Арнак
Я морщусь, оглядывая комнату для свиданий с заключенными.
Стены покрашены в грязно-зеленый цвет, краска местами отслаивается, как старая кожа. Пахнет хлоркой, сигаретным дымом и чем-то еще — кислым, неприятным. Наверное, потом и страхом.
Под потолком гудит старая лампа дневного света, мигает через раз, от этого в глазах рябит. Железный стол посредине комнаты весь исцарапан, кто-то особо умный даже вырезал на нем надписи. Этот стол да два стула — вот и все убранство.
Меня пробирает от вида решеток на окнах.
Жутко тут.
Никогда не думал, что вообще окажусь в такой комнате.
Тем более не ждал, что буду встречаться в ней с собственной матерью…
Дверь с лязгом распахивается, и конвоир — мужик с лицом бульдога — заводит маму.
Она в серой робе, которая висит на ней мешком. Волосы собраны в хвост, седины стало больше. Но, странное дело…
Мама изменилась.
Это очевидно и очень бросается в глаза.
Будто бы сбросила килограммов десять, не меньше, походка какая-то более легкая, что ли. Взгляд…
Другой у нее взгляд!
Это она меня так видеть рада?
В глазах нет той вечной напряженности, которая была дома. Нет страха, агрессии или же присущей ей хитринки. Плечи расправлены, спина прямая. Она даже улыбается по-новому, не натянуто, как раньше, а искренне.
— Свидание на сорок минут, — буркает конвоир, проверяя наручники на поясе. — Кричать не будете?
Мама качает головой.
— Тогда сидите тихо. Буду в коридоре.
Металлическая дверь захлопывается, вызвав эхо, ключ поворачивается в замке. Мы остаемся наедине в этой мрачной коробке, где воздух словно пропитан несвободой.
Я снова морщусь, потому что будущий разговор с матерью мне глубоко неприятен. И немудрено после всех ее выкрутасов.
Кристально ясно понимаю, что она сейчас начнет мной манипулировать, шантажировать, чтобы костьми лег, но вытащил ее из тюрьмы. Заранее готовлюсь к слезам, упрекам, истерикам. В том, что они будут, я уверен на сто процентов.
А мама почему-то просто сидит и смотрит на меня с улыбкой. И молчит.
Я барабаню пальцами по столу — железо холодное, неприятное. В тишине слышно, как за стеной кто-то плачет. Женский голос, надрывный. Мама даже не поворачивает голову на звук.
— Что ты молчишь? — взрываюсь я. — Ты помолчать сюда пришла? Объясни мне, как все вышло? Что случилось?
И вдруг мать выдает:
— Прости меня, сыночек.
Я откидываюсь на спинку стула, который противно скрипит.
В голове какая-то каша. Это новый способ манипуляции? Таких слов я от нее точно не ожидал. Извиняться — это не про маму, тем более искренне.
— В смысле? — спрашиваю со строгим прищуром.
Мама складывает руки на столе.
— Прости, что так долго позволяла этому длиться…
Лампа над головой снова мигает, отбрасывая странные тени на ее лицо.
Я шумно вздыхаю, спрашиваю:
— Чему этому? Поясни.
Она качает головой, словно отгоняет мысли, и в глазах у нее появляется что-то теплое, материнское — то, чего я не видел уже много лет.
— Неважно… Ты не грусти, Арнак, мальчик мой. Ты же в Испанию ездил, к Рите? Малышку видел? Как они, все хорошо?
От ее тона — такого спокойного, заботливого — у меня внутри что-то сжимается. Когда она последний раз спрашивала о моих делах? А вопросов о внучке я вообще не ожидал, учитывая, что она сделала.
— С Ритой и Миленой все в порядке, — отвечаю кратко.
Мать улыбается, и морщинки в уголках глаз расправляются.
— Вот и отлично. Обратно к ним езжай, ты им нужен. А тут и без тебя разберутся, будь со своей семьей.
Сказать, что я ошарашен ее предложением, все равно что ничего не сказать.
Поднимаю левую бровь в удивлении.
Мать тем временем продолжает:
— Вазген с Ашотом компанию отца как-то продадут, поделят, твою часть тебе пришлют. А я как-то тут, как-то сама… Обо мне не надо беспокоиться. Я доверенность на свое имущество напишу, а доля отца к ним по наследству перейдет. Разделите деньги его проклятые и мои тоже, вам на всю жизнь хватит, еще и внукам останется. Поди, уже схоронили его? А я как-то в тюрьме поживу… Ты за меня не волнуйся, мне и тут хорошо будет.
Никогда в здравом уме никому на этом свете не пришла бы идея, что в тюрьме хорошо. Но даже не это высказывание матери коробит. Она уже отца мысленно похоронила.
— Мам, отец жив! — решаю ее просветить.
— К-к-как это жив?! — Ее лицо перекашивает.
От былого спокойствия и умиротворения во взгляде и голосе не остается и следа. Мать выглядит так, будто ее сейчас хватит инфаркт. Руки начинают дрожать, она хватается за край стола.
Неужели ей даже никто не сказал?
С удивлением спрашиваю:
— Неужели ни Ашот, ни Вазген не пришли, не проведали тебя, не объяснили ситуацию?
Лампа над головой снова противно мигает, и в этом неровном свете лицо матери кажется еще более осунувшимся. Она поджимает губы, и я вижу, как напрягаются мышцы ее челюсти.
— Ты первый, — тихо произносит она и горько пожимает плечами.
От этих слов у меня внутри что-то болезненно сжимается. Неужели братья совсем отмахнулись от нее? Да, мать натворила дел, но все-таки… Она их родила, вырастила.
А я все равно не могу понять, как так вышло. Барабаню пальцами по железному столу.
— Мам, а следователь тоже не просветил? Как так?
Она качает головой, и седые пряди выбиваются из хвоста.
— Следователь только показания с меня снял, и все…
И все про нее забыли.
И все на нее забили…
Оставили гнить в этих серых стенах, даже не удосужившись сообщить, что отец жив.
На суде объявили бы, что ли, что судят не за убийство, а за покушение?
— Мам, кто твой адвокат? Почему он не выполняет работу…
— Я отказалась от адвоката, — пожимает она плечами.
Обалдеть не встать, она всерьез собралась провести остаток жизни в тюрьме. А следователь, по ходу дела, собрался за ее счет продвинуться по службе, звезды на погоны получить, раз засадил такую опасную преступницу.
Мама вдруг подается вперед, голос у нее становится слабым, она почти шепчет:
— Как же он мог выжить, я же сама видела, как он там без движения лежал. Чистосердечное написала… Он не должен был выжить! Я скинула его со второго этажа на стеклянный столик.
От того, как она это произносит: без злобы, даже с каким-то удивлением, у меня мурашки по коже. Она правда думала, что убила его. И готовилась отвечать за убийство.
— Врачи сейчас пытаются что-то сделать, но… — говорю я, подбирая слова. — У него сломан позвоночник, он не может двигать ничем ниже головы, и, возможно из-за отека мозга, он не может говорить. Речевой аппарат не работает… Только моргает, и все.
Я внутренне содрогаюсь, вспоминая, как навещал его в больнице.
Отец теперь овощ. Кабачок…
Мать слушает, не отрываясь глядя на меня. В ее глазах мелькает что-то странное — не сожаление, не радость. Что-то другое.
— Моргает? — усмехается она горько. — Для него и это много.
Такой холод в голосе…
Я откидываюсь на спинку стула, морщусь от очередного скрипа.
— Мам, да как ты вообще смогла это сделать? — До сих пор недоумеваю. — Отец ведь такой здоровый был, как ты смогла его скинуть? Как получилось?
Она выпрямляется, и я вижу, как что-то меняется в ее осанке. Плечи расправляются, подбородок чуть приподнимается.
— Здоровый, да не больше моего гнева…
— Чем же он так тебя достал, мам?
Когда я задавал ей этот вопрос, и не думал, что она выльет на меня столько всего.
— Ты знаешь, я ведь не хотела выходить за твоего отца…
Мать смотрит на меня стеклянными глазами.
Она будто сейчас не передо мной сидит, а в прошлое проваливается.
Голос становится каким-то отстраненным, словно она рассказывает чужую историю. А может, ей так легче просто?
Я замираю, прибитый ее признанием. Понимаю, что душу раскрывает и, возможно, впервые так откровенна со мной.
Мать тем временем продолжает:
— Видела, что грубый, злой… Артур мне с первого взгляда не понравился. А отец сказал, что мне такой и нужен, чтобы в узде держал, чтобы я по наклонной не пошла. А я ведь девочка нецелованная была, когда выходила замуж. Какая наклонная?
Она вопрошает это и смотрит на меня с такой обидой, будто это я отдал ее в восемнадцать замуж за нелюбимого.
В глазах появляется страдание и какая-то детская беззащитность, которую я не видел в ней никогда.
Слушаю это и не знаю, что сказать. Горло словно перехватывает. Бабка с дедом у меня, конечно, не образец подражания, но чтоб такое…
— Он меня до появления вас бил жестоко, потом Вазгена маленького бил, а вас с Ашотом я бить не дала, сердце кровью обливалось. У Вазгена потом много раз прощения просила, что не уберегла, но он так и не простил. А потом я все на себя принимала, все на себя… Потакала самодурству Артура, позволяла с собой такое творить…
От ее слов меня будто током ударяет. Неужели вправду все эти годы?..
— Мам, что ты такое говоришь? Я ни разу не видел, чтобы он тебя бил! Зачем ты врешь?
Говорю это и понимаю, что не врет. А поверить сложно. Как я мог этого не замечать? Как можно было так тщательно скрывать?
— Мам, при нас он тебя ни разу не ударил, при знакомых всегда был мил с тобой, предупредителен…
— О да, — кивает она, и в голосе появляется едкая горечь. — Все что угодно, чтобы сохранить лицо. Лишь бы продолжать казаться хорошим, чтобы все про него говорили — ах, какой добропорядочный Артур Меликян.
Мать смотрит сквозь меня, словно видит что-то далекое и страшное. Руки у нее лежат на столе неподвижно, но я замечаю, как дрожат пальцы.
Она молчит, а потом продолжает:
— Он всеми силами старался не дать окружающим заглянуть себе в душу, потому что душа та была черная и мерзкая. Боялся, что пальцем тыкать начнут, а главное, что последствия будут.
— Какие, например? — спрашиваю, хотя не уверен, что хочу знать ответ.
Мама горько усмехается, и морщины вокруг губ становятся глубже:
— Его деда за убийство жены посадили, вся семья от него открестилась. Поэтому Артур старался держать себя в руках, и по крайней мере не сделал из меня инвалида. Потом, если никто не знает и не осуждает, можно ж дальше издеваться. Я очень много разбиралась в этом вопросе, пыталась понять. Да, видно, скудный у меня ум, все равно так и не поняла, зачем ему было столько лет кровь мою пить. Чем так вкусна?
У меня внутри все переворачивается. Значит, это наследственное… Дед, отец… А я? А мои братья? Неужели в нас тоже сидит эта темнота?
— Ты не такой. — Она будто читает мои мысли. — Ты с детства мухи не обидел. Ты — защитник, воин. Я очень старалась растить тебя так, чтобы ты не видел всей этой грязи, чтобы чистым оставался, благородным…
— Мам, а ты почему не рассказывала раньше? Мы с братьями давно могли забрать тебя у отца…
Она дышит так тяжело, что, кажется, вздыхает всей душой:
— Стыдно было, сыночек. Очень стыдно… Что я такая непутевая, никчемная.
И я вдруг понимаю, что она чувствовала. Стыд жертвы — самый разрушительный.
Мать тем временем продолжает говорить:
— Когда тебя унижают, ты начинаешь верить, что заслуживаешь этого. Страшно признаться даже самой себе в том, что происходит. Когда кажется, что виновата сама — не сумела приспособиться, не смогла измениться, не научилась избегать ударов.
В этот момент мне становится по-настоящему жалко мать.
Впервые в жизни я чувствую ее боль настолько ярко, как свою собственную. Аж дышать становится трудно.
Неожиданно она признается:
— Сыночек, я сейчас понимаю, что это очень хорошо, что Рита уехала в Испанию вынашивать ребенка да рожать. Не дал бы ей этот ирод окаянный родить нормально.
У меня все внутри сжимается от неприятных эмоций. В горле встает ком.
После того как услышал ее откровения, в душе я согласен с матерью.
Пусть мы с Ритой были врозь это время, и мне бесконечно жаль упущенных месяцев, но по крайней мере она нормально выносила малышку. А это архиважно.
Но все-таки зло берет от всей ситуации. Неужели я не заслужил спокойного семейного счастья с собственной женой! Все потому, что отец мой — подонок.
— Что ж ты столько лет ему потакала, а сейчас с лестницы скинула? Что сподвигло, мам? — спрашиваю зло.
— Я узнала, что это отец заказал покушение на Риту, — признается мать дрогнувшим голосом. — Он сам проговорился. Помнишь ту желтую машину, что бесследно исчезла? Я все эти дни крутила в голове. Не удивлюсь, если это одна из спортивных машин дяди Гургена. Помнишь, он хвастал на свадьбе своей дочки, как умеет проворачивать финт — вот машина есть, и тут ее нет… Покуролесил на тачке без номеров, а перед постом гаи в фуру ее загнал, так и провез, чтобы не поймали. Ты же тоже говорил, что желтую машину так и не нашли, верно?
Новый поток откровений, что вода со льдом мне в лицо.
Я скрежещу зубами, слушая мамин рассказ, и понимаю, что она права. Все сходится. Теперь, когда у нас есть все данные, совершенно очевидно, что это именно отец чуть не убил мою жену и нерожденную дочь.
А все же непонятно мне, отчего мать так резко изменила отношение к моей жене.
— Что ж ты столько лет ненавидела Риту, а потом решила защищать? — хмыкаю я. — Столько жуткого натворила…
Мать с шумом вздыхает и отвечает:
— Понимаешь, сынок, до меня не доходило, насколько несчастным я тебя делаю. Насколько раню тебя этим всем. Ты ведь не показывал, как тебе больно… А вот когда фото внучки увидела, так и дошло, каковы последствия моих действий. Я почти рада была в тюрьме оказаться, хоть какое-то наказание за мои дела…
— А-а, вот в чем дело? — хмыкаю я. — Хоть что-то стало понятно.
Вот, значит, почему она в тюрьму собралась на ПМЖ.
Лампа над головой опять мигает, и тени на лице матери колышутся, как живые.
— Я не прошу тебя меня отсюда вытаскивать, — говорит она твердо. — Я не боюсь тюрьмы, я в этой жизни уже ничего не боюсь. Только б одним глазком на внучку… Может, покажешь еще фото, если есть?
Молча достаю из кармана распечатанный снимок малышки, протягиваю матери. Фотография чуть помята — я носил ее с собой постоянно. На снимке Милена спит в белой кроватке, крошечные кулачки сжаты, на губах едва заметная улыбка. Волосики темные, как у меня, а носик точно Ритин — маленький, аккуратный.
У матери разглаживается лицо, взгляд становится мягким. Она любуется фотографией, проводит пальцем по изображению, словно может потрогать внучку.
Потом начинает тихо плакать. Слезы катятся по щекам, но она даже не пытается их вытереть.
— Какая же красавица… — шепчет она. — Совсем как ты был маленький…
Потом поднимает на меня глаза, полные слез, и дает наставления:
— Уезжай в Испанию, люби свою жену, расти дочку. А про меня забудь… Я тем лишь счастлива буду, что уберегла тебя от этого ирода окаянного. Пусть внученька счастливая растет, с хорошим отцом, надежным, а я тут посижу.
И так уверенно это все мне говорит, что дико делается. Всю жизнь прожила с отцом, как в тюрьме. И в тюрьму же от этой жизни сбежала.
Из одной несвободы в другую…
Что ж у нее за жизнь была, раз она считает тюрьму лучшим исходом.
Должна ведь когда-то наступить амнистия, разве нет?