пришел и сказал: «Ты больна».
Прислушалась к себе, и верно: покалывает в боку.
Повелитель ей сказал: «Поезжай, съезди в свою степь».
Задумалась о том, и уже нет сил остановиться.
Уже ее воспитательница, ее тетка Кебек-биби хлопочет, следя за укладкой сундуков. Уже сама она перебрала, перемерила свои украшения, отбирая то лучшее, что возьмет с собой. Уже ее слуги – мужья ее служанок – шарили по всему обозу, готовя арбы для дальней дороги, приглядывая лошадей.
Подошло время и Тимуру ехать к войскам, соединившимся в предназначенных городах.
Ее же дорога пролегала через Азербайджан, через Иран, через Мавераннахр, к далекому озеру Иссык-Куль, а оттуда – через горы – домой. Огруку, огромному обозу Тимура с его женами, внуками, сокровищами, – путь через Армению.
Самому ему – дорога в османские земли.
Вперед уехали конные сотни расчищать дороги, по которым пролягут эти длинные пути.
Первым в путь приготовился выезд Тукель-ханым.
На конях, покрытых праздничными попонами, ее ждали ряды стражи – юноши, отобранные из удальцов, обряженные дорогой одеждой, какую сменят в дороге, но будут надевать при проезде через большие города. У каждого были припасены и особые наряды, изукрашенные золотым узорочьем, и завидное вооруженье для того далекого дня, когда меньшую госпожу встретят ее братья.
Прощаясь, Тукель-ханым обняла великую госпожу.
И вдруг монгольской красавице стало страшно. Вдруг она поняла, что отрывается от того, что стало ей не только привычно, но без чего, может быть, ей уже нет жизни. На мгновенье она обмерла, обняв плечи великой госпожи.
Тукель-ханым не то вздохнула, не то простонала:
– Ой, куда ж это я…
Но Сарай-Мульк-ханым маленькой, твердой ладонью потрепала ее по ослабевшей спине:
– Теперь уж некогда. Крепись. Все сюда глядят.
И это помешало ей упасть и разрыдаться. Она устояла на ногах, а сама под сурьмой и румянами вся побледнела.
Пошатываясь, она попрощалась с Туман-акой. Неуверенно, спотыкаясь, дошла до милой ей Севин-бей, жены Мираншаха. И та, видя ее застывшие глаза, шепнула:
– Ну, не навек же!
– Ой, чую: навек.
– Наша участь: крепись!
Едва она откланялась остальному гарему, мамки подхватили ее под руки и повлекли к арбе, к большим красным колесам.
Ее подняли, подсадили, и она села, открытая перед тысячами людей.
Над ней возвышался, как купол, верх повозки, выкованный из серебра и позолоченный. Перед ней нетерпеливо топтались, покрытые зелеными шелковыми чепраками, высокие лошади. На двух сидели верхом возницы. Четыре остальных, позвякивая серебром цепочек и украшений, казалось, гордились собой.
Справа от царицы, на место, где следовало бы сидеть невестке, села Ольджай-бика, младшая из дочерей Тимура: откуда же взять невестку, когда еще и детей-то у меньшой госпожи нет.
Слева села ее воспитательница, тетка, заплаканная Кебек-биби.
Сзади, сразу за спиной, сели две невольницы, чтобы в пути она могла на них опираться.
Поместились в этой арбе и молодые рабыни, отобранные из самых красивых, веселых и речистых, чтобы развлекать царицу в дороге и служить ей.
Стража, отправлявшаяся с ней в Монголию, уже ждала наготове, в седлах.
Она выпрямилась в просторной арбе, одетая по монгольскому обычаю: зеленое золототканое платье, а поверх – желтый золототканый халат. Усыпанная алмазами шапочка на голове, покрытая прозрачным голубым шелком, тоже, как бы росой, окрапленная сверкающими алмазами. А над алмазами шапочки высилось павлинье перо.
Пальцы ее скрылись под перстнями. Рукава у запястий кончались алмазными браслетами. В пути ее арбу накроют покрывалом, в непогоду – кожухами; она переоденется, оденется поудобней, но тут ее провожали все жены повелителя. Все его вельможи. Все полководцы, какие еще не ушли с войском.
Рядами стояли войска, оставшиеся на зимовке, чтобы уйти на Баязета вместе с повелителем, когда он вернется к ним, проводив жену до первого ночлега.
Он первым выехал на дорогу.
С ним внуки Улугбек, Ибрагим, Искандер. За ними следом – вельможи, тоже нарядившиеся во все лучшее, чем владели.
Тронулась конная стража из удальцов.
Взревели, завыли, заныли дудки и трубы, гулко забили барабаны.
Помахивая павлиньим пером над головами тысяч людей, над рядами воинов, мимо юрт, мимо опустевшего утоптанного холма, где еще утром стояла ее юрта, Тукель-ханым со сжатыми губами, с остановившимся, невидящим взглядом покинула Карабах.
И с гулом, с голосами труб и дудок сливался рыдающий скрип сотни арб, в которых увозили за ней ее имущество.