К книге
Зал ожидания: две с половиной повести в карантинеЗал ожидания. Не-детектив
100%
Зал ожидания. Не-детектив
20

Памяти ЮльПалны, моей рыжей учительницы по литературе, и как всегда, слишком поздно…

Если есть еще позднее слово, пусть замолвят его обо мне.

Сыщик

Шура Сыщик, как он любит представляться, а на самом деле подполковник тогда еще милиции, но в отставке, Александр Швачкин обстоятельно устраивается на подоконнике между седьмым и восьмым этажами панельной девятиэтажки, а пальто пристроил пока на перилах. Открыл внутрь окно, откуда сразу пахнуло холодом и сыростью, попробовал протереть его наружную сторону тряпкой, брошенной кем-то у мусоропровода, но стало только еще мутнее. Снова накинул пальто – придется постоять на сквозняке – достал из кармана перламутровый театральный бинокль, нацеливает его вниз.

– Откуда у тебя такие окуляры, от прабабушки? Она у тебя из бывших? – спрашивает чересчур любопытный, хотя и не очень умный капитан Василий Ивакин.

– Из бывших, из бывших, я сам тоже уже из бывших, – говорит Швачкин, настраивая бинокль. – Мы стрелять из снайперской винтовки сегодня ни в кого не будем, так что и четырехкратного увеличения хватит, зато он в кармане умещается и обзор широкий.

Как ему объяснишь, что такое театр и что такое для него, Шуры Сыщика, театральный бинокль? Но отношения должны быть сдержанно демократичными, и он добавляет:

– Я его из вещдоков стырил – давно, еще при советской власти. Хозяйка его уехала на десять лет за хищение соцсобственности. Я думал, когда выйдет, я ей верну.

– А что же не вернул?

– Она вышла уже в другой стране, – говорит Швачкин. – Но и я за десять лет изменился, поэтому и не вернул. Микрофон на тебе? Скажи что-нибудь, я проверю.

– Раз-два-три-четыре-пять, вышел зайчик погулять…

– Уй!.. – говорит Швачкин, морщась и сдвигая наушники. – Так я оглохну.

– Там кнопочка есть: один раз нажал – громче, два раза – тише, потом опять как обычно. Попробуй. Вышел зайчик…

– Ага, понял, вот так нормально.

– Это направленный, японский, последняя модель, месяц назад подвезли, – говорит Ивакин. – Метров с десяти даже шепотом слышно. А связь с наушниками на расстоянии прямой видимости хоть километр.

– Ты тоже будешь слышать?

– Нет, как бы я в наушниках среди них ходил? Похороны все-таки, не дискотека. Да и вторую пару все равно кто-то уже стибрил. Я маленький жучок в ухо вставлю, он почти незаметный, а микрофон от него будет у тебя, будешь руководящие указания мне сверху раздавать. Вот сейчас попробуй…

– Алё! Слышно? Тогда слушай мою команду, капитан: вали вниз!

– Может, ты мне хоть какие-то вводные дашь, я же тоже не могу так вслепую работать, а тебе они больше рассказали, – говорит Ивакин, нехотя застегивая молнию на куртке.

– Ну да, конечно, расскажут, – бурчит Швачкин. – Еще схему нарисуют, где чей офшор… Это и жене родной никто не доверит. Куча всяких акций на него записана, заводов чуть ли не полгорода, теперь это все как-то будут делить. Завещание то ли есть, то ли нет, никто пока точно не знает.

– В протоколе же ясно написано, – говорит Ивакин, – лежал на платформе у лестницы, скрюченный. Значит, замерз. Вопроса тут нет, а отказное определение уже есть, точка. Зачем им доказывать, что это было убийство?

– Затем, что если это убийство, то должен быть и убийца, – говорит Швачкин. – А если есть заказчик, то надо смотреть, что там будет в завещании. Может, он и сам пьяный упал, а может, его кто-то с этой лестницы столкнул – мы же с тобой были на станции и ее осматривали. Правильно сделали, что заехали, там и так и так могло быть. Но нам деньги платят, чтобы мы отработали версию убийства. Нароем – заплатят больше.

– Ну смотря сколько, – говорит Ивакин. – Если надо, напишем им детектив. В долларах хоть заплатят? После прошлого августа с киндер-сюрпризом меня в рублях не устроит…

Пора как-то ставить его на место, пусть он даже при исполнении капитан, но не чета Шуре, легенде убойного отдела. Он Ивакина помнит еще стажером, а сейчас его сдал напрокат за десять процентов от гонорара того отдела начальник. Рекомендовал как сметливого и исполнительного, но пока этой исполнительности что-то незаметно.

– Капитан, вам просто неохота на улицу, там противно и холодно, я понимаю, – говорит Швачкин, поднося к глазам бинокль. – Но ваше место там, вон сколько народу собралось. Активных мероприятий не проводим, ксиву зря не вытаскивай, переходи от группы к группе, наблюдай, а я буду ставить задачи.

– Нормальные люди пистолеты тырили, а этот – бинокль, – говорит Ивакин, спустившись на полпролета и как раз перед тем, как зайти в лифт.

– Тебе этого не понять…

Но Ивакин уже лязгнул дверцей допотопного лифта и уехал вниз. Немного злясь и посмеиваясь над собой, Шура Сыщик поерзал на подоконнике и принялся наблюдать. Летит редкий снежок, внизу сразу тающий на черном асфальте и в марте уже никому не нужный, – смотреть он не мешает, зато придает картине некоторую как бы театральность.

Давным-давно Швачкин играл в любительском театре в университете – считай, профессионально увлекался, хотел даже одно время стать актером, а стал опером. Тут это тоже пригодилось: часто приходилось кем-то прикидываться, гнать всякие байки, так что он и забыл, какое у него собственное выражение лица. Но осталась с тех пор привычка представлять себе все как бы на сцене. Случалось ставить и необходимые в оперативной работе разводки, но больше по душе ему была роль не режиссера, а зрителя. И теперь, разглядывая растущую толпу, Шура Сыщик прикидывает: если бы он ставил спектакль, то столько актеров на сцене нужды бы не было собирать – а просто прожектор выхватывал бы то одну группу, то другую, а в темноте артисты между ними перебегали бы. В конце концов, не все ли мы взаимозаменяемы? Вот этот умер, и что с того?.. Ненастоящий снежок лучиками сыпался бы с колосников, придавая сцене лирическую достоверность…

Отделанное черным мрамором кубическое здание внизу тоже похоже на театр, но на самом деле – и сейчас Швачкин проговорил это театральным шепотом: «Траурный!.. Зал!» Почудилось даже, что снизу в ответ донесся похоронный марш Шопена, но нет, в ухе у него сказало только: «Нет, ты глянь, сколько народу-то, сука!»

– Так ведь и человек был какой!.. – говорит Шура в микрофон и задумался: «А какой?» Шут его знает. «Влиятельный». Песни покойного про любовь и неволю еще лет десять назад распевали в каждом ресторане, потом Цесарский был депутатом, и в ресторанах их, наверное, запретили, а потом он куда-то пропал. Из досье, которым Шуру снабдили в банке, выходило, что сильно пил, даже срывал записи, когда вел ток-шоу на областном телевидении в девяносто четвертом, но с тех пор уже лет пять как завязал и то ли на этой почве двинулся умом, то ли еще как-то, но заперся в загородном доме и почти ни с кем не встречался, а с последней молодой женой был в процессе развода, только вряд ли она теперь станет в этом признаваться.

Марина, Фа-Мажор

Марина вызвала к гостинице такси и уже из машины позвонила Фа-Мажор, чтобы выходила. Вон она стоит у подъезда под дождем и слепо щурится, хотя и в очках, нос у нее красный, а в руке черная клюка, но кажется, если она на нее обопрется, палка ее веса не выдержит. Она и четверть века назад выглядела нелепо, с огромной задницей, только без клюки. Марина вышла из машины, чтобы помочь старухе сесть, та загружалась долго и неумело, словно и на такси до этого не ездила, а потом зад машины под ней просел.

– Мы не опаздываем?

– Нет-нет, Любовь Ароновна, мы даже раньше времени приедем.

Это тоже был ее пунктик – на урок она всегда приходила заранее и сидела в пустом классе, а если кто-то из учеников опаздывал, очень расстраивалась и шмыгала этим своим носом. В училище она преподавала сольфеджио, которое никто не любил, но саму Фа-Мажор скорее любили: она была одинока, будто жила в училище, и все концерты тоже устраивала и репетировала с учениками она.

– Ты не простудишься, Марина? – заботливо спрашивает она, щупая рукой полу плаща, в котором та прилетела из Лондона. – Надо было мне кофту тебе захватить поддеть.

– Ничего, у меня там свитер, вот только цвет у плаща неподходящий, желтый. Ничего, как вы думаете?

– Ну ты же на гастролях… А ты же должна была уже улететь?

– Вот узнала, что он… – Приезжая замялась. – И решила в Лондон не возвращаться, полечу через Москву сразу в Лос-Анджелес, у меня еще через два дня только концерт.

– Какая ты стала! – с восхищением говорит Фа-Мажор. – Звезда!

– Это в первую очередь благодаря вам, Любовь Аронна…

Училка смутилась по-детски, а водитель поменял режим дворников, и те стали бешено разгребать на лобовом стекле грязную жижу.

– Так вас там не ждать? – спрашивает он, покосившись в зеркальце.

– Нет, там автобусы до кладбища будут, – говорит Марина.

– А по радио говорили, сегодня еще Сергея Цесарского будут хоронить.

– Так мы как раз к нему и едем.

– Да?! Так вы его лично знали?

– Конечно, он у нас на виолончели играл, – говорит Фа-Мажор с гордостью, а голос у нее скрипучий, и интонации, как в школе.

– Не может быть! Его же вся страна знает! Он же свои песни сам сочинял и музыку для них писал! Хотите, я вам пока заведу? У меня есть…

Он полез в бардачок за кассетой.

– Ой, не надо, – говорит Марина. – Не то настроение сейчас.

Наверное, первую часть фразы она сказала все-таки слишком резко, водитель, видно, обиделся и замолчал.

– Остановите тут, у цветочного. Любовь Аронна, не выходите, я на вашу долю тоже куплю. Хризантемы или розы?

– Нет, я должна сама, – говорит Фа, тяжело вылезая из такси. – Нет, я уж сама, – повторяет она в цветочном, пресекая Маринину попытку за нее расплатиться. Она выбрала белые хризантемы, а Марина, чтобы не повторяться, темно-красные розы. – Дело в том, что я чувствую свою вину перед ним…

– Вы? Да вы-то в чем же виноваты? – говорит Марина, расплачиваясь карточкой не нашего банка.

– Не надо было ставить его с вами на том выпускном концерте. С этого все началось. А он плохо играл, концерт был самый провальный за все мои годы…

Они вышли из магазина и на минутку остановились на улице, чтобы договорить. Летит снежок, медленно тает на полях шляпки Фа-Мажор, не достающей ей до носа.

– Конечно, тройной концерт, пусть только первую часть, это и после консерватории не каждый сыграет, – говорит Марина. – А Сергей вообще в ноты не попадал, но это только вам и выпускникам в оркестре было заметно, а родители были в восторге…

– Нет, это была педагогическая ошибка, – говорит Фа, одной рукой прижимая к себе хризантемы, а другой опираясь на клюку, которая, однако, ее выдерживает. – Если бы не это, он бы вырос другим человеком…

– Наверное, мы все должны были вырасти другими людьми, но в той, другой стране.

– При чем тут страна? – сердито говорит Фа. – Вот ты же стала звездой.

– Ну он тоже стал звездой, – говорит Марина. – Вон даже водитель такси его знает. Он уже из колонии вышел знаменитым… еще не вышел, а его песни уже чуть ли не по радио распевали. Приехал ко мне тогда в Москву, а я еще училась на четвертом курсе, а он уже такой, на белом коне…

– Он приезжал к тебе в Москву? Ты мне не рассказывала…

– Да, не рассказывала, я не люблю об этом вспоминать…

Марина видит за спиной Фа-Мажор афишу, с которой на нее глядит, только в темно-зеленом платье, ее собственный портрет: «Марина Черкасова, лауреат международных конкурсов, гордость нашего города, 8 марта в честь своих соотечественниц… Бетховен, Чайковский, Моцарт, Брамс…»

– Ну, пойдемте в машину, – говорит она, стараясь повернуть старуху так, чтобы та не увидела афишу, – вам еще много придется там стоять.

– Погоди, ты должна понять, но я не хочу, чтобы чужой человек это слышал. Это было пустое обещание, которого я не исполнила. Вы с Мишей поступили в консерваторию, но Сережа, конечно, провалился, с этого все началось, все его несчастья.

– Какие несчастья, Любовь Аронночка! – говорит Марина, мягко пытаясь увлечь ее все же в машину. – Он потом заработал кучу денег, наверное, даже больше, чем я за все мои концерты, и если бы не пил, у него была бы счастливая жизнь…

– Он был добрый, благородный человек. Он ничего не обещал, а просто делал. Знаешь, в последние годы, когда бросил пить, он иногда заезжал ко мне и оставлял мне деньги. Я отказывалась, но он оставлял и уходил. А у меня пенсия… А, ладно!

Она заковыляла к такси, и Марина подержала ей дверцу.

– А Миша на похороны не собрался? – спрашивает Фа-Мажор, когда они уже поехали. – Ну конечно, это ты оказалась в городе случайно, а Миша-то сейчас где?

– Должен быть в Берлине. Что это вы про него вспомнили, у вас же вон сколько было учеников?

– Но ты же собиралась за него замуж, ты мне писала? Что-то не сложилось?

– Да, что-то не сложилось, – говорит Марина. – Нет, регулярно мы с ним не общаемся. Пару раз как-то пересекались на концертах. Он вторая скрипка в квартете, иногда даже первая, но не солист. А мог бы стать. Что-то не сложилось…

Такси уже заехало в ворота траурного комплекса, где много машин и людей. Выходят, идут, Марина поддерживает старуху под руку, взяв у нее хризантемы тоже.

– Как же я ненавижу эти голубые ели! – говорит Фа-Мажор. – Мне же теперь так часто приходится здесь бывать. И марш Шопена слышать уже не могу, хотя он, Шопен, в этом уж никак не виноват. А ели эти они специально, наверное, на кладбищах сажают, они сами как будто неживые. Вон деревья, видишь, – голые, но через два месяца там будут листья – это тоже обещание. А эти голубые как искусственные цветы, мертвечина.

– Не переживайте, Любовь Аронночка, – говорит Марина. – Если кто-то ему что-то пообещал и не исполнил, так это я. Вы не все знаете… А! Смотрите – вон вице-губернатор! Наверное, кроме вас, это будет тут единственный человек, которого я знаю. Он там у них устраивал прием какой-то дурацкий по случаю меня…

Джина

Неудобно быть собакой, собаки слишком сосредоточены на своем, чуть под машину два раза не попала. В остальном я не помню, как нашла и добежала, – собаки вообще не помнят событий, только людей и то, что с ними связано. Следы! Все только следы, всегда все уже после… Хотя я, наверное, все же какая-то особенная собака или даже не совсем собака – слишком много помню и знаю.

В вообще другой жизни, в которой мы с Абсантовым катались на электричке, он любил солнечные дни марта, когда все голубое и желтое за окном. Но мы, собаки, не разбираем этих цветов, у нас все серое и немного бежевое, тем более что я дремала на полу, морду положив на лапы и слушая запахи людей, которые проходили мимо. Если по вагонам шли контролеры, я это понимала еще издали: мимо нас начинали пробегать люди, пахнущие страхом, а следом за ними быстро снимались и мы.

Но это было в вообще другой жизни, а сегодня день пасмурный, серый; оттенки серого собаки различают гораздо лучше людей; вот только лапы мокрые и грязные, лучше бы уж мороз, как тогда на станции. Ой сколько народу собралось! Пожрать тут, конечно, никто не даст, и погладить мокрую собаку тоже не погладит, а пнуть могут через одного. Мне бы как-нибудь пробраться туда, где он лежит, уж я бы его как-нибудь узнала, хотя тут очень много посторонних запахов и все забивает срезанная хвоя венков. Люди все-таки странные существа: зачем церемонии? Если умирает собака, ее просто закапывают в землю без всяких венков и гроба, ну кто-нибудь всплакнет иной раз, но на самом деле смерти нет: собаки же не помнят событий, хотя остаются следы и жизнь продолжается, но они в это не верят, они верят в какую-то свою «историю».

Ага, вон сидит на корточках тот, которого я прекрасно помню, он один здесь умеет так удобно устроиться в любом месте, остальные стоят или ходят от елки к елке, потому что никаких скамеек, по их понятиям, тут быть не должно. Который на корточках увидел меня, тянет руку и щелкает пальцами – подзывает. Хвостом на всякий случай издали: раз-два – но ни фига, я не подойду, он мне сначала дал кусок колбасы, когда они там сидели, а в другой раз, когда побежали, пнул. Штаны-то зашил? Сменил – я же его за штанину тогда цапнула, но до икры не достала. Нет, побежим-ка дальше.

Вот эти четверо явно добрые люди, к ним можно поближе. От них пахнет по-разному. От пожилого – дорогим одеколоном и кожей, от теток так себе, средней косметикой, а от молодого – молодой нищетой. Что их собрало вместе? Слышу слово «водка» – жаль, что я знаю мало слов человеческого языка и почти не понимаю предложений, интересно было бы разобраться, о чем они говорят. Пожилой протянул руку, хотел приласкать, но лучше на всякий случай отбежать, лучше сделать вид, что я тут ни с кем, сама по себе, хотя пока и в самом деле ни с кем.

Побежим по кругу между елками, так чтобы не слишком бросаться в глаза – но я сама серая, как этот день, и немного бежевая, пегая, явно дворняга, хотя на мне есть ошейник, и кому тут до меня какое дело? Они пришли хоронить своего, которого я тоже, наверное, знаю… Знала? Некоторым из них правда грустно, как тем четверым, от них так пахнет, но другие пахнут мыслями о делах и еще о чем-то, что многих тут занимает, – наверное, это про деньги, но мы, собаки, с трудом понимаем, что это такое.

Вот этот, например, – он меня заметил, он вообще старается зачем-то все замечать и вовсе даже не думает о покойнике: ходит от одной группы к другой, а когда отходит за елку, что-то тихо говорит себе в воротник. Интересно, чем он пахнет?.. Только подходить к нему я лучше не буду, он какой-то опасный.

А вот идет от площадки, где стоят машины, толстая книзу старуха с клюкой, она бы мне точно дала колбасы, но сейчас у нее нет. Все равно надо подбежать, повилять хвостом – не ради корысти, а, наоборот, чтобы выразить симпатию и поддержку.

А вот эта, помоложе, которая ведет под руку смешную старуху, в светло-бежевом плаще, по-ихнему это, наверное, желтый, – как же восхитительно она пахнет! Зачем ее-то сюда занесло? Кроме цветов и духов, пахнет от нее и настоящей печалью, и как будто каким-то сомнением, чувством вины, да.

Ну, в целом в обстановке я разобралась. Моего еще не приносили, там пока хоронят кого-то другого, совсем чужого, а те, что имеют отношение к моему, тусуются пока тут под снегом и дождем. Под козырьком и ближе к лестнице стоят те, которые побогаче, пахнет от них лучше по человеческим понятиям, но думают они не о покойнике, а обсуждают какие-то дела, связанные с ним, но не имеющие отношения к человеческим качествам, какие у него были, пока он не почил. Чем дальше от них, тем сильней пахнет грустью, пожалуй, местами даже любовью, но и бедностью – средненькие духи, человеческий пот, меньше цветов и нестираные носки. Все, конечно, сложнее, но есть, как сказали бы люди, какая-то корреляция, а линия, так сказать, водораздела, если, конечно, условно, проходит вон по тем елкам…

О! А вот и Абсантов подтянулся со станции – в клетчатой куртке, с непокрытой головой. Надо подбежать обозначиться, что я тоже здесь, а то он меня как будто потерял, хотя уж теперь-то он, конечно, знает, что я никогда никуда не денусь. Странное слово «никогда», хотя в общем это то же самое, что «всегда» – их невозможно различить в вечности, только людям этого пока не объяснишь.

Сыщик

– А чего это вы открыли окно? А чего вы тут курите? И вообще, кто вы такой, я сейчас в милицию позвоню…

– Здравствуйте, бабушка, – вежливо говорит Шура Сыщик, он даже прикрыл окно и спустился на полпролета, чтобы показать ей издали красное удостоверение МВД. Оно давно просрочено, но та ведь разглядывать не будет. – Я тут на работе, я вас потом тоже опрошу, как ваша фамилия?

Дверь захлопнулась, а Швачкин поправил на голове наушники и снова поднес к глазам перламутровый бинокль. Он бы согласился с умозаключениями Джины, если бы вдруг сумел узнать ее мысли: пришедшие явно делились на два класса, даже на три. Ближе к залу толкутся в подходящих к случаю черных плащах и пальто, много загорелых не по сезону лиц, воротников они стойко не поднимают, многие здороваются друг с другом за руку и о чем-то говорят, придавая лицам соответствующее месту и времени выражение. На периферии попадаются и какие-то совсем как будто с помойки – ну, это могут быть и просто поклонники шансона Цесарского, но большую часть пришедших составляют лица среднего достатка – они бродят поодиночке, прячась в капюшоны, или стоят небольшими группами, в большинстве друг с другом не знакомые, но похожие в своей усредненности, хотя куртки у них разных цветов, уж какие нашлись для такой погоды.

– Брр-р! – говорит у него в наушниках Ивакин. – Хуже, чем мороз. Если бы четыре дня назад была такая же погода, он, может, так быстро и не замерз бы, дежурная же его где-то часа через полтора нашла, успели бы откачать…

В наушниках, кроме слов напарника, слышны теперь обрывки фраз, которые ловит на ходу чуткий микрофон: «Минус пятнадцать в городе, а в Болотине и все двадцать было». «Сорок уже исполнилось? Нелепый конец». «Уголовное дело, говорят, возбуждать не будут?..» – «На фиг им головная боль, спишут на несчастный случай». «Но он же с моста бросился – тогда это самоубийство или убийство, если кто-то ему помог через перила…»

– Нормально слышно? – спрашивает снизу Ивакин. – Что хорошего говорят?

– Да так, пока мелят всякую ерунду. Ты ко входу подбирайся, там интересней.

Шура Сыщик живо представил себе, словно на сцене: станция Болотина, только они были там днем, а это случилось примерно в три ночи, – пустой перрон, на той стороне через ряды рельсов осветился изнутри зал ожидания. Пластиковые кресла, кассы не работают – электрички ночью не ходят, а дальние поезда здесь не останавливаются, но в окошке начальника станции дремлет Лидия Ефимовна – вчера они познакомились, но она – редкий случай – днем раньше и под протокол рассказывала то же самое.

Кстати, где там ударение в этой «Болотине»? Наверное, правильно на «и», красиво, хотя чуть страшновато. А Лидия Ефимовна помнит, что ночью на станцию зашел погреться какой-то парень в клетчатой куртке, без шапки, блондин, а с ним собака. С собакой не положено, но она их пожалела и на мороз не выгнала. Интересно, но где их теперь искать? Вот если бы дело возбудили, могли бы найти, конечно, а так… Вот с той стороны идет, шатаясь, по тропинке пьяный Цесарский, поднялся, хватаясь за перила, прошел над путями по мосту, собирается спускаться, поскользнулся – раз!.. И вот лежит внизу, стонет, но подняться уже не может, да и хочется ему только одного – уснуть и ничего не помнить, а может, и не просыпаться вовсе. Уж он-то, Швачкин, знает…

Дежурная тоже задремала и не видела, когда ушел парень с собакой, но отчего-то ей стало тревожно, она накинула тулуп и вышла. Пять утра – и Цесарский уже как каменный; она поняла, что отогревать его бесполезно, да и не дотащила бы одна, и стала звонить в милицию… Следы? Какие следы – свежего снега нет, днем была оттепель, а ночью мороз, лед, да если что и было, пассажиры уже все затоптали или, если выронил, с собой унесли.

«В сущности, – размышляет Швачкин, – если всякая жизнь, несомненно, загадка и даже непонятно, откуда она тут вообще взялась, то и всякая смерть тоже должна быть загадка. Смерть любого человека можно и нужно исследовать, как детектив, никто просто так не умирает, но каждый тащит за собой какой-то хвост».

Зачем его понесло в три ночи на станцию? Ну пьяный был, но не за водкой же шел – у него в доме остался полный бар: вероятно, привозили те, кто приезжал советоваться и решать вопросы, а он жил один и все это не пил последние пять лет. Чем не загадка? В убойном отделе Шура видел много смертей и слышал много всяких историй, пора бы уж ему и самому задуматься о смерти, но отвлекают разговоры в наушниках.

Ивакин внизу подошел ближе к ступеням, и там уже другой, степенный разговор. «А когда его первые песни появились, не помните?» – «Дайте вспомнить, они же как будто всегда были… Наверное, в конце семидесятых, как раз кассетные магнитофоны только в моду вошли». – «Да, помню, у меня был “Грюндик”». – «Ну, это так себе, у моего бати был двухкассетный “Шарп”». – «Высоцкого тогда еще слушали, но он же скоро умер, вот беда-то была». – «Да, и тогда как раз появился Цесарский»…

«А они же гордятся знакомством с Цесарским, как когда-то люди бахвалились тем, что видели живого Высоцкого, – думает Шура. – И его смерть ничуть этому не мешает, даже помогает, пожалуй, придавая аромат трагизма. С Высоцким же так же было, но, положим, Цесарский не Высоцкий, но как только того не стало, так из всех щелей и полезло вот это говно, хотя и нехорошо так, наверное, о покойном. Но он же на этих песнях и выехал, такой симпатяга, поначалу его как бы запрещали, но не очень, а начиная с перестройки все начальники его, наоборот, вдруг полюбили. Или, скорее, тогда пришли новые такие вот начальники», – размышляет Сыщик, продолжая смотреть в бинокль.

– Вон та, в шубе, наверное, как раз жена, – говорит он в микрофон. – Но не та, от которой сын двадцати лет, а последняя, ей и самой только чуть больше. Видишь, все, кто мимо идет, ей кланяются с таким видом, как будто их самих сегодня будут хоронить.

– Догадливый ты мужик, Швачкин, – говорит капитан едко. – Я же ее опрашивал и тебе вчера по дороге пересказывал. Она самая, Оксана, мастер спорта по фигурному катанию.

– Она тебя узнает, раз ты ее допрашивал? – спрашивает Швачкин, пропустив колкость мимо ушей. – Она сильно нервничала?

– Она только насчет наследства нервничает… что ей сделается, она дура дурой. Узнает меня, наверное, у таких память на лица как фотоаппарат.

– Подойди и встань за елкой с другой стороны, чтобы она тебя не видела, а я послушаю, кто и о чем с ней будет разговаривать.

– Здравствуйте, Оксана, позвольте выразить… – слышит он благожелательный голос в наушнике и поднимает перламутровый бинокль. Вот те на: это же вице-губернатор!.. – А маленькую Олю вы не взяли с ним попрощаться? Правильно, она еще этого не поймет, к тому же погода… Она, наверное, какое-то время будет скучать без отца…

– Я Олечку привозила к нему раз в неделю по выходным, – звучит жеманный голос, но лицо ее плохо видно за воротником огромной, в пол, шубы. – Они во что-то там играли и ходили гулять, там лес и хороший воздух, в Болотине (говорит она с ударением на «о»). Но вы же знаете, последнее время Сергей любил быть один…

– Да, я сам его давно не видел… Если вам нужна будет какая-нибудь помощь, скажите, мы с ним были друзья. Ничего про завещание пока неизвестно? Извините, если я, может быть, некстати…

Оксана чуть повернулась, и Швачкин видит ее лицо, и его выражение ему совсем не нравится: кукольное, как у всех этих юных крашеных блондинок, но в то же время чем-то очень уж практическим озабоченное.

– Мой муж, – говорит она, скривив рот в улыбке некстати, – никогда мне не сообщал ни о каком завещании, а по закону права на долю имеем только сын от первого брака и я. Но вы же знаете, что Кирилл…

– Ну-ну, слышал, а ведь мальчик еще совсем. Это, видимо, у них наследственное…

– Поминки в загородном доме Сергея… я боюсь, как бы Кирилл не напился, но нельзя же запретить ему приехать? У нас с ним дружеские отношения… А вы сами-то будете, Федор Петрович? Я бы очень хотела…

– Боюсь, что нет, – говорит вице, – у меня важное заседание во второй половине дня…

Следя в бинокль, Швачкин видит, как тот пошел в сторону зала – помощник несет за ним почтительно венок с лентой, только надпись с другой стороны. А умри Цесарский лет пять назад, пришел бы и сам губернатор отметиться, а как он отошел от дел, постановили, что хватит и вице…

К вдове между тем подошла еще дамочка, держит бежевой перчаткой пук дежурных гвоздик. Ее голос кажется Швачкину знакомым, но лица он пока видеть не может: та стала к его окну спиной в черном пуховике. Заговорила она почти шепотом, так что Ивакин, стоящий в трех метрах за елкой, едва ли может что-то расслышать, но хитрый микрофон работает что надо, и Сыщику в наушнике слышно каждое слово.

– Привет, ты как? Хотя что я спрашиваю… Что от тебя хотел вице-губер?

– Ничего вроде не хотел, спрашивал про дочку.

– Ну да, не хотел… Все теперь только и думают об этих акциях, ты просто не понимаешь, что это такое. Если они возбудятся по убийству, акции зависнут в банке года на два, а там будут выяснять, кто заказчик… Тебя допрашивали? Что они больше всего хотели узнать?

– Ну так… Как часто он приезжал в город с дачи, кто к нему туда ездил – а я откуда же знаю, кто ездил? Может, любовницы. И он последние лет пять оттуда носу не показывал, на группу анонимных алкоголиков раз в неделю только приезжал, иногда два, но тут же назад, а к дочери даже не заглядывал…

– Я надеюсь, ты никому не говорила, что вы собирались с ним развестись?

– Ну не такая же я дура, – говорит Оксана, а подруга – в бинокль Сыщику виден ее капюшон – кивает: «Дура, дура…» – И потом это была его инициатива, кто-то рассказал Цесарскому про Виталия, а меня и так все устраивало…

– Ну мне-то не надо ля-ля, – говорит подруга. – Я знаю, кто ему рассказал и зачем, но ему твой Виталий был вообще по барабану, а дочку он тебе, пока живой, не оставил бы…

Звук все-таки не очень хороший, подруга говорит тихо, мешают чьи-то «бу-бу-бу», а слушать надо внимательно: Сыщик знает, что люди всегда говорят одним одно – тем более под протокол, а другим совсем другое, и это-то и есть обычно самое интересное.

– Начальник! – шепчет внизу Ивакин в микрофон. – Я околею на одном месте стоять, давай я лучше пойду туда, за вице-губером, погреюсь в фойе пока…

– Стой, Василий, и по возможности не дыши…

– Никакого завещания нет, – говорит Оксана. – Он не собирался умирать, с тех пор как бросил пить. О!.. Он бы и еще раз женился и детей бы нарожал. Но бог не фраер…

– Откуда у тебя эта присказка? – спрашивает подруга (или не подруга?) жены (или уже не жены?), и Сыщик вместе с настороженным полуоборотом ее головы вспомнил, чей это голос: адвоката Насти Щегловой – пять лет назад она защищала одного его фигуранта, и хорошо защищала, хотя вытащил его только Цесарский благодаря своим связям, да и не без денег, наверное. Но учтем – это та еще волчица…

– Сережа часто повторял про «не фраера». Мы будем судиться с банком?

– Да с банком-то еще ладно, – говорит адвокатесса. – Ты видела, когда шла от ворот, человека, сидящего на корточках?

– Да, это какой-то старый знакомый Сергея, я видела их общую фотографию, когда мы еще вместе жили, а у него рожа такая – раз увидишь и век не забудешь.

– Правильно, бойся. Если он с тобой заговорит, не вздумай ничего отвечать, особенно про завещание. Если бы вы успели развестись, тебе мало что досталось бы: все, что он купил, было еще до брака, а наличные, которые и мне случалось ему передавать, вообще нигде не отражались. Это понятно?

– Да…

– Кстати, вечером накануне той ночи я видела твоего мужа в филармонии, – говорит Щеглова. – Он, конечно, тебя с собой не звал?

– В филармонии? – изумилась Оксана. – Он уже лет десять не брал в руки гитару, я его просила спеть, когда он ко мне женихался, а он: нет, песен не будет, зато все остальное будет, не пожалеешь…

– В филармонии не поют шансон, там в крайнем случае арии из опер, но Цесарский, сколько я помню, опер не исполнял.

– Он интересовался классической музыкой?

– Он окончил музыкальное училище по классу виолончели, пытался даже поступить в консерваторию в Москве, но пролетел, – говорит Щеглова. – Неужели он тебе за пять лет и об этом ни разу не рассказывал?

«А в досье об этом ни слова, – соображает Швачкин. – Даже с поправкой на нынешнюю некомпетентность, если бы Цесарский хоть иногда ходил в филармонию, они бы не могли этого пропустить. А Щеглова откуда знает?»

«До пятидесяти не дожил, какая глупая смерть!..» – врываются сбоку чьи-то голоса. «Но зато, говорят, замерзать не больно». – «Когда пьяный, ага…» – «Разве он был пьян? Он же давно уже завязал…» – «Вот и развязал, всегда так бывает…»

– Да, классику он, наверное, возненавидел, это плохо совместимо, – вылавливает из этого потока Шура свист Щегловой, – а в филармонию пришел на концерт Марины Черкасовой, она у нас в городе на гастролях была. Ты и про нее тоже ничего не знаешь?

– Нет, это какая-то школьная любовь? – проницательно говорит Оксана. – Да если бы я стала ему про свои школьные похождения рассказывать, да еще на секции…

– Вон она, – вдруг говорит Щеглова совсем уж шепотом. – Тоже зачем-то пришла, хотя, по моим сведениям, должна была уже улететь…

Шура Сыщик повел биноклем в ту сторону и на миг застыл. Давно не видел он и не ожидал здесь увидеть такого лица. С толстой, нелепой теткой под руку, та с палкой, и идут они поэтому медленно. В ярко-желтом, некстати, плаще. Обе одиноки в окружающей их толпе, прущей к залу так целеустремленно, будто за продуктами в гастроном, но эта еще более одинока, словно шагнула сюда с какой-то старинной картины, где – там и тогда – все было вообще совсем не так. Где-то он видел это лицо…

– Что ей тут надо? – подозрительно спрашивает мастер спорта по фигурному катанию.

– Поди сама спроси.

– Ты спроси, ты же с ней знакома.

– Не то что знакома, – говорит Щеглова. – Я тремя годами позже в то же музыкальное училище поступила, правда, через два года хватило ума бросить, а у него весь ум отбила эта, так сказать, любовь. Он только из-за нее и в училище пошел, виолончель эта сто лет ему была не нужна… А вот… Здравствуйте, Любовь Аронна! Здравствуйте, Марина, вы меня не помните? Ну да, в юности три года разницы – это было много. А я была у вас на концерте восьмого. А вы что же, Любовь Аронна, позвонили бы мне, я бы за вами заехала, если вам трудно самой.

– Здравствуй, Настя, спасибо, – отвечает старуха скрипучим голосом, по которому сразу угадывается училка, – я буду иметь в виду в следующий раз. Мне действительно трудно теперь выходить, но Марина была так любезна, что сама ко мне приехала, мы пили чай, и она сыграла для меня одной – то-то соседи, наверное, были счастливы…

– Я на вашем концерте встретила покойного, – говорит Щеглова, – хотя он последнее время совсем не появлялся в городе. Он же с вами учился? Я помню и ваш выпускной концерт, но, не в обиду вам будет сказано, Любовь Ароновна…

Швачкин наверху весь слух и зрение – жалеет теперь, что не прихватил и посильнее бинокль, сейчас он видит в перламутровый их четверых в профиль лицом друг к другу, и у училки красный нос, а выражение такое, словно ей вместо мандарина подсунули лимон.

– Ну да, на виолончели он по-настоящему так и не научился, но, девочки, о покойном нельзя плохо, и вообще он был добрый человек…

– О да! – говорит Щеглова, но с подтекстом, более или менее понятным, может, только жене покойного. – Я, к сожалению, с музыкой рассталась, ушла, так сказать, на другую стезю. Я адвокат, кстати, вот вам, Марина, моя карточка, мало ли что… А вы из-за похорон отложили отлет? Вы были до сих пор с ним близкие друзья? Вот уж не подумала бы…

«Ловко она ее выводит на откровенность, волчица, – отмечает про себя Сыщик. – Что-то та ей ответит?»

– Нет, в последнее время мы не были друзьями, – отвечает Марина сухо. – На концерт он зачем-то приходил, мы раскланялись. Извините, мы пойдем, может, получится там где-нибудь посадить Любовь Ароновну, ей тяжело стоять.

– Подумаешь! – говорит блондинка, едва они отошли.

– Ага, – поддакнула Щеглова. – А знаешь, какая у Любовь Аронны в школе была кличка? Фа-Мажор!.. Придумала тоже – они на выпускном пытались сыграть из тройного концерта Бетховена… А, да, тебе это ничего не говорит. Короче, там Цесарский вообще в ноты не попадал, а в Марину он был влюблен до безумия, поэтому он и в филармонию приехал, конечно… Марина и скрипач поступили потом в консерваторию, а Цесарский, конечно, провалился, в Москве начал пить, виолончель загнал, она была казенная, это статья сто сорок четыре тогдашнего УК РСФСР – до трех лет, из которых он отсидел два с половиной…

Сыщик мотал на ус, память у него на такие вещи была еще отменная, про судимость в досье, конечно, информация была, да он это и сам знал, включая подробности отсидки, а про школьную любовь деталь была любопытная, надо будет внимательно в той тетрадке посмотреть. Школьная любовь, случается, дремлет где-то там под сердцем целые годы, а потом в какой-то момент вдруг – раз! И выстрелит…

– Собака, – говорит Ивакин в наушниках. – Та самая, бля буду…

Шура повел биноклем в сторону и тоже видит пегую собаку, которая сейчас подбежала к Любови Ароновне и помахала, как будто ей лично, хвостом. Похожа на ту, которая все время вертелась у дома Цесарского в Болотине, когда они его незаконно вскрыли вчера, но они же, дворняги, все на одно лицо.

– Да ладно, – говорит он Ивакину в микрофон. – Просто похожа, они все одинаковые. Что же, она билет купила и на электричке приехала?

– Да та, та! – убежденно говорит Ивакин. – Она меня тоже узнала, но, зараза, сделала вид, что нет. Они хитрые знаешь какие!..

– Капитан Ивакин! – заорал тут кто-то в наушнике так, что Швачкин вздрагивает. – А вы не родственник ли покойному? Нет? Значит, все-таки убийство… Что вы тут делаете?

– Сухари сушу! – шипит в ответ Ивакин, но ни его, ни собеседника не видно за елкой.

Капитан быстро пошел прочь, но не в сторону ступеней, куда его отправил бы Швачкин, а вдоль этих как бы мертворожденных елок.

– Кто это был? – спрашивает Шура в микрофон. – Эй, Вася, это кто тебя там засек?..

Но Ивакин, видно, отцепил и спрятал наушник, и это было, пожалуй, правильное решение: если бы его увидела адвокатесса, уж она-то заметила бы. Однако связь с ним стала теперь односторонней: команд сверху Ивакин не слышит, а звук в микрофон идет, но фразы, долетающие в наушники, вырванные из контекста, звучат бессмысленно, хотя иной раз и многозначительно.

– А Тормахов-то где-то в Москве, что ли?

– Да ты что, Паша, Тормахов в позапрошлом году еще помер от рака…

– Что ты говоришь! А ведь не пил, не курил и в школе учился лучше всех. А вот и Серж – денег, говорят, кучу накопил, да не пригодятся они ему…

– Ну Цесарский-то тоже нормально учился, пока пить не начал…

– Так мы все вместе вроде начинали, а видишь, не всем это полезно. А Серж еще часто уроки прогуливал. Помнишь: «Children, who is absent today?..»[46]

– Ха-ха-ха… Ребята, а не грешно смеяться на похоронах?

– Да нет, он же был веселый человек. Ха-ха-ха.

Тоже любопытно, но интересней сейчас, конечно, урка Брынцев, вон он по зэковской привычке сидит на корточках в отдалении от остальных. В последний раз пят лет назад Швачкин его сажал за драку с тяжкими телесными на десять лет с учетом рецидива, но там было еще много чего недоказанного… Значит, он вышел по УДО, уж не стараниями ли Цесарского? Он же с ним в ИК-8 сидел по молодости, в семьдесят… Ну да, он вышел в семьдесят восьмом, а этот на пару месяцев раньше… Так, мудило Ивакин тоже его увидел и как раз к нему направляется. Что он делает, идиот, что он делает?

– Ивакин, отставить, Ивакин!..

Э, забыл про наушник, а его еще рекомендовали как «исполнительного и сметливого». Если они все там теперь такие сметливые, о чем вообще говорить?

Шура спрятал бинокль и наушники в сумку, застегнул пальто и пошел к лифту, нажал кнопку, которая загорелась красным. Все равно пора спускаться, самое интересное теперь внизу.

Принц

«Вот сука-блядь, – размышляет Костя Брынцев по кличке Принц в доступных ему терминах, и мы не осудим его за это, потому что у него этих судимостей и так четыре. – Слетелись, сука-блядь, как коршуны на падаль. Деньги учуяли. А из настоящих друзей-то в последнее время у него был я один… А вот и легавый идет до меня докапываться. Я ж вас, ментов, хоть в штатском, хоть голых, за километр чую…»

– Так… Что мы тут делаем?.. – спрашивает, подходя, Ивакин.

– А что такое? – лениво отвечает урка, не вставая с корточек. – Я разве мешаю кому?

– Может, встанешь, когда с тобой разговаривают?

– С фига ли? Я так привык, да и постарше я тебя буду.

– А что это ты мне тычешь?

– А ты чего?

– Добавь еще: «Ты чего, начальник».

– А ты начальник? Я думал, начальники все там собрались. – Принц, не вставая, сделал жест рукой в сторону ступеней. – И я не спрашивал, ты кто.

– Документы у тебя есть?

Принц, удобно переместив тяжесть тела на одну ногу, полез в боковой карман куртки, и Ивакин на всякий случай тоже полез в карман, но тот вместо документов или еще чего выудил из кармана только мятую пачку сигарет и дорогую зажигалку.

– А тебе какое дело? – говорит сидящий, закуривая и выпуская в сторону капитана струйку дыма – впрочем, пока не в лицо, а в ноги. – Начальник…

– А ну, встань!.. – говорит, уже закипая, Ивакин и ворочает в кармане рукой.

Но тот и не думает вставать, и в таком положении они несколько секунд молча глядят в глаза друг другу. А ведь, пожалуй, капитан первый отвел бы взгляд, но его положение спасает подошедшая к ним то ли молодая, то ли молодящаяся женщина в темном пуховике с лисьей такой мордочкой.

– Костя! – радостно говорит она еще издали, и тот повернул в ее сторону сначала только глаза. – Я так и знала, что встречу тебя тут. А ты что ко мне сразу не подошел?

Принц поднимается легко, словно пружина распрямилась, сигаретка в руке:

– Здравствуйте, Анастасия Эдуардовна! Да вот этот – документ спрашивает…

– А, вон как! – Она как будто только что заметила Ивакина. – А вы на каком основании?..

– А вы, значит, не иначе адвокат…

– Точно! – говорит Щеглова, показывая ему удостоверение. – А это гражданин Брынцев, мой бывший подзащитный, освободился по УДО по решению суда. А вы тут по чьему заданию? Можно узнать вашу фамилию-звание-должность?

– Перебьетесь, – вынужден теперь говорить Ивакин с ней, что, впрочем, и проще. – Но тут все-таки не проходной двор, а похороны, серьезные люди собрались…

– Да, и вице-губернатор даже пришел! – радостно подхватывает адвокатесса. – Отдать дань покойному. Но и каждый, кто его любил и уважал, имеет законное право отдать ему такую же дань, не правда ли, товарищ правоохранительный орган?

Ох, не любит он, капитан, адвокатишек – всегда они из серьезного человека норовят сделать дурака. Пока он придумывает, как спасти лицо, из-за елки появляется Швачкин.

– Ба! Вот так компания!.. Анастасия Эдуардовна, Костя! Когда же мы с вами в последний раз виделись? Если мне не изменяет память, пять лет назад, я Косте как раз оформлял десятку. Неужели две трети уже?

– Да как же, Александр Кондратьевич! – бойко отвечает рыжая, у которой память, как видно, не хуже, чем у него. – Нам же потом в кассации два года скостили, мой там, по их мнению, совсем другую роль играл, а по мне, так и вовсе был не при делах.

– Ну, здравствуй, Костя! – говорит Швачкин, делая одновременно знаки Ивакину: иди, мол, работай, туда, к лестнице, да жучка в ухо верни. – Рад за тебя.

– Здрасте, – отвечает Брынцев без энтузиазма, но и без злобы.

Ивакин, делая вид, что нехотя, отошел.

– А вы же в отставку вышли уже вроде? – между прочим спрашивает Настя, так же и между прочим одной гримаской давая понять, что не только это ей хорошо известно, но и причины, по которым Швачкин вышел в отставку. – Вы тут с какой-то миссией или просто как поклонник творчества покойного?

– Я вам после показания дам, посоветуемся, – в тон ей отвечает Сыщик. – Но для начала позвольте мне, Анастасия Эдуардовна, поиметь с вашим подзащитным, как это у вас адвокатов говорится, свидание наедине?

– Конечно-конечно! Вам-то мы доверяем вполне, а гопнику вашему укажите, пожалуйста…

– Обязательно! Считайте, что вы его тут не видели.

Она, фыркнув, отошла, а Швачкин повернулся к Брынцеву, протянул пачку сигарет:

– Поговорим, ваше сиятельство?

– Ну а что не поговорить-то с умным человеком, – отвечает Принц, аккуратно вытягивая из пачки сигарету. – А хотите, я вас тоже угощу? Не чета вашим – контрабанда настоящая.

– Давай… Давно ты последний раз с Цесарским виделся?

– Не для протокола? – чуть подумав, спрашивает Брынцев.

– Какой протокол, я же бывший, – говорит Сыщик. – Правда, хорошее у тебя курево.

– Слетелось их вон сколько, – говорит Принц, не подавая виду, что сигарета Швачкина ему совсем не нравится. – Как мухи на говно, на капусту слетелись, деньги пахнут…

– Ну. Так мой вопрос-то о другом.

– А, это… – Его иссушенное отсидками лицо сложилось в гримасу усмешки. – Так я же у него и работал в Болотине (говорит он с ударением на «и»). И охранял, и сторожил, и возил, когда не сам. Он, как только я откинулся в ноябре, даже всю охрану по домам отправил, да ему уже и бояться было особенно некого. А жил я в пристройке и вчера вас там видел, когда вы с этим долбо… Ой, я извиняюсь, когда вы в дом незаконно, поменяв пломбу, я извиняюсь, проникли.

– Ух ты! Значит, ты нас видел, а мы тебя нет? Молоток!..

– Ну вы же забежали, я извиняюсь, как домушники в хату, в сторожку не догадались заглянуть. Хотя и заглянули бы, меня б не нашли, но хоть поняли бы, что там человек живет.

– Принято к сведению, спасибо. А той ночью?..

– Когда он убежал-то? Было такое…

Принц быстро проводил что-то – не кого-то, потому что слишком быстро, – глазами, и Шура Сыщик тоже обернулся и успел заметить прошмыгнувшую пегую собаку. Она была, конечно, таинственна, но не она сейчас более всего его занимала.

– А вы мне расскажете, что там нашли? – спрашивает Принц.

– Все то же самое, как в протоколе осмотра, – говорит Шура. – Стаканы и рюмки они, конечно, на дактилоскопию увезли, но по следам там точно было двое.

– Я их обоих через окошко и видел, – говорит Принц. – И потом, когда уже понял, что Серега со станции больше не вернется, в доме пошарил, скрывать не буду.

– Зажигалку вот эту прихватил…

– На память, начальник. И деньги тоже взял, какие нашел, и с карточек успел кое-что наснимать – мне жить-то надо. Да и по справедливости это правильно: сын его свое так и эдак получит, только он все пропьет, а лярве этой, жене его новой, я бы вообще ничего не отдал – может, она и довела его до запоя, он же пять лет не пил… Ну это так, лирика наша блатная, а больше-то вы ничего там не нашли?

– Как же не нашел… – говорит Сыщик и лезет рукой в сумку, но глаза от Брынцева не отводит. – Вот это…

Он до половины вытянул из сумки, но чтобы показать ее только Принцу, выцветшую зеленоватую ученическую тетрадку.

– Ты ж ее тоже видел? Вижу по глазам. А почему не взял? Не представляет финансовой ценности? А может, какую-то историческую ценность представляет?

– Как приятно разговаривать с умным человеком, – говорит Принц, что-то в то же время прикидывая в уме. – Пусть даже и с бывшим ментом. Открыли уже, почитали?

– Начал читать, пока ничего не понял, – говорит Шура. – Какой-то, что ли, рассказ. «Зал ожидания». К чему она там, на столе, между ними лежала?

– Не знаю, мне в ихний разговор лезть было не по чину, я в окно только их видел. А тетрадку эту самую я у него видел еще давным-давно, на зоне. Он, наверное, неделю по вечерам в ней писал, а потом одной женщине отправил.

– Ты же знаешь, как ее звали, – говорит Сыщик. – Давай уж выкладывай, разговор у нас начистоту. Я тебе тоже, чем смогу, посодействую. Карточки-то выбросил?

– Обижаете… Ну, кому отправил, тому отправил, эта тайна пусть уйдет с ним в могилу…

Сыщик видит, что Принц что-то недоговаривает. Вряд ли ради какой-то корысти, но это, в самом деле, не его тайна, так что бесполезно сейчас на него давить. В это время лицо его, иссушенное и привыкшее не выдавать эмоций, меняется: что-то он увидел такое, что даже его, видавшего виды, удивило или даже напугало.

– Резко только не оборачивайтесь, – цедит Принц. – Вон он, тот самый малый, в той же клетчатой куртке еще из совка, тоже пришел. И собака его при нем…

– Ясно, сейчас посмотрю, – говорит Шура, пока не оборачиваясь. – А тебя он знает?

– Да, мы с ним было там пересеклись, но он вряд ли ко мне подойдет.

– Ты сам-то до конца будешь?

– Пока не закопаем и не помянем, буду. Он был мне друг…

Когда Сыщик не спеша поворачивается, на том месте, куда глядел Брынцев, какая-то тетка, а парень уже прошел дальше. Он видит пока только его спину в клетчатой – такую году в семьдесят пятом поиметь было за счастье, а сейчас и не найдешь – куртке. А собака бежит чуть сзади и сбоку, усиленно делает вид, что она тут сама по себе.

Анонимные

– Как же так-то? – говорит немолодая женщина с мятым лицом, но аккуратно, хотя и бедно одетая, и утирает платком слезу. – Ведь пять лет не пил, приличный уже срок!

– Никто из нас от этого не застрахован, – назидательно говорит самый молодой из этой группы, плотней застегивая бордовую куртку. – Мы все больны неизлечимой, прогрессирующей и смертельной болезнью.

– Ты, Паша, если уж шпаришь прямо по книжке, то и говори только о себе, кто тебе тут «мы»? – говорит вторая женщина, помоложе.

– А что Елена, она о Сереге разве плачет? – огрызается названный Пашей. – Она о себе плачет, себя жалеет, что ей выпить на поминках будет нельзя. А клеился-то он не к ней…

Елена спрятала платок, а которая моложе повернулась к четвертому из их группы, чье мнение здесь, видимо, весит больше остальных, с лицом морщинистым, хранящим следы каких-то былых бурь, но и странно безмятежным:

– Михалыч, где твой колокольчик? Он нарушает традиции…

– А мы не на группе, Алла, – дерзит бордовый. – Кстати, он же в последний раз на группе был?

– Был, – говорит Михалыч задумчиво. – Это когда же, выходит? Получается – шестого, за два дня до этого, он же в ночь на девятое замерз.

– Ничего же не предвещало? – с тревогой спрашивает у него слезливая Елена. – Он же даже приподнятый какой-то был? Ох ты господи, светлый был человек…

– Человек был сложный, – уточняет Алла. – Царствие ему небесное все равно.

– А ты откуда знаешь? – опять встревает Паша. – Ты же к нему тогда не поехала?

– Твое какое дело? Вообще-то он был женат.

– По третьему разу на молодой, – не унимается Паша, которому, видно, обязательно надо со всеми спорить. – Но он с ней разводиться собирался из-за ее любовников, он об этом и на группе не раз говорил, да весь город про это знает.

– Но он же смеясь об этом говорил! Неужели она его все-таки довела? – спрашивает Елена и поворачивается к Михалычу, как будто тот обязан знать ответы на все вопросы.

– Нет, я думаю, не из-за нее, – отвечает тот с неохотой, но потому, что им всем это зачем-то важно и не ответить он считает себя не вправе.

– Ты же что-то знаешь? – поворачивается к нему Алла. Подвижное лицо ее хранит черты былой красоты, которую, впрочем, зрелый мужчина способен еще оценить. – Он тебе что-то говорил об этом по дороге? Он же тебя до дома всегда подвозил? В прошлый раз тогда вы меня высадили возле театра, а тебя он дальше повез…

– Да он советовался насчет девятого шага, – опять как бы с неохотой отвечает Михалыч. – Девятый шаг вообще штука опасная, хотя я уж никак не думал, что он может сорваться. Он как раз еще восьмого собирался быть в городе. Но это личное, а сплетничать я не хочу.

– При чем тут сплетничать, если его убили?

– Да никто его не убивал, – говорит Михалыч. – Он сам себя убил, еще когда первую рюмку налил.

– Он собирался тут встретиться кое с кем, – говорит Алла. – И после этого обещал мне позвонить, рассказать, но не позвонил. И я не почувствовала, к сожалению. А могла бы… может, все тогда вышло бы по-другому…

На лице ее горечь, но она не плачет: видно, слезы у нее кончились еще не вчера.

– А девятый-то шаг это у нас про что, я забыл? – спрашивает беспокойный Паша.

Никто, кроме них, не слышит этот странный разговор, и сейчас никто не ответил бордовому, потому что к их группе подошел субъект с непокрытой, несмотря на мокрый снег, головой, в клетчатой куртке, которому на вид можно дать и сорок, и двадцать лет, – бывают такие несколько блаженные лица у блондинов. Остановился чуть поодаль, явно стесняясь, но с желанием что-то у них спросить.

– Э… – говорит он, когда они разом смолкли. – Можно спросить? Это кого хоронят?

– Ну ты даешь! – говорит Паша. – Пришел хоронить, а сам не знаешь кого?

– Нет, я знаю, кого пришел хоронить, – отвечает этот странный человек. – Цесарского Сергея. Но тут столько народу – это же не может быть все к нему…

– К нему, к нему, – говорит Елена, которой его жалко за то, что он без шапки. – Он же когда-то был знаменит, да и до сих пор, пожалуй, знаменит… Был.

– Правда? А чем?

– Ну он песни очень популярные сам сочинял и пел, – объясняет Елена. – Последнее время, правда, он с этим и со многим другим завязал, но песни до сих пор многие знают и поют.

– Слушай, а вот странно, – говорит Паша. – А ты-то ему кто? Родственник?

– Ну да, наверное, родственник… Спасибо… Ну я пойду?..

Он отошел. За ним, чуть подотстав, бежит пегая дворняга, которая вообще неизвестно зачем тут взялась. Все некоторое время озадаченно молчат, потом Паша говорит:

– Как у нас говорится, есть люди больные, а есть очень больные…

– А мне он показался очень даже здоровым, – задумчиво говорит Елена. – Может, у него какие-то неприятности?

Эту гипотезу никто развить не успел, потому что к ним подходит еще один человек, но этот лет сорока пяти и совсем другого склада.

– Простите, я правильно понимаю, вы и есть анонимные алкоголики?

Все-таки нельзя вот так сразу, с порога, если ты не из этой среды. Елене явно неловко, молодой собрался ответить что-то дерзкое, но не успел придумать, потому что Швачкин еще не закончил, и только пожилой смотрит на подошедшего доброжелательно.

– Извините, я не хотел никого обидеть, мне Сергей рассказывал про вас.

– Ну, раз он рассказывал, то, наверное, не просто так? – говорит доброжелательный и морщинистый, но такой, что стариком его тоже назвать нельзя. – У нас навязываться не принято, обычно мы рассказываем о себе тем, у кого есть такие же проблемы.

«Вот это влип, – соображает Сыщик. – А впрочем, проблемы, в самом деле, есть».

– Если хотите, чтобы мы вам помогли, не стесняйтесь, – говорит Михалыч. – Мы тут все такие. Вам в семнадцатой больнице еще не приходилось лежать?

– Нет, я пару раз реаниматора с капельницей на дом вызывал, – говорит Шура и входя в роль, и правду. – Пока мама была жива. А когда после ее похорон в штопор ушел, тоже вызвал, а он приехал и не стал ставить. Говорит, надо, чтобы еще кто-то в доме был, а то с капельницы можно мордой в пол загреметь и не встать. Это техника безопасности у них, пришлось самому снижать дозу и выкарабкиваться.

– А, ну вы, значит, наш человек, – обрадованно говорит сердобольная Елена.

«Надо будет их еще расспросить, о Цесарском они могут много чего интересного знать, но сейчас важнее тот парень с собакой».

– А вот тот парень в клетчатой куртке, что подходил, он тоже из ваших?

– Нет, он… – начала Елена, но остальные так на нее посмотрели, что она осеклась.

– А вы с Цесарским-то давно были знакомы? – спрашивает та, что моложе, и Сыщик понимает, что где-то ее видел, лицо у нее запоминающееся, хотя тогда, давно, оно было, наверное, красивей или просто моложе.

– Да это в юности еще, – придумывает он легенду на ходу, хотя так, конечно, нельзя, – раньше-то он бы, конечно, лучше подготовился. – В музыкальном учились вместе, но в последнее время только по телефону созванивались.

– А я вас помню по театральной студии в университете, – говорит бывшая красивая. – Я, правда, еще сопля зеленая была, девятиклассница, а вы были на старших курсах юрфака, вы там даже «Дядю Ваню» у них играли. Но чтобы музыку, я не помню…

– Ну, музыкальная-театральная, – балагурит Сыщик, не давая ей договорить, – это с такого расстояния, наверное, практически одно и то же…

– Но я вас потом на сцене не видела… – (Вот прицепилась!) – А я сама пошла-таки в театр и всех актеров в городе знаю, по крайней мере в лицо.

– Да, я увлекся другим, – говорит Шура. – Ладно, спасибо за желание помочь, он не зря так хорошо про вас говорил. Мы же с вами увидимся еще? В автобусе или на кладбище? На поминки же вы, наверное, не поедете?

– Почему же, мы с Аллой поедем, – говорит морщинистый.

– А как же, там же нельзя не пить?

– Если не выпьете, вас оттуда выгонят, что ли?

– А, ну да, пожалуй, – говорит Шура. – Ну тогда до встречи, увидимся…

Он быстро отошел и, скрывшись за елкой, тихо говорит в воротник:

– Ивакин, Ивакин, сейчас-то хоть слышишь меня?

Ответа нет, и Сыщик спохватился, что теперь это он оказался без наушников. Нашел их в сумке, надел, притоптывает ногами и прищелкивает пальцами – делает вид, что слушает в наушниках музыку. Может, того же Цесарского и слушает, тут это в самый раз.

– Ивакин, у тебя жучок работает? Теперь слышишь меня?

– Отлично работает, – ехидно отвечает Ивакин. – Вот сейчас с интересом прослушал, товарищ командир, вашу содержательную беседу с анонимными алкоголиками…

– А черт, забудь.

– Да там ничего и не было особенно нового для меня…

– Ладно, давай работать. Парня в клетчатой куртке видишь?

– Конечно, давно приметил. Это, похоже, хозяин той нашей собаки.

– Она тоже там вертится?

– Ну нет, отбежала, она же не дура.

– А он с кем-нибудь поздоровался, говорил?

– Нет, он, похоже, тут никого не знает. Но, судя по всему, ищет то ли конкретного кого-то, то ли просто с кем ему поговорить.

– Держись к нему поближе, важно каждое его слово. ВИПов пока не слушаем. Я сам из-за них пока и подойти не могу – узнают, кое-кого случалось допрашивать. Как свидетелей, но это те еще были свидетели… Если клетчатый заговорит, щелкни по микрофону два раза, чтобы я понял, что это его голос.

– Есть, начальник. Да вот он как раз к ВИПам и подбирается, как бы его сейчас охрана вице-губера не замела…

– Всё тогда, подойди и молчи, а я слушаю.

Сыщик припрыгивает в наушниках за елкой – а и правда холодно стоять, – но пока у него вместо песен Цесарского в наушниках лишь отрывки разговоров всяких солидных людей: «А мы медведя прошлой осенью завалили – отличное вы мне подарили ружье!» – «А мы в отпуск на юг Франции». – «Да, там хорошо, но дороговато, если зимой в Альпы на лыжах, то летом в Ниццу уже как-то не очень, можно в Чехию…» – «Лямов на сто у него должно быть акций, в долларах…» – «Ну это ты хватил, хотя полстолька, может, и было лет пять назад». – «Так в том-то и проблема, что никто не знает точно, куда он с тех пор, как у нас перестал появляться, их переложил…»

«Щелк-щелк!» – ух, как будто кто-то прямо по уху съездил. И странный голос, будто детский, но не детский:

– Здравствуйте… Извините, что я вот так, мы с вами некоторым образом знакомы, ведь вы Марина, вы еще в музыкальном училище тогда…

– Да, – говорит женский голос – и какой же спокойный, царственный, как сказали бы в любительском театре, голос! – А я вас что-то не припомню, простите. Вы кто?

– Я? Абсантов…

– Аб… Абса… Ах!.. – Если бы она так сыграла на сцене, тут были бы овации, только это все по правде.

Шура забыл припрыгивать, и, если бы за ним кто-нибудь сейчас наблюдал, вид в наушниках он должен был производить странный.

Вместе с ее голосом он вспомнил и лицо – в окулярах бинокля, но и еще где-то, притом сегодня даже. Так это же в городе на афише!.. Марина Черкасова, концерт был восьмого марта, Цесарский был зачем-то на концерте в филармонии, его там видела адвокат Щеглова, и в ту же ночь он напился, хотя до этого пять лет в рот не брал…

И никогда не слыханная, но уже откуда-то известная Сыщику фамилия: Абсантов. Но он ничего больше не успевает вспомнить и услышать, потому что в это время все приходит в движение: оставшегося неведомым покойника вынесли и вот уж сейчас повезут, а мы все заходим, – и Шура прячет наушники в сумку.

– Пошли, – говорит и Елена в той группе, от которой Швачкин только что отошел. – Михалыч, дай мне тоже хоть пару гвоздик, я не успела купить…

Пожилой, прекрасно понимая, что не «не успела», а причина в другом, поделился со всеми цветами, а Паша спрашивает у него тихонько, чтобы другие не слышали:

– Так про что у нас девятый шаг? Правда память от холода отшибло…

– Вечно ты влезаешь как самый умный, а шаги не помнишь, – отвечает из-за спины Михалыча Елена громко, чтобы скрыть свое смущение: ведь и Паша догадался, что ей просто не на что цветы купить. – «Возмещали причиненный этим людям ущерб…»

– «Где только возможно! – обрадованно вспоминает Паша. – Кроме тех случаев, когда это могло повредить им или кому-либо другому…»

Щеглова, Сыщик

Народу в средних размеров зал набилось столько, что к гробу, чтобы положить цветы, сразу и не подойдешь. Никакая иерархия, обязательная для всех пока живущих, тут не соблюдается, хорошо и дурно одетые перемешались, подталкивая друг друга в спины, и сначала непонятно, кто тут главный, не считая покойника. У них получилось там, в морге, как-то его разогнуть, одеть в черный костюм, каких Цесарский сроду не носил, но лицо осталось сморщенным, будто от холода, и хранит озабоченное выражение, словно он собирается не отправиться в элегантном полированном гробу прямо в ад или в рай, а хочет еще до того заключить с кем-то из пришедших (вот только с кем?) какую-то сделку.

Но, как ни старались они его подмазать и припудрить, – замечает, подобравшись ближе, Швачкин, – под розовым слоем видно то, что криминалисты называют «прижизненными повреждениями» и что полностью совпадает с протоколом осмотра трупа, копия которого лежит у него в сумке: вспухшее посиневшее левое ухо и черные «очки» по бокам от носа. Мог ли он так удариться, когда катился с обледенелой лестницы? Пьяный, конечно, мог и так, там еще масса ссадин на теле, которых не видно под костюмом, но все же вот такие два фингала бывают от точного удара в переносицу.

Наконец незаметными усилиями служащей, одетой в мужской пиджак и галстук и при этом безликой, как сама смерть, все пришло в относительный порядок: кому надлежало стоять ближе, оказались ближе, как бы взяв тело Цесарского между двух скобок; внутри почтительной скобки образовалось многоточие из четырех дам на стульях; не сумевшие найти для церемонии подходящих костюмов подперли своими куртками стены, а между этими фракциями теперь можно даже циркулировать остальным.

Свет падает электрический от плафонов под потолком и менее яркий, серый из расположенных там же, почти под потолком, окон. Со стороны изголовья покойного на стене нарисована лестница, пустая и белая, меж белых же облаков теряющаяся своим концом в голубом небе-ничто. Никто ведь не видел смерть – нет такого опыта, и никто нам о нем не расскажет, – почему бы и не лестница? Только вверх или вниз?..

Пол мраморный, как в ванной, только черный, и каблуки Щегловой неприлично по нему цокают, так что она поспешила встать за рядом стульев по соседству с пианисткой, что обеих, в общем, устраивает. Марина держится за спинку стула, на котором едва поместила свой зад Фа-Мажор, и иногда перекладывает руки ей на плечи; за той по хронологии сидят три жены покойного: первая – должна быть ровесница Цесарского, но выглядит старше, ее мало кто помнит – тихо плачет, без претензий; вторая, с которой они и прожили-то всего год, так и чувствует себя тут чужой и сидит с сухими глазами; Оксана пытается выжать слезу, но у нее выходит лишь гримасничать, и Щеглова отечески похлопывает ее по норковой спине, дав на всякий случай понять, что она тоже здесь, рядом.

Швачкину приходится то и дело отвечать кивком или рукопожатием многим, кто с ним здоровается, это плохо вписывается в его намеренья быть малозаметным, и он ловит на себе настороженные взгляды: а этот что тут делает? Цветов он не догадался прихватить, и все его легенды годятся разве для тех, кто не знаком с биографией покойного. Знающим же ясно, что Швачкин тут на кого-то работает, и они, конечно, уже это вычисляют, притом что – вот забавно – он и сам этого как следует не понимает.

Встав во втором ряду ближней от дверей скобки, чтобы иметь возможность следить на всякий случай за выходом, Сыщик вертит головой, производя рекогносцировку: справа от него, у стены, клетчатый, к нему пытается подобраться Принц, но тот, видно, отчего-то его опасается и отстранился вглубь, а урка хочет сохранить возможность бегства, это у него на автомате, но снаружи Ивакин, тот его придержит в случае чего. Шура переводит взгляд на скобку напротив: вице-губер ближе всех к изголовью по должности, на стульях жены и старая училка, за ней Марина – загадочное и печальное лицо, – а рядом адвокат Щеглова, которая, перехватив его взгляд, делает знаки глазами на первый ряд противоположной от нее скобки и правее.

Швачкину приходится просунуть голову между двух стоящих перед ним бизнесменов, чтобы разглядеть, кто там у них справа. Да, сигнал своевременный: вот этой уж никак не должно было здесь оказаться. Одета вся в черное, тут многие, особенно в первых рядах, в черном, но она как-то особенно, и если у черного можно вообразить оттенки, то она в черном-пречерном, волосы черные, лицо бледное, но тоже с какой-то чернотой.

Дело тоже пятилетней, наверное, давности… точно, девяносто четвертый, не раскрыто, висяк. Допрашивал он по нему и Брынцева, но, кроме слухов, добросовестно собранных операми по СИЗО, ничего против того не было. Между тем бывший директор завода ЖБИ, расстрелянный на выезде из гаража из автоматов, – там одних гильз собрали двадцать три штуки – этой черной был мужем. Цесарский владел пакетом акций завода ЖБИ, а после убийства, по слухам, через каких-то москвичей скупил и еще пакет, а потом тем же самым москвичам этот же завод и продал, обменяв на акции тракторного. Тот был Смышляев Игорь Викторович, а эта, значит, Смышляева Ирина Сергеевна, и считает, что заказчиком был Цесарский, а теперь пришла попраздновать над его трупом. Ну что ж, имеет право, тогда многие так думали, включая его самого, но к случаю на станции Болотина это вряд ли имеет какое-то отношение…

«Sic transit gloria mundi», – повторяет между тем про себя адвокатесса, убедившись, что Швачкин ее понял и сделал выводы. Она помнит с первого курса юрфака поговорки, которые они зачем-то зубрили целый семестр, и любит ими иной раз блеснуть в суде – надо будет и сегодня кому-нибудь это ввернуть. Sic transit… – да, все проходит, кроме наличных и недвижимости, которые всегда остаются, живее всех живых. Покойного-то gloria давно прошла, что бы там ни продолжали петь пьяные в кабаках, а вот где акции, это надо будет разбираться, и как бы из-за них опять не началась стрельба. Ей-то, Насте Щегловой, ничего особенно не грозит, наоборот, будет еще больше работы, а гонорары она с тех пор, как расстреляли Смышляева, подняла раз в десять. А что вы хотите? Ах, не хотите? Ну идите тогда лесом в юридическую консультацию…

Пианистка между тем переминается за стулом Фа-Мажор. Щеглова думала, это оттого, что плащ у нее вызывающе желтый, но нет, что-то еще ей приспичило. Достала из сумки белый квадратный конверт, сделала с ним шаг в сторону вице-губера, который тут же обернулся к ней. Щеглова тоже сделала несколько шагов, процокав в тишине зала по мрамору, подошла к ним почти вплотную – типа помочь, она же для всех своя.

– Федор Петрович, – тихо-тихо говорит пианистка, – у меня к вам просьба, если в ваших силах ее выполнить.

– Конечно, – отвечает тот шепотом, но все равно басом. – Вы гордость нашего города, чем сейчас могу быть полезен?

– Можно без Шопена? Это просьба нашей с ним общей любимой учительницы и моя. И Сережина, наверное, тоже была бы такая… Можно вместо Шопена вот это поставить?

Она пытается сунуть вице-губеру белый конверт, но тот убрал руку и косится на него с опаской, словно там зеленая валюта и его сейчас заметут с поличным.

Похоронная служащая, или даже начальник в мужском пиджаке и галстуке, тут же как бы из воздуха оформилась рядом, предугадав мысль Федора Петровича, когда тот еще и рта не успел раскрыть:

– Сейчас будут речи, а музыку менять уже поздно, у нас там заранее установлено, все по времени, зачем вы, уважаемая, нарушаете ритуал?

Федор Петрович, не умея скрыть облегчения, только разводит руками: видите, мол, в их загробном мире я уже не вице-губернатор, в нем царствует только вот эта безликая, как сама смерть, и даже неопределенного какого-то пола.

– Хм, – говорит Щеглова, забирая из безвольно опустившейся руки пианистки конверт с диском. – Думаю, что я решу этот ваш вопрос.

Сыщик с любопытством и недоумением наблюдает издали эту немую для него сцену, а адвокатесса с конвертом уходит за скобку и идет, цокая каблуками, в обход. Цесарский в гробу уже завален снопами цветов так, что виден только заострившийся нос. А пианистка вдруг спохватилась и бросилась догонять Щеглову, догнала, когда та почти сделала полный круг и подошла к человеку с высушенным лицом, подпирающему спиной стену расслабленно, но все равно похожему на сжатую пружину.

– Константин, – говорит ему Щеглова тихо. – Это наша гостья, Марина Черкасова. У нее есть просьба, и она считает, что ваш друг Цесарский попросил бы о том же. Сейчас, после речей, надо, чтобы поставили вот эту музыку, а не Шопена. Вы сможете нам помочь?

– Сделаем, – понятливо отвечает тот, забирая диск.

Но из них двоих он смотрит не на Щеглову, а на пианистку, и они – как догадывается наблюдающий за ними Сыщик – друг друга сейчас узнали, или, скорее, опознали.

– Спасибо, – говорит Марина. – Но только там надо вторую часть, это с восемнадцатой минуты. Вы запомните? С восемнадцатой! А когда надо будет закончить, я махну.

– Услуга за услугу, – говорит высушенный так тихо, что не слышит даже Щеглова. – Как тетрадка от вас попала обратно к нему?

Пианистка не ответила, не отрывая взгляда от его лица, еще бледнеет, хотя куда уж!

– Ладно, с восемнадцатой, – говорит Принц, уже и так поняв что-то для себя. – Догнал, заметано.

Он повернулся и выходит из зала, и Сыщик даже не беспокоится, уверенный, что тот просто ушел выполнять какое-то задание и непременно вернется.

«Жалко, что помер, – думает, цокая каблуками назад, Щеглова. – Хотя в последнее время профита от него было уже немного. Да и кем он был-то? На самом деле, даже пока его не выгнали за пьянство из депутатов и с телевидения, – никем. Обаяшка, каждому пел на дне рождения, всем нравился, со всеми на короткой ноге… А приезжали к нему в Болотину решать вон какие вопросы… Что, неужели и она так же не смогла бы их решать? А вот и не смогла бы! Потому что для этого мало быть умным и обаятельным, надо еще уметь быть очень легким и очень страшным одновременно. И кликуха в том, невидимом, как обратная сторона Луны, мире у Цесарского была… А вы думали, Цезарь? Нет: Косарь!

Сыщик, Щеглова, Марина

– Прощай, дорогой друг, – говорит вице-губернатор, отечески поправляя что-то в гробу, словно укладывая ребенка спать. Когда они попадают в начальство, все, словно подражая кому-то одному, начинают говорить тихо, чтобы подчиненные вытягивали шеи, внимая. – Спи спокойно, Сережа, брат. Сколько добра ты сделал, дай бог всякому…

Откуда-то появились, непонятно как пробравшись в такой толчее, телевизионщики с камерой и фотографы с блицами – снимают.

Щеглова теперь умудряется возвращаться кружным путем на прежнее место так, что каблуки не цокают. А Марина, невольно тоже как бы крадясь за ней по кругу, в самый ответственный момент роняет сумку, и в ней что-то брякает – наверное, духи. Вице-губер замер на полуслове, чтобы строго посмотреть в их сторону, и все тоже смотрят туда с осуждением, и Щеглова, решив не продолжать рискованный маршрут, пока вице там не закончит, теснит Марину к стене.

– Я решила вашу проблему, ответьте мне тоже на вопрос, – вдруг говорит она шепотом. – Цесарский ведь заходил к вам после концерта? Я сама видела, с огромным букетом роз… Почему вы сказали, что только раскланялись с ним?

– Ну, может, и заходил, ко мне много народу после концерта заходило, меня многие в городе помнят или теперь делают вид, что знали…

– Вы прекрасно играли, вы очень тонко чувствуете классику… Я буквально не могла прийти в себя от этого впечатления, села в фойе, в ушах у меня все еще звучал Моцарт. Уже гасили свет, а Цесарский вышел от вас последним, и в руке у него вместо роз была зеленая, как будто школьная, тетрадка…

Нет, дернуться такая женщина просто не может, слишком хорошо уже знает себе цену, – смотрит на лисью мордочку холодно и в упор:

– Я очень благодарна, что вы нам помогли, но мне кажется, вы слишком любопытны…

– …Сотням помог, десятки уберег от ложного шага, – продолжает заунывным голосом вице-губер, как будто читает лекцию дремлющим студентам. – Был талантлив во всем: в работе, в бизнесе, в поэзии, а песни твои, истинно народные, будут с нами вечно…

Пока он говорит речь, занявшую несколько минут, а все передние скорбно кивают, в зал вернулся Принц, бесшумно встал сзади.

– Ты знаешь эту женщину? Что она тебе передала? – спрашивает у него Сыщик, отступив для этого несколько шагов назад.

– Просто музыкальный диск, без кокаина, начальник, – шепчет Принц с неявной издевкой. – Его сейчас заведут с восемнадцатой минуты, но я даже не знаю, что там, я бы лучше песни покойного послушал, я их вообще всему предпочитаю из музыки…

Вице-губернатор отступил на свое место, и все замялись, потому что тут много кто еще хотел бы себя показать, вон и прокурор тоже, но всем неловко лезть первым. Третья жена покойного сбросила на руки Щегловой шубу и подошла к гробу, положила руку на край, как на спинку дивана у себя дома, по-хозяйски. «Хороша-то она хороша, – думает Сыщик, – но голую я б ее испугался – вон прям бицепсы угадываются под трауром…»

– Сережа! – говорит Оксана с надрывом и начинает-таки взаправду реветь. – Ну что тут скажешь? Ты был лучшим человеком на земле, самым умным, самым добрым, самым верным, заботливым… Ты был лучшим учителем и лучшим, – тут она чуть запнулась и как бы даже опустила глаза долу, – любовником…

«Эка она ввернула, – усмехается про себя Щеглова, пробираясь тем временем на свое место позади стульев жен. – Пожалуй, слишком прямолинейно, ей еще поучиться надо, но, в общем, правильно позицию столбит».

А Швачкина, наоборот, стали посещать странные мысли: ведь он же в самом деле умер, Цесарский-то! Это же не театр, где лег удобно в гроб, а представление кончилось – встал и пошел водки выпить. Сучка, конечно, врет, и вон ее любовник, который «лучший», околачивается у стенки, это все точно расписано в досье, и они втайне, конечно, ликуют оба, но дело не в них, а в том, что Цесарский уже не встанет. «Уж какой он был – хороший ли, плохой, – думает Сыщик, поднимая глаза к нарисованной лестнице в небо, – это теперь не имеет никакого значения, потому что нету его. А ведь еще как был! А если бы не он заказал тогда Смышляева, чья жена тут стоит вся в черном неизвестно для чего, тогда Смышляев заказал бы его, а тот, пожалуй, еще хуже был скотина. Одна врет, а вторая, вся в черном, испытывает сейчас наслаждение, но никакая ложь или иллюзии не примиряют с самим фактом смерти, потому там, за краем, и правды уже нет. Или все же есть?..»

Шура встретился глазами с той, из анонимных, актрисой и бывшей красавицей, хотя и сейчас, над гробом, она, пожалуй, красива и не играет, плачет сухими глазами, потому что слезы у нее кончились уже давно. Зачем они встретились глазами, почему она в этот миг посмотрела на него, какой в том знак и будет ли это иметь какое-то значение? Между тем Алла и не на него, наверное, смотрела, а просто обводила глазами всех, кто напротив. Да, они все неплохие артисты, наблатыкались за столько-то похорон, хотя тут и играть, в общем, нечего: стой себе, старайся не улыбнуться, глаза долу, без текста. Но вот, кажется, начинается настоящее представление…

Оксана зарыдала, стукнувшись головой о край элегантного гроба, и ее заботливо уводит сам вице-губернатор – по сценарию, написанному хоть и на ходу, но как бы раз и навсегда. Она кутается в шубу, которую накинул ей на плечи прокурор, сам он тоже стучит копытом, но мнется, пока вдова отрыдает, и вдруг из второго ряда выходит пьяный мальчик и встал на ее место возле гроба.

– Кирилл! – успевает лишь выдохнуть первая жена, сидевшая прежде смирно и без претензий, но вышедший уже пьяным жестом обводит рукой зал и произносит монолог:

– Вы все врете! Всё вы врете! Зачем вы врете?.. Он был не таким, как вы. Он был, – тут он первый раз всхлипнул, – живой! Настоящий… Папа!..

Падая на колени перед гробом, он начинает по-настоящему, не понарошку, рыдать, и некоторое время никто не знает, что делать. Первая жена – его мать – порывается встать, но Щеглова сзади успела схватить ее за плечи – недоставало только этой влезть в скандал, ведь снимают же; вице-губер с прокурором никак не могут решить, соответствует ли их статусу и должностному положению вмешательство; два шага позади Швачкина сделал Брынцев, но даже он, урка, понимает, что его выход на сцену выглядел бы тут слишком неделикатно.

Вдруг откуда-то из третьего ряда вышел (не выскочил, что было бы неправильно в этой сцене) то ли мужчина, то ли мальчик в линялой клетчатой, неуместной и слишком легкомысленной в этом зале куртке – просто подошел, как к брату, и с любовью поднимает его за плечи.

«Кто это?» – не понимают все, кроме, может быть, немножко пианистки. Но многие сразу заметили, как они похожи. Клетчатый старше, и не то что как близнецы, но есть между ними скорее какая-то смысловая связь. Кирилл тоже подчиняется клетчатому сразу, как брату, они о чем-то тихо поговорили, прежде чем он позволил себя увести, – вот оба уходят при общем молчании зала, идут к выходу. «Там Ивакин, – соображает на автомате Сыщик, он их не упустит». «Неужели внебрачный сын? – прикидывает адвокатесса. – Интересное кино! Выглядит старше, чем нужно, но есть же еще и генетическая экспертиза!..» Блицы блещут, камера снимает – завтра все это будет на экране и в газетах. Она видит, как Швачкин достал телефон – какой-то допотопный – и тоже сделал несколько снимков: вот они вместе, вот один, вот второй…

Все скомкалось. Ну куда теперь лезть с речами? Вице-губер что-то говорит хозяйке зала, та взглянула вверх, и с первой волной музыки зашаркали по мрамору ноги – с точки зрения истеблишмента, это уже часть необязательная: кто вышел покурить, а кто уже и в машины с водителями или без – и по делам, а оставшиеся привычно настроились – ждут: «Там-там-тара-ра…» – Шопена. Но их обвели вокруг пальца: это что-то другое.

Марина знает эту музыку назубок, каждую ноту, но все равно как бы поплыла вместе с нею. Фа-Мажор давно, когда они это еще и в голову взять не могли, говорила им что-то о музыке и смерти, это сейчас важно – что же именно она говорила? А, вот: в каждой настоящей музыке всегда есть смерть… Нет, не так: есть и смерть тоже. Да, но побеждает чаще всего жизнь… Но это в музыке, а в жизни, наверное, в конце концов всегда побеждает смерть.

Шура, тоже сейчас только что думавший о смерти, будто прирос к полу. Он никогда не слушал классическую музыку и не понимал ее, но сейчас, как станут говорить лишь позже, еще только лет через двадцать, она ему зашла. По полю нескошенной травы с ромашками пахнула первая тяжелая и теплая волна оркестра, на гребне возникла птица, но неловкая еще, отяжелевшая, – и не получается у нее взлететь. Волна гладит ее крылья и цепляется за лапки виолончели, как бы уговаривая остаться, – нет? Не останешься? Ну тогда возьми меня с собой – туда, туда, куда ты полетишь! Да как же я тебя возьму? А нет – так как же мы расстанемся? Цепляется трава, прилипла, и жалко ее тоже, с ромашками, но надо же лететь! А тонюсенькая скрипочка уже взмыла, зовет виолончель с собою, а та все никак не может расстаться с травой, не то оркестр с нею. А вот вступило фортепьяно – пока, пожалуй, на стороне ромашек: уговаривает разговором, уговаривает… Теперь, наоборот, говорит траве: ну может, так ей лучше, давай отпустим? Тоненькая же все равно уже там, им надо быть в небе! Но как же, как же?.. Заупрямилась трава, и вот уже это не поле, а болото с теплой и вязкой тиной, и вот поймали большую за лапку и хотят не отпустить, засосать уже и небо вместе с той тонюсенькой, которая зовет. Где тут жизнь и где тут смерть? Поле ли смерть, а небо – жизнь или наоборот? И тут все переменилось, началась уже какая-то нешуточная борьба добра со злом…

В стрельчатом окне наверху слева мелькнул солнечный луч, как надежда, но пропал, и все кончилось – шаркают по мрамору ботинки, Марина по инерции еще машет, словно курица крыльями, руками, а взлететь больше уже не может, и тетка в мужском галстуке тоже как будто только что проснулась и смотрит на нее с неподдельным изумлением, а на щеке у пианистки через розовую пудру бороздка от утертой платком слезы.

Михалыч, Шура

Вице-губер позвал Черкасову, а в нагрузку к ней и Фа-Мажор, и прицепившуюся к ним, как репей, Щеглову, в свою черную «Ауди» с мигалкой, а Ивакин доложил, что сын еще добавил из фляжки на ступенях, и они с клетчатым сели в первый автобус, где тот сразу же отрубился. Швачкин отдал Ивакину наушники и велел на оперативной машине догонять вице-губера, включить хитрый японский микрофон и по возможности слушать, о чем они будут говорить в машине. А сам пошел к автобусам, которых было подано целых четыре штуки, хотя многие из публики разъехались и столько было уже и не нужно. Хорошие автобусы, теплые, мягкие, таких как раз, пока доллар прошлым летом был еще по шесть, мэрия закупила десять штук, и Цесарский, выходит, был именно тем человеком, к кому собравшихся на похороны уместно было в них возить.

Пройдя их все, разглядывая лица в начавших запотевать стеклах, Сыщик полез в первый, заметив на последнем ряду клетчатого и Кирилла, спавшего у него на плече, а на первом анонимного Михалыча. Не спрашивая разрешения, он садится рядом, а бордовую куртку, брошенную на сиденье, – Паша чуть дальше спорит о чем-то с Аллой – вешает на перила перед собой.

– Правильно, – говорит Михалыч. – Паша найдет себе место, а нам надо поговорить.

– Надо, – говорит Сыщик. – Меня зовут Шура, а вас?

– Тоже Александр.

Водитель торопливо, как они почему-то всегда это делают, занял место за рулем внизу и слева от них, автобус тронулся и поплыл за черным катафалком «Ритуальные услуги». Солнце их обмануло: мелькнуло и пропало, снова пошел мокрый снег, на лобовом стекле сразу превращающийся в капли, но большие неспешные дворники раз за разом стирают их. Боковые окна потеют, сколько ни протирай рукавом, зато можно смотреть вперед: там один и тот же катафалк, но скоро, за первым же поворотом, появляются и обычные городские пробки.

– С вами что-то не так? – спрашивает Михалыч. – Вы какой-то другой, вам нехорошо?

– Скорее наоборот. Дивная музыка… не знаете, что это было?

– Похоже, Бетховен, хотя я не такой знаток. – Он усмехнулся: – А вы же говорили, что учились вместе с Цесарским в музыкальном…

– Да, старый стал, так прокалываюсь, уже своего вранья не помню, только чужое, – говорит Сыщик. Он достает из кармана красное удостоверение и показывает его молча и мельком соседу.

– А можно открыть, я посмотрю?..

– Ну да, – говорит Шура с досадой, пряча удостоверение в карман. – Как-то трудно вам соврать, оно, в самом деле, просрочено. Выгнали меня за пьянку пять лет назад, хотя стаж для пенсии с учетом того-сего уже был, а ремесло, как говорится, за плечами не носить – я хороший профессионал.

– Ну и…

– Ну меня попросили, нельзя же отметать и версию убийства. Но теперь я уже не из-за денег, мне самому интересно стало, что-то тут не так. Вы считаете, Сергей хороший был человек?

– Ну, кто хороший, а кто плохой, это вряд ли можно так оценивать, – говорит Михалыч. – Мы разные и меняемся.

– Вот это всегда был для меня вопрос, – говорит Сыщик. – Меняются ли люди по ходу жизни или просто в них проявляется то, что было заложено. Мне такие, знаете, случалось видеть перевоплощения…

– Да, это вопрос. Я одно время думал, что жизнь – это какое-то кому-то сообщение, возможно, даже и самому его носителю, и цель жизни – поскольку какая-то же она есть?.. – состоит в том, чтобы его расшифровать… А вы, выходит, его совсем не знали?

– Немножко знал, – говорит Шура, – допрашивал несколько раз пять лет назад. По делу об убийстве мужа той женщины, которая на пятом ряду через проход от нас сидит. Даже думаю, что он имел к этому отношение, но это была только версия, исходя из принципа «кому выгодно», и я на ней не настаиваю.

Михалыч трет боковое стекло ладонью, хотя это без толку, а в переднее стекло им и так все хорошо видно, а впрочем, там только катафалк.

– Он к нам уже после пришел, – говорит он наконец, никак не комментируя то, что Сыщик сказал про убийство. – Потому что женился на молодой, но дальше надо было еще много чего делать. Ладно, расскажу, что знаю, чтобы вы зря не мучились… Акции, думаю, тут ни при чем. А вы придете завтра к нам на собрание? Вы ведь скоро погибнете иначе.

– Да вам не все ли равно? – говорит Шура. – Подохну и подохну, сегодня же, наверное, и напьюсь. Если вы говорите, это был Бетховен – значит, Бетховен и будет виноват, так и запишем на случай моей безвременной кончины в протокол. Что-то там, видимо, было такое, чего я прежде не понимал. А как музыка кончилась, я перестал понимать, для чего я еще жив.

– Ну хотя бы для того, чтобы еще раз это внимательно послушать, – говорит анонимный рассудительно. – Это же можно найти в интернете, это раньше пластинку нельзя было купить. Надо только у нее спросить, что это было, возможно, даже она сама там и играет… Сергей собирался сделать ей после концерта девятый шаг, для этого и приезжал в город, а за два дня до этого со мной по этому поводу советовался.

– Что такое девятый шаг? Я не понимаю этой вашей тарабарщины.

– Ну тогда маленькое вступление, – тихо говорит Михалыч, глядя вперед в окно, а не на Шуру. – Все равно пробки, и будем еще нескоро. Люди приходят в «Эй-эй» не замаливать грехи, приходят даже не затем, чтобы бросить пить, хотя не все сразу это понимают, и не «зачем», а «почему», – потому что понимают, что под ногами дно и никто больше уже не поможет. Но для того, чтобы бросить пить, от этого дна надо оттолкнуться. Разобраться в себе, не понарошку. Для этого есть четвертый и пятый шаги, в пятом надо признаться себе и Богу в том, что ты из себя представляешь на самом деле, и рассказать об этом кому-то другому. Никто ведь не хочет становиться лучше – это тяжело и неудобно в практической жизни, но тут хода назад уже нет. Надо избавляться от проклятия, а никак иначе этого не сделать. Я знаю все, что он сам захотел рассказать мне о себе, и никто, наверное, не знает о нем больше, а вы в самом деле хороший профессионал, вы правильно выбрали.

Позади них в автобусе сидят обе анонимные сестры. Елена смотрит в окно, а Алла, похоже, прислушивалась к их разговору, чуть подавшись вперед, и лицо ее видно, если чуть обернуться, между креслами. Ну пусть, ничего секретного в рассказе Михалыча нет, а там, может, и из нее Сыщику удастся что-то еще вытянуть.

– Девятый шаг – это не сразу, – продолжает Михалыч, – а когда ты уже основательно трезв, потому что часто это опасная вещь. Надо по возможности возместить ущерб всем, кому ты его когда-то причинил, или, на худой конец, просто попросить прощенья. Сергей знал, что Марина приехала с концертом в наш город, он и раньше писал ей в Лондон, но она не ответила. А тут – это был его шанс. Между ними что-то было очень давно, больше двадцати лет назад, он ее обидел, но подробности я вам не буду рассказывать. В общем, видимо, после концерта она его не простила или даже как-то хуже – это был для него удар. Но делать все равно было надо, и я не думал, что он сорвется, он хорошо пер вверх в последнее время…

Они замолчали, оба наблюдая, как дворники беззвучно ходят по стеклу и как водитель внизу слева нажимает уютно светящиеся кнопки и ворочает рычагом передачи.

– Правильно я рассказал, Алла? – спрашивает Михалыч в пространство – значит, он тоже заметил, что она вслушивалась.

– Да, все правильно, хотя я, наверное, знаю меньше, чем ты. Он говорил мне тоже про эту Марину, но только в самых общих чертах.

– Если бы ты поехала к нему тогда, шестого после группы, он, может, восьмого и не напился бы, – задумчиво говорит Михалыч. – В крайнем случае вы напились бы оба и легли спать друг у друга в объятиях, потому что ты была бы уже там.

– Да если бы я знала… – говорит она и все-таки начинает плакать.

– А он вас звал? – спрашивает Аллу Сыщик.

– Ну да, звал, но это же было шестого, он тогда с ней еще не расстался.

– Он ее не видел до этого лет двадцать, – говорит Сыщик. – И вы только поэтому к нему не поехали?

– Послушайте, – говорит она, утерев слезу, и они глядят друг на друга через щель между сиденьями в упор. – Я много к кому ездила, когда бухала. Цесарский меня и привел первый раз на группу – я тогда была замужем за одним олигархом, и тот, зная, что Сергей не пьет уже три года, его попросил мне помочь. Он меня буквально взял за руку и первый раз привел. Я была ему благодарна и была совсем не прочь к нему поехать – ведь я еще год назад развелась. Но теперь уже все было иначе, и я хотела, чтобы он прежде разобрался сам со своей жизнью, там все было слишком уж запутано. Мы договорились, что после этой самой Марины он мне позвонит – как раз восьмого марта, он мог бы после объяснения с ней заехать за мной, я ждала. Да даже если бы он выпил, а потом позвонил, я бы примчалась на электричке или даже, если уже ночью, на такси…

И еще через три года, уже в следующем тысячелетии, когда Сыщик с Аллой станут жить вместе, он все равно не узнает от нее больше – они просто никогда не будут говорить об этом – зачем?.. А пока он пытается еще что-нибудь из них вытянуть:

– Он же еще о чем-то рассказывал на ваших собраниях? О жене, о сыне…

– Да на фиг вам, вот это главное, – говорит Михалыч. – На собраниях много всякого рассказывают. Но нарративность не только раскрывает, она и скрывает. Нельзя рассказать даже себе самому связную историю жизни, она всегда из слишком разных кусков.

– Пожалуй, вы правы, – говорит Швачкин, поднимаясь. – Ладно, я пока пойду в конец автобуса, у меня там еще один клиент.

– Погодите… Хотя ладно, потом…

Михалыч хотел рассказать, что в программе есть еще двенадцатый шаг: это значит, что, если ты спасся, надо спасать других, иначе ты и сам свалишься обратно в бездну. Но это, наверное, слишком для первого раза, так можно и отпугнуть. Мы же, как вампиры, надо все время кого-то спасать. Он думал, что спас Цесарского, – не вышло, сын его был еще не готов, а мент этот бывший точно созрел. А Кирилл пусть еще побезумствует, придет, если останется жив, но что-то подсказывает Михалычу, что тот уже покойник.

Швачкин, хватаясь за спинки кресел, – они выехали на вылетную магистраль, и вслед за катафалком автобусы набрали ход – пробирается назад. Вдова Смышляева его узнала и обожгла взглядом, в котором не то насмешка, не то злоба: она же не знает, что ему просто не дали раскрыть то убийство, а еще чуть-чуть, и Цесарский сел бы надолго (и сейчас был бы жив!) – но Сыщик схватился уже за спинку следующего кресла и опускается на пустой второй ряд сзади. На заднем головой на коленях у клетчатого спит непутевый Кирилл.

– Мы сейчас сначала в церковь на отпевание, потом на кладбище, – говорит Сыщик, кивая на спящего. – В церковь ему, пьяному, все равно нельзя, может, его и не будить до кладбища, а то даже и до поминок, до дома, а там еще глотнет и уложим спать – как вы думаете?

– Думаю, вы правы. Я тогда положу куртку ему под голову, тут тепло.

– Скажите, а он вам кто? Родственник?

– Может, и родственник, – говорит Абсантов. – Скорей всего, но точно я не знаю.

– Это называется «пятьдесят первая статья», да?

– Как вы сказали?

– Статья пятьдесят один Конституции РФ, недавно такую придумали: никто не обязан свидетельствовать против самого себя.

– Да нет, я бы, наоборот, рассказал, если б знал, – говорит Абсантов. – Я вам верю, я вас видел вчера в доме в Болотине (говорит он правильно, с ударением на «и»), вы тоже хотите понять.

– Интересно как, – задумчиво говорит Сыщик. – А дверь же опломбирована была. Да какая разница, хоть бы и нет, но я же тебя там не видел.

– Не видели, – подтверждает его собеседник. – Тогда не могли видеть, теперь можете.

– Ничего не понимаю.

– Я тоже, если бы понимал, я бы сказал.

– Откуда же ты сам-то?

– Я? С электрички…

«Ты по билету проехал или зайцем?» – хотел продолжить допрос Сыщик, но тут автобус затормозил, дернулся и начинает сдавать задом на площадке возле большой и новенькой, с иголочки, церкви.

Абсантов стаскивает с Кирилла, спящего, куртку, тот что-то мычит матерное, но с курткой под головой сразу повернулся носом в сиденье и угомонился. Надо выходить.

Ивакин

«Что я, дурнее него, что ли? Сам-то он поехал на автобусе с клетчатым, за которого можно получить конкретные бабки, а меня отправил слушать каких-то старух, да еще с вице-губером, – злится, газуя и крутя рулем, чтобы проскочить в просвет между плотно идущими машинами, Ивакин. – Попробуй-ка за ними еще поспей – они же с мигалкой, а эта “восьмерка” хоть и оперативная и никто ее не остановит, но летать она не умеет и пропускать ее тоже никто не собирается».

Наушники лежат у него на правом сиденье вместе с микрофоном, который он отцепил от куртки, а провод от него тянется к приемнику. Но пока оттуда доносится только мат из машин вокруг, которым их водители сопровождают его собственные маневры.

Наконец капитану удается на одном из светофоров догнать черную «Ауди» и встать от нее сбоку, он поворачивает в ту сторону микрофон, и приемник ловит разговор в «Ауди» где-то с середины:

– Наверное, он вас любил… – это голос вице-губера, его не спутаешь, он и о любви говорит так, словно на планерке по уборке города от снега.

– Не он один, – это, видимо, голос пианистки. – Хотя, скорее, они оба только это себе воображали и выпендривались друг перед другом, как два барана. Ну что можно знать в этом возрасте о любви?

Сцепление – рычаг – газ: пробка проехала метров десять и снова встала, и Ивакин чуть повернул микрофон. Следующий голос ему незнаком, а задние стекла затемнены, но это должна быть адвокатесса, которая последней втиснулась в «Ауди», точно не старуха, ту вообще посадили рядом с водителем, а сзади, если втроем, ее жопа не уместилась бы, и там сидит с бабами и лапает их, небось, в темноте за коленки вице-губернатор.

– Хотите честно? – слышен голос рыжей. – А я вообще не верю в любовь. Ну да, есть в молодости какое-то половое безумие, но потом каждый уже выбирает себе партнера для жизни, исходя из разума. А вы как думаете?

– Ну уж вы скажете, Анастасия Эдуардовна, – голос вице-губера, а адвокатесса продолжает, обращаясь, видимо, к соседке:

– А вы сами-то любили кого-нибудь?

Сцепление – рычаг – газ: еще десять метров, в приемнике пауза, чей-то посторонний мат в его адрес.

– С тех пор, наверное, уже нет, – говорит пианистка. – Кроме, может быть, Иоганна Себастьяна Баха, да и то уже много. Музыка, знаете, забирает все силы, на любовь ничего не остается. Разумеется, если это музыка, а не какой-нибудь шансон…

– Тут вы не правы, – возражает вице-губер. – Шансон шансону тоже рознь, у Цесарского очень душевные песни есть. Правда, Любовь Ароновна?

– Извините, я их один раз только послушала, когда появились, – скрипит бабушка с переднего сиденья. – Но мне показалось слащаво. Я не о покойнике, он мне помогал, добрый был человек, я только о творчестве… Я ведь тоже знаю блатные песни, например, «Ванинский порт» – там, может быть, с музыкой и не очень, но там подлинное страдание, а тут – как сказать?.. А ведь в юности он писал неплохие стихи и даже рассказы…

– Он вам не показывал «Зал ожидания», Любовь Аронна? – голос пианистки.

– Нет. Это стихотворение или рассказ?

– Это он мне из колонии присылал. Но там так, пожалуй, просто блатное кривлянье…

– Ну, – звучит реплика рыжей адвокатессы, но как бы в сторону, – кто из нас тут больший циник, это еще вопрос…

Наконец они миновали светофор, «Ауди» включила мигалку и унеслась, и теперь уже их не догнать, а «восьмерку» Ивакина подрезал черный джип и теснит к тротуару. Капитан сделал было движение убрать микрофон и наушники, но с какой стати? Удостоверение у него в кармане, а номер и серию, кому положено знать, все знают.

Он мастерски тормозит ровно так, чтобы бампер «восьмерки» слегка врезался в колесо вставшего поперек джипа, которое начинает сдуваться, и сам остается в машине, а двум неспешно подошедшим мужчинам спортивного вида, хотя и постарше него, показывает через стекло раскрытое удостоверение.

– Вылезай, капитан, будем разбираться, – говорит дальний от Ивакина, а ближний уже распахнул дверцу и тычет в него стволом:

– Ты знаешь, на кого ты наехал? Мы ФСО, Федеральная служба охраны.

– Здравствуйте, коллеги, – говорит Ивакин. – Ну что же вы так ездите?

– Тамбовский волк тебе коллега. С какой стати ты следил за машиной вице-губернатора области?

– Обратитесь к моему начальству, – говорит Ивакин. – А сегодня меня прикрепили к подполковнику в отставке Александру Швачкину.

– К Шуре Сыщику? – говорит старший, меняя тон. – Ну да, мы его там видели. А ты какого рожна нам колесо-то пробил, тормозить, что ли, не умеешь? Вылезай, меняй.

– Сами поменяете, я, как и вы, на задании, – говорит Ивакин и захлопывает изнутри дверцу – сдал назад и с визгом газанул: на вмятину на бампере наплевать.

Как он их сделал! Хрен бы Шура так их сделал – у него, алкаша, реакция уже не та, и вся даже этих из ФСО к нему уважуха только дань совковой древности. Это все сопли, как и бессмысленный разговор о любви в машине, а надо бабки отрабатывать перед банком, и он им этого клетчатого живым или мертвым к вечеру доставит!

Когда Ивакин добирается до конца маршрута, перед вратами новенькой церкви только пианистка, рыжая да старуха с клюкой, а вице-губер зашел внутрь и там о чем-то уже беседует с духовенством. А вон, впрочем, показались и автобусы…

Абсантов, Фа-Мажор

Я вообще-то не хотел заходить в церковь, не тянуло – уж больно она вся новенькая и блестящая была, внутри прямо глаза от золота слепило – да я и не уверен, что мне это прилично. Зашел, потому что Сыщик в меня вцепился. Я ничего против него не имел и не имею, но я правда не знаю того, о чем он меня спрашивал. Хотел бы знать, но еще только потом от него же самого и узнаю. А сейчас я против воли нашел убежище в церкви, хотя мне там и неуютно было.

Внесли гроб, видимо недешевый, поставили на черную парчу, сняли крышку – она не прибитая еще: вот он лежит. На ухе и на скулах – следы синяков, и я, может быть, даже догадываюсь, откуда они взялись, но это версия, как говорит Сыщик. Вопрос – кто я ему? Я не знаю, но чувствую с ним какую-то связь и пока не пойму, в чем тут дело, я не смогу уйти туда, в то самое неизвестно что, о чем здесь собираются говорить, даже меньше, чем я, на самом деле в этом понимая.

Часть цветов из гроба убрали, да и не поместились бы они там; церковь большая внутри, но отпевать будут в боковом приделе, куда из алтаря пришел важный, в такой как бы железной белой шапке, а остальные, которые следом за ним, просто в тряпичных черных. Всем раздали свечи, и мне тоже пришлось взять, но мне неловко, я не уверен, что имею на это право, я спрятал свою за спиной, когда их зажигают. Кто-то рядом со мной шепчет:

– Сам владыка сподобился!

– Да это Цесарский наш сподобился, что его владыка отпевает.

– Ну заслужил, заслужил!..

– Еще бы, половина этого золота – точно его бабло…

– А как же песни его богохульные?

– Ну он же давно бросил их петь, да и кто из нас без греха…

Если тут такой Бог, которому можно просто заплатить, то он не мой Бог, но – и это, в отличие от того, что о себе я почти ничего не знаю, я знаю наверняка: он совсем не такой. Главный в железной шапке запел и запричитал, но позвякивание кадила, которым перед иконами машет другой, пожалуй, единственное, что мне здесь кажется неподдельным. Я втихаря сдал задом к дверям, поставил свечку, незажженную, в гнездо перед иконой, с которой так сочувственно улыбнулась мне Дева Мария, и вышел.

Там идет мокрый снег, но под ним на скамейке сидит – наверное, устала и не может уже больше стоять – старая учительница, а перед ней моя Джина: поверила ей, вообще-то она тут не ко всякому вот так подойдет и сядет напротив. Я тоже подошел и стал перед ней.

– Почему вы не зашли внутрь? Там тоже есть скамейки, и там тепло.

– Видишь ли, я не христианка. Я не имею права креститься, а все же крестятся, и я могла бы там кого-то поставить в неловкое положение.

– Вы думаете, Богу это важнее всего?

– Такая длинная жизнь, – говорит она невпопад, посмотрев на меня внимательными еврейскими глазами. – Зачем она такая длинная? Училище закрыли, музыка уже никому не нужна, теперь у них вместо Бетховена шлягеры Цесарского, прости господи, я не хотела плохо о нем говорить. А?

– Не знаю, – говорю я, – видимо, он уже после меня стал их сочинять, я даже не слышал.

– Видишь ли, ведь я тоже один раз уже умерла, – говорит она. – В машине скорой помощи от инфаркта, но они успели меня откачать.

– Вы что-нибудь видели? Говорят, некоторые успевают что-то там увидеть.

– Пожалуй, тебе расскажу, хотя я редко об этом рассказываю, примут еще за старую дуру, хотя я такая и есть. Да, я видела всю свою жизнь.

– Как в кино?

– Нет, скорее как картину, все сразу. На ней были и я еще маленькая, и мама, которая уже давно умерла, и все мои ученики, наверное, тысяча за все эти годы. Я каждого из них узнала, а они меня, кажется, нет. Наверное, потому, что они все тогда были еще живы. А теперь вот Сережа – он уже там…

– Но у него, я сегодня слышал от кого-то, было несколько разных жизней, – говорю я. – Тогда ему придется переходить от картины к картине, как в музее?

– Не знаю, – говорит она и гладит мокрую голову собаки. – Ведь я знала только его первую и последнюю жизни, в которых он был хороший. Вот я, наверное, счастливая: у меня всегда была одна и та же жизнь, только ученики разные – много, очень много. Помнят ли они меня?

– Ну конечно помнят, – говорю я не только для того, чтобы сделать ей приятное, но главным образом для этого. – Учительниц ведь все помнят, даже я, я помню по физике, и по литературе, и по английскому: «Children, who is absent today?»

– Ничего, что я на «ты»? – спрашивает она, помолчав. – Просто я так уж к этому привыкла в школе, не помню, чтобы я с кем-то в последние годы говорила на «вы».

– Ну что вы, Любовь Ароновна, конечно, мне и самому так гораздо удобней.

– А ты правда похож на кого-то из моих учеников, я только никак не пойму на кого. Ты у нас в музыкальном не учился?

– Кажется, собирался, а поступил ли, не помню.

– Что же ты совсем ничего не помнишь, – говорит она сочувственно. – И без шапки, не мерзнешь? И собака твоя, она же не приехала на автобусе, как она оказалась здесь? И снег у тебя на волосах не тает, кстати, он вообще сквозь тебя идет, ты знаешь об этом?

Я пощупал свои волосы, которые, в самом деле, были совершенно сухие, и сказал, чтобы сменить тему:

– Значит, только первую и последнюю, а то, что было в середине, вы не знаете? И не ставили так вопрос даже?

Она помолчала, постукала зачем-то о землю клюкой, опять погладила собаку. Еще подумала и говорит:

– Хотя, наверное, если тебя уже научили играть на виолончели, пусть даже не очень хорошо, а ты стал петь такие песни… Ну, не знаю.

– Но тогда его дела, наверное, плохи?

– Нет, почему. Шанс всегда есть до самого конца, так говорит ваш Бог. Он помиловал одного разбойника прямо на кресте…

С ней интересно и легко разговаривать, но тут из церкви вынесли закрытый гроб и повалил народ. Вышел и Сыщик, и я хотел отойти, чтобы он не донимал меня своими вопросами, но тут к нему подошел вице-губернатор, и я тоже, наоборот, подошел ближе послушать. Они на меня не обращают внимания, а может, и не видят даже.

– К сожалению, я не смогу поехать на кладбище, у меня совещание, – говорит вице-губер. – Рад был вас повидать в добром здравии, Швачкин, я ценю ваши способности.

– Спасибо, я тоже рад.

– Что-нибудь удалось узнать? Только не говорите, что вы пришли с ним проститься, вы не были ценителем его творчества. Кто вас нанял?

– К сожалению, я не могу сказать, что я здесь от ГУВД, но и кто меня попросил, тоже сказать не могу. Да я и сам до конца не понимаю, кто настоящий интересант.

– Зато я понимаю, – говорит вице-губер. – Имейте в виду, что это был несчастный случай. На худой конец, самоубийство, но лучше просто: был пьян, упал.

– Я пока не готов делать выводы.

– Послушайте, Шура. Для области это серьезный финансовый вопрос. Контрольный пакет оборонного завода, главного нашего налогоплательщика – не шутка, да там и еще много другого, наверное. Область заинтересована в том, чтобы акции перешли к вдове: какая она ни есть блядища с ее любовником, но так мы сможем ее, как и пьяницу-сына, по крайней мере, контролировать. А иначе будет бардак.

– Это политика, – говорит Сыщик. – Я в этом ни бельмеса не смыслю. Мое дело – сделать выводы и представить их тем, кто меня об этом попросил.

– И мне тогда тоже, пожалуйста, в копии, – говорит вице-губер. – Это будет оплачено сверху независимо от вашего гонорара у них. Договорились?

– Ну, почему бы и нет, если мне никому не придется врать…

Этот разговор мне совсем неинтересен, и я собрался было в автобус, но в это время из церкви одной из последних выходит пианистка, и вдруг моя Джина бросается к ней, виляя хвостом, и грязными лапами прямо на ее желтый плащ – узнала, наверное. Ну что с нее взять, она же собака, но я, не успев подумать, крикнул:

– Джина!..

И вовсе не из-за грязных отпечатков наших лап на плаще она покачнулась и упала бы, если бы к ней не подскочил и не поддержал ее Сыщик. Реакция у него все-таки что надо:

– Марина, что с вами, вам плохо?

– Нет, ничего, – говорит она. – Просто давным-давно у одного моего знакомого была собака, которую тоже звали Джина. Они даже похожи, но это ведь не может быть она, собаки ведь столько не живут?..

– Конечно, нет, – говорит вице-губер. – Вы просто расстроились и перенервничали, вам что-то померещилось. Вы улетаете завтра в семь утра? Я пришлю к гостинице машину, она вас отвезет в аэропорт.

Джина поняла свою оплошность и уже куда-то исчезла, а Сыщик говорит:

– Давайте-ка, Марина, вместе с учительницей к нам в машину, она сразу за воротами должна стоять. Она неказиста, зато на ней мы сможем проехать до самой могилы или где-то там близко. Ведь Любови Ароновне трудно будет дойти.

– Вот это правильно! – говорит вице-губер. – Так я вас, Швачкин, завтра жду…

Сыщик, Марина, Фа-Мажор

– Подполковник, – говорит Ивакин, – тебя, конечно, даже ФСО уважает, они меня по дороге тормознули, но под твое честное имя отвязались, но ты мышей уже не ловишь, извини. Надо за клетчатым смотреть в оба, он точно что-то знает и, может быть, убийца, а ты мне предлагаешь каких-то бабушек возить – они бесперспективны.

– А человеколюбие? – говорит Шура. – Вас теперь в школе милиции этому не учат? Старуха же сама не доковыляет, посредине помрет.

– Иди ты на хрен со своим соплями, Шура. Нас наняли, и мы деньги отработать должны, – говорит Ивакин. – Вот тебе ключи, вози их сам, если ты такой добрый, а я на автобусе поеду с клетчатым и Брынцевым.

– Хорошо. И спецталон.

Училку с палкой Швачкин посадил спереди, а сзади в «восьмерке», куда, откинув переднее сиденье, сначала, как в берлогу, залезла пианистка, та бы и не уместилась. Машина таки сдвинулась с места, и они тронулись на кладбище – благо это уже недалеко.

– Жалею, что я раньше никогда не слушал классику, – говорит Швачкин, чтобы начать разговор. – Мне очень понравилось там, в траурном зале. Что это было?

– О! – говорит радостно Фа-Мажор. – Я тоже это обожаю: тройной концерт Бетховена. Это редко исполняемая вещь – там три солиста: фортепьяно, виолончель и скрипка. Это же ты сама там за роялем, Марина?

– Диск! – спохватилась Марина. – Мы забыли его забрать. Он конечно, ничего не стоит, но обидно, что он будет там, никому не нужный, валяться. А я завтра в шесть утра должна быть уже в аэропорту.

– Вообще не вопрос, – говорит Сыщик. – Я его заберу и привезу вам в аэропорт.

– Нет, что вы, так рано вставать, и мне он совершенно не нужен, – говорит пианистка. – Вы можете оставить его себе, тем более если вам понравилось. Мы играли тогда в Карнеги-холле с австрийцем на скрипке и одной замечательной корейской виолончелисткой.

– Неужели Чан Хан На? – восхищенно спрашивает Фа-Мажор. – Она же совсем юная, сколько же ей тогда было лет?

– Это в прошлом году осенью, по-моему, шестнадцать, но она же гений.

– Безусловно! Но ведь и ты тоже!..

Швачкин взглянул в зеркальце и видит, что Марина смутилась тоже по-детски – все-таки лицо у нее живое, а сверху просто маска знаменитости.

– А почему вы попросили поставить именно это? – спрашивает он – кладбище близко и пора переходить к делу. – Вы думаете, что Цесарскому было бы приятно это услышать?

– Надеюсь, да, – говорит Марина, но неуверенно.

– Я только сейчас задумалась, – говорит Фа-Мажор и пытается развернуть свое грузное тело к Швачкину, чтобы ему объяснить, но это ей не вполне удается, и повернутая голова с длинным носом оказывается как бы отделенной от всего остального. – А у Цесарского с тройным концертом были связаны, наверное, не лучшие воспоминания…

– Не надо, Любовь Аронна! – говорит Марина. – Пожалуйста…

– Но человеку же интересно и зачем-то это нужно, – терпеливо говорит учительница. – А Марина просто стесняется. Я сейчас объясню, хотя это была моя самая большая, может быть, и дороже всего обошедшаяся педагогическая ошибка. В их выпуске в Марину были влюблены два мальчика – Сережа Цесарский и Миша Якобсон. Миша прекрасно играл на скрипке, а Цесарский…

– А Цесарский врал, он вообще не попадал в ноты, – говорит пианистка неожиданно жестко. – И ничего он меня не любил, Любовь Аронна, это была игра его воображения. Да и вот эти все, которые приперлись сегодня на похороны, – вы серьезно думаете, они его сколько-то любили? Они пришли просто потому, что, если бы кто-то не пришел, остальные спросили бы: а почему вот этот не пришел?

– Неправда! – говорит Любовь Ароновна, пытаясь повернуть голову еще, чтобы и ее тоже увидеть, но это уж было бы на сто восемьдесят градусов. – Это Америка на тебя так повлияла…

– Вообще-то я в Лондоне последнее время живу…

«Восьмерка» уже остановились у закрытых ворот кладбища, и Швачкин посигналил – серию они должны знать – пусть сами подойдут, если нужно.

– Подождите, я доскажу, – говорит Фа-Мажор. – У них был классический треугольник, они оба были так влюблены в Марину, и оба хорошие мальчики, я не могла не дать обоим равных шансов. Я подумала, что любовь сможет совершить с ним чудо. Но в музыке чудес не бывает, нужны талант и упорство…

Подошел сторож или кто он там у них, Швачкин опустил стекло и показывает талон.

– К Цесарскому, что ли? – спрашивает сторож или кто он там. – Шестнадцатый участок, второй поворот налево, там увидите раскопанную могилу. Только машину отгоните тогда дальше к стене, а то народу, наверное, много будет, да и уже там собралось – он же вон какая знаменитость был.

С главной дорожки они вскоре повернули налево и видят довольно приличную уже толпу собравшихся там поклонников. Это не те, которые были поприличней в зале, – кое-кто из них даже в спортивных шароварах с лампасами. На соседней голубенькой могильной ограде они пристроили кассетный магнитофон, из которого разносится старая, еще одна из первых, песня Цесарского – про разлуку, тюрьму и любовь. Возле осклизлых глиняных терриконов у разверстой могилы, не в силах дождаться покойника, потихоньку выпивают уже. Вдруг выглянуло солнце, осветило кладбище сквозь голые мокрые ветки, сделав эту сцену все же более приемлемой, чем в прежнюю серую погоду.

В «восьмерке», проехавшей чуть дальше к забору, у них есть какое-то убежище от этого. Марина закрыла уши ладонями – не напоказ, а так, что ей и правда невыносимо слушать, но едва ли это может помочь, и она опустила руки на колени.

– В конце концов, – говорит Фа-Мажор, – этим людям он своими песнями нес радость. А их миллионы. И кто мы такие, чтобы их судить?

– Я никого не сужу, просто хочу жить от них подальше.

– А за Мишу почему ты все-таки не вышла, ты же собиралась за него? – спрашивает Фа: старость бывает даже более любопытна, чем детство. – Ну с Сережей понятно…

– Любовь Аронночка, я сегодня не хочу об этом говорить, я вам, может, когда-нибудь потом расскажу…

– Когда «потом»? – говорит училка. – Я скоро «потом» сама тут по соседству лягу. А я хочу знать, в чем я перед ним виновата, а в чем не виновата нисколько.

– Правда всегда правда, – говорит Сыщик, которому тоже очень хочется знать. – Она не может быть за или против кого-то. Можно я закурю, если дверь открою?

Он закурил, и дым сигареты плывет в косых солнечных лучах.

– А вы же работаете в органах, вы же показали там, на воротах, какую-то бумажку, без нее нас бы и не пропустили? – догадывается Марина.

– Меня оттуда давно уже выгнали, – говорит Швачкин. – Меня нанял один банк, чтобы я им сказал, было ли это все-таки убийство или несчастный случай. Но я теперь это уже сам для себя хотел бы понять.

– Скорее, самоубийство, но в каком-то смысле и убийство, – говорит Марина. – Да, это я его убила. Ну слушайте, Любовь Ароновна… Цесарский послал к Мише одного человека, с которым свел знакомство в колонии. До этого он мне от Цесарского тетрадку привез и передал, он вышел из колонии на три месяца раньше Сергея. И этот человек, он, кстати, здесь, обещал переломать Мише пальцы, чтобы он никогда уже не был скрипачом, если тот не позвонит сейчас же, при нем, мне и не скажет, что свадьба – всё, отменяется. А она была назначена уже, приглашения разосланы.

– Какой ужасный след, – говорит Фа-Мажор убито. – Бедный Миша. Бедный Цесарский. Бедные вы все.

– И он вам позвонил? – спрашивает Сыщик.

– Нет, я в это время была не в Москве, а мобильных телефонов в России и до сих пор не так много. Но Михаил после этого просто пропал. Я не знала, что и думать, пока мне все это не рассказал и не объяснил Цесарский – это когда уж он и сам тоже вышел из колонии.

– Но как это связано с тем, что это вы его убили?

– Я… – начинает она, но ей вовсе не хочется об этом рассказывать, и выручила процессия с гробом, появившаяся уже совсем близко в перекрестье кладбищенских дорожек.

Джина

Здорово, конечно, я облажалась, прыгнув ей на плащ, и дело даже не в том, что испачкала, а в том, что мы обе прокололись. Конечно, Марина меня тоже узнала, мы же сколько гуляли с ней и с Абсантовым вместе, хотя она и не могла в это поверить. Но я же собака и не умею, как люди, сдерживать инстинкты, а это был с моей стороны инстинкт любви.

Поэтому на кладбище я отбежала подальше, схоронилась за соседним памятником, хотя там везде между могилами еще лежал снег да с ледяной коркой после оттепели – она резала лапы. Зато день был такой насыщенный, что я, кажется, научилась понимать человеческие слова и даже предложения, а если чего не поняла, то просто перескажу, память у меня дай бог.

Короче, сначала там были те, кто вообще не знал Цесарского, а просто им нравились его песни. Потом пришли и принесли закрытый гроб те, кто его знал, но относились по-разному. Мой Абсантов тащил под руку сына Цесарского, который, кажется, еще хлебнул из своей фляжки и даже не понимал, где он очутился, но я за них обоих была спокойна. Кладбищенские рабочие, пахшие перегаром, землей и смертью, заколотили гроб гвоздями и на ремнях стали опускать его в могилу, но один поскользнулся, и гроб плюхнулся вниз с чавканьем, словно ушел в болото. Это никому не понравилось, но делать было нечего – грязные ремни вытянули из-под гроба, и они по очереди стали брать куски глины – они отлеплялись плохо – и кидать вниз, в яму. Но выходил тоже не стук, как положено, а: «Чавк! Чавк! Чавк!..»

И вдруг одна из них, вся черная, пахшая ненавистью, я бы к ней ни за что близко не подошла, тоже протиснулась к краю могилы, но ком глины брать не стала, а хрюкнула носом, чтобы набрать в рот соплей, и харкнула туда. Все ахнули и застыли на мгновенье, но тот мужик, который пнул меня в Болотине, одним прыжком оказался рядом с ней и воткнул ей в живот нож.

Все закричали от ужаса, а которая в черном стала падать на руки тем, кто был к ней ближе, и на черном ее животе расцветала как бы алая роза, но лицо ее сохраняло при этом торжествующее выражение. Нашего знакомого из Болотины уже и след простыл, и двое ментов: один добрый, а другой никакой – бросились его ловить.

Крики, много народу бегает по кладбищу, забыли все про покойника. Лапы мои все в крови – я тоже бегу между могилами, проваливаюсь в наст, стараясь поспеть за Принцем. Он сначала рванул к дальнему выходу с кладбища, а не к тому, где стоят автобусы, но тот выход перекрыл недобрый мент, а у него пистолет, в отличие от второго. Принц сначала пытался убегать по дорожкам, но там толкутся собравшиеся на похороны, и он меняет тактику: побежал узкими тропинками между могил, то и дело проваливаясь в снег. Теперь он бежит, если это можно так назвать, к стене, надеясь где-нибудь через нее перемахнуть, голые ветки хлещут его по лицу, лицо и щиколотки у него расцарапаны, у меня морда тоже вся в крови, а могилы в этой старой части кладбища нагорожены одна на другую. Принц попадает в тупики, перепрыгивает через ограды, приближаясь тем не менее к кирпичной стене. Остальные потерялись где-то сзади на просторах старинного кладбища, уже вместившего в себя столько покойников, и только Сыщик, самый опытный и умный, торит дорогу параллельным курсом, тоже пробираясь к стене метрах в двадцати от Принца, но оружия у него при себе нет.

Вот оба у кирпичной стены, на узком пятачке, со всех сторон окруженном оградами и крестами, и в руке у Принца нож, а Сыщик безоружен – тяжело дыша, они глядят друг на друга, и Сыщик медленно, на пружинящих ногах, боясь не вовремя провалиться в снег, начинает к нему подбираться… Прыжок, еще прыжок навстречу, звук плащевой ткани, вспоротой ножом, – из подкладки пальто Сыщика летит пух, как будто кто-то перевернул вверх дном курятник, – и снова они разбежались задом, продолжая смотреть в глаза друг другу и как бы танцуя, выбирая позицию так, чтобы солнце не било в глаза. Мы с Шурой понимаем, что Принц сейчас перейдет в наступление: другого выхода у него нет, иначе Сыщик его достанет, когда он попытается по дереву перелезть через стену. Принц цедит матерные ругательства сквозь зубы, а Сыщик молчит – глядит ему в глаза, но краем глаза видит и нож у того в руке, и меня тоже.

Я до сих пор тоже молчала, но сейчас зарычала, прыгнула и изо всех сил и вцепилась сзади Принцу в икру. Он махнул в мою сторону ножом, попал в бок, больно, но Сыщику хватило этого мгновенья, чтобы тоже прыгнуть вперед, вывернуть его руку – нож с моей свежей и той черной, уже запекшейся кровью отлетел в снег, Сыщик тычет мордой туда же Принца, выворачивая ему руку так, что она хрустнула, а сам он застонал.

Отпустил, поднял нож и подбрасывает его на всякий случай на ладони, прислонился к ограде чьей-то могилы, с трудом переводит дух – потерял форму, сил уже мало у него. Но Принцу хуже – еле поднялся, левая нога в крови под порванной штаниной, а на правую руку он теперь не может опереться, она висит как плеть; ему, конечно, дико больно, но сейчас он думает о другом.

– Дай мне уйти, доделать дела, начальник, – цедит он. – Ты возьмешь меня вечером в Болотине, или, хочешь, я завтра сам приду в ментовку и сдамся, а тебе премию дадут. Мне теперь тут нечего делать, мне не нравится этот ваш новый мир, а тюрьма меня ждет, там я туз пик и кум королю, там дом родной.

– А тогда, двадцать лет назад, ты бы в самом деле переломал пальцы скрипачу или только пугал? – спрашивает Сыщик.

Принц так опешил от этого вопроса, что сделал движение правой рукой – хотел, может, почесать в голове – и взвыл от боли, пришлось ему сесть на чью-то могильную плиту.

– Вон ты про что, начальник, – говорит он, морщась от боли, но умея преодолеть себя: как видно, ему часто приходилось это делать. – Давние дела… Нет, я не садист и мне это не доставляет удовольствия. К чему? Еврейский мальчик так обосрался, что вопрос был решен. Хотя я бы его и убил, если бы это Косарю помогло. Но не помогло, как ты, я вижу, и сам уже знаешь.

– А Цесарский просил тебя переломать ему пальцы?

– Экий ты пытливый. Косарь никогда и никого ни о чем прямо не просил. Но всем и так всегда все было понятно – это и был его секрет.

– Верно. А мужа той, в черном, которую сегодня, ведь тоже ты убрал?

– Допустим, я. Я много вопросов для Косаря решал, а ты думал – откуда у него все это? Обидно, конечно, что все этой твари в оконцовке достанется, но жизнь так устроена, сука, мы-то с тобой оба знаем, как она устроена… Я знаю, из-за чего ты тогда, пять лет назад, ушел в месячный запой, после которого тебя и погнали из ментовки: тебе не дали то дело раскрыть, Косарь договорился, а ты нас тогда уже почти к стене припер…

– Ладно, – говорит Сыщик, достал пачку сигарет, закуривает сразу две и одну, подойдя, сует Принцу в зубы. – Кого еще ты для него убил?

– Зачем это тебе теперь, Шура? – говорит Принц, затянувшись и беря сигарету левой рукой в кулачок. – Ты уже не мент, да и по крови своей никогда настоящим ментом не был, ты скорей, сука-блядь, философ по жизни и алкаш. Значение имеет теперь только одно: похоже, это я на станции убил Цесарского.

– Говори. – Сыщик жадно закуривает сразу вторую.

– Хочешь верь, хочешь нет, – говорит Принц, – но я как на духу, не для протокола, да и ни в какой протокол такую сказку никто не станет писать. Когда появился тот парень, – я не знаю, откуда он в доме взялся, калитку я ему не отпирал, а иначе он и попасть туда никак не мог, – они проболтали в гостиной, наверное, час, пили, а потом парень вышел и куда-то на время пропал, а Косарь выбежал следом, но его не увидел и убежал по поселку. Я хотел его остановить, он пьяный был, но он, сука-блядь, вырвался. Я хотел бежать следом, но надо было сначала запереть дом и поставить все на охрану, там же много чего можно было унести, в доме-то, а я к тому же не понимал, куда делся этот странный парень. И не так я особо волновался, потому что знал, где Косаря искать – на станции, где ж еще, мы когда мимо нее проезжали, он всегда молчал и на рельсы в окно смотрел, несколько раз даже зачем-то просил остановить и выходил посмотреть, что-то у него с этой станцией было связано. Но пока я с замками возился, он, как я теперь понимаю, туда уже добежал и шел теперь по ледяному мосту, а тут передо мной снова появился этот парень, сука-блядь, клетчатый…

Все правильно он пока что рассказывал, это и я все видела тоже.

– Так, – сказал Сыщик. – А дальше?

– Дальше я не понимаю, ты только не смейся, подполковник. Парень стоял у меня на дороге, и я сначала дал ему в ухо, вот так… А, блядь!.. – Он снова забыл про свою руку, да и кто бы тут не забыл, и теперь скорчился от боли, и ему понадобилось несколько секунд, чтобы ее подавить. – Ну я дал ему со всей силы крюком в ухо, но мой кулак провалился в пустоту. Первым ударом я не хотел убивать, но еле удержался на ногах, разозлился и со всей силы дал ему еще в переносицу, под лоб, я таким ударом на зоне в восьмидесятом году одного убил, и мне еще пять лет тогда припаяли. Но на месте, где должна была быть его рожа, была просто пустота, и я упал на хрен по инерции, а он пропал. Ты понимаешь теперь?.. Да вот хоть у этой собаки спроси, она же там тоже была. Догоняешь?

Да, все было правильно, и я даже в знак согласия повиляла хвостом, если они мой знак поняли.

– Да, – говорит Сыщик. – У него размозжено левое ухо и сломана переносица, даже под гримом на трупе было заметно. Но это могло получиться и при падении с лестницы, а могло быть и так, как ты только что рассказал… Почему ты после этого не побежал за ним на станцию, ты же успел бы его еще обратно притащить, он бы не замерз.

– Вот этого не могу себе простить, начальник, – говорит Принц. – Я зашел в сторожку одеться теплее и взять варежки, решил чуть перекурить – спешить-то было некуда, он должен был быть на станции – присел на диван и уснул, как вырубило меня, утром только проснулся, уже по радио говорили, что его на станции нашли…

– Понятно, – говорит Сыщик. – А зачем тебе снова в Болотину?

– Кое-какие дела надо решить с этой тварью Оксаной и с сыном, я же теперь надолго снова присяду. Там если не половина, то четверть точно моя, если по понятиям. Но это не главное теперь, главное – я хочу поговорить с тем парнем, я уверен, что он вечером тоже там будет, хочу понять, как это все случилось, чтобы совесть не мучила меня.

– Да ты и так уже, я думаю, все понял…

Где-то у главных ворот завыла сирена, и голос по громкоговорителю объявил: «Граждане, приготовьте, пожалуйста, документы и предъявите их сотрудникам милиции по их требованию! Никто не уходит с кладбища до опроса и фиксации данных о вашей личности!.. Внимание! Никто не уходит…»

– Как ты доберешься до Болотины в таком виде? Что будешь делать с рукой? Тебе укол надо сделать от бешенства, наверное.

– Нет, эта собака не бешеная, – говорит Принц, – это та еще собака. Поможешь мне через забор перебраться, я на тебя здоровой рукой обопрусь, а с той стороны уже спрыгну. А как доберусь, это мои проблемы, у меня друзей в городе много. Увидимся снова в Болотине, я ж никуда не денусь. И чтобы ты знал, Шура Сыщик, это важно…

– Ну?

– Последние лет пять, как начал ходить к этим анонимным, Косарь отошел от дел. Все реже к нему приезжали, и он реже стал принимать, он стал почти что святой, вот те крест. Он весь нал, который еще приходил, делил пополам и отправлял половину на какие-то приюты. Это был вообще уже другой человек, когда я в последний раз вышел и поселился у него в ноябре. Мы говорили с ним об этом, о добре, сука-блядь, и зле. Я и сам честно хотел уже завязать, глядя на него, и пойти, сука-блядь, в монастырь. Не срослось. Хотя тюрьма – тот же монастырь, все зависит от того, как там себя вести…

– Ладно, – говорит Сыщик, подходя к забору и складывая руки лодочкой, чтобы тот мог наступить. – До вечера…

Принц последний раз оглянулся на меня с забора и бесшумно исчез, а Сыщик стал торопливо протискиваться между оградами, выбираясь на боковую дорожку, и я тоже побежала за ним.

Сыщик, Марина

Когда Швачкин возвращается к могиле Цесарского, на ее месте уже холм из ржавой глины, на нем куча венков с лентами и цветы. Черную с розой на животе увезла скорая, может, даже ее еще спасут и Принцу дадут не десять, а восемь. От толпы, которая была тут раньше, остается не больше четверти: рассосались бизнесмены и поклонники – а кому охота таскаться потом на допросы, а некоторым и просто опасно. Клетчатый тут, и собака подбежала к нему и машет хвостом – обозначилась, хотя он за нее и не беспокоился, и никаких даже и следов крови на боку у нее нет. Фа-Мажор присела на скамью у соседней чужой могилы без сил, Марина стоит с ней рядом, и Сыщик сразу идет к ним.

– Отвезете меня потом домой? – жалобно говорит Фа. – На такси у меня нет уже денег. Я, пожалуй, не поеду на поминки, я там никого не знаю, да и трудно мне после всего, дома помяну, у меня есть в холодильнике немного водки.

– Я отвезу вас обеих, – говорит Сыщик, – Марину тоже. Скорей в машину, пока они не записали вас в свидетели, а то завтра вы можете и не улететь на свой концерт, они вас будут этим шантажировать и трясти бабло.

«Восьмерка» стоит метрах в сорока на дорожке, но добираться Фа-Мажор приходится долго, по дороге их остановил милицейский лейтенант, но когда Сыщик показывает ему просроченное удостоверение и объясняет, что везет старую учительницу Цесарского, тот даже взял под козырек: Шура Сыщик – это легенда…

– Господи, что это было? – спрашивает учительница, устроившись наконец в машине.

– Прилетело из прошлого, – говорит Швачкин. – Мертвый хватает живого – Карл Маркс, предисловие к «Капиталу», я когда-то учил, больше ничего не понял, а это понравилось.

– Это на самом деле французская поговорка, – говорит учительница. – А есть еще так: «Пусть мертвые хоронят своих мертвецов» – но это уже из Евангелия.

– Да, так лучше, – соглашается Шура. – Зачем нам теперь о нем вспоминать? Пусть его мертвецы сами его и похоронят, может, замолвят за него словечко. Говорите адрес…

У подъезда Марина прощается с Фа, обе плачут, уткнувшись в плечо друг другу, как будто больше им уж никогда не увидеться – да наверное, так оно и есть.

– Ну что, на поминки в Болотину или уж ладно, в гостиницу?

– В гостиницу, наверное. Я устала и там никого не знаю.

– Я вам должен сообщить одну важную вещь, – говорит Сыщик. – Это мне только что рассказал Брынцев по кличке Принц – ну тот, который пырнул ножом вдову. Ну вы его знаете, это ведь он принес вам тетрадку?

– Так вы его поймали? – спрашивает вместо ответа Марина.

– Да, и отпустил, он вечером будет в Болотине, а потом придет с повинной, он сам не хочет оставаться на воле, ему не нравится этот мир.

– Я его понимаю. Так что он вам рассказал?

– Он говорит, что за последние пять лет Цесарский сильно изменился. Не в том смысле, что бросил пить и поэтому изменился, а так, что сумел измениться и потому бросил пить – как-то так у этих анонимных получается. Он половину от того, что получал, а он за свои толковища все еще получал немало, отдавал на приюты. Он не хотел больше жить так, как жил до этого.

– Да, он мне писал об этом письма по электронной почте, когда она появились, и он где-то ее узнал, – говорит Марина, – и так тоже писал. Обычные письма я просто рвала, а электронные прочла пару раз, но не отвечала. Я не верю, наверное, что такое возможно… Дайте сигарету.

– У меня кончились, – говорит Шура, хлопнув себя по карману. – Сейчас доедем вон до того ларька, и я куплю. Вы какие курите?

– Мне все равно, я вообще-то почти не курю.

Они проехали метров сто до перекрестка. Сыщик вышел и купил в ларьке с окошком, забранным сварной решеткой, сигареты и воды. Пианистка сидит в это время задумчиво в машине. Он вернулся, передал ей бутылку, открутив пластмассовую крышку, распечатал пачку сигарет, закурили.

– Знаете что, – говорит она, жадно выпив полбутылки из горлышка и затягиваясь. – В гостиницу я успею, вещи у меня уже собраны, да и что там вещей-то. На поминки к нему домой, конечно, я не поеду, но если вам все равно по дороге, отвезите меня на станцию.

– В Болотину? – понимает он, поворачивая ключ в зажигании.

С окраины опять мимо церкви и кладбища доехали минут за двадцать в молчании, но Шура и не спешит, украдкой вдыхая аромат Марины – там не только духи, там что-то еще ее, живое, как будто юное, но страдающее осознанно, по-взрослому. Вот если бы он, Шура Сыщик не пошел тогда в ментовку, соблазнившись окладом, а наплевал бы на него и стал артистом, то имел бы право, по крайней мере, с ней об этом поговорить. Но кто он, Шура? Мент, был ментом, ментом и уйдет в могилу. Философ, сука-блядь…

Швачкин остановил «восьмерку» на грязной станционной площади, где кругом пьяные, ларьки с решетками да шелуха от семечек, и они вышли из машины. Поднялись по мосту над путями – солнце валится за горизонт, но там, где в перспективе исчезают пути, в почти горизонтальных его лучах рельсы просияли напоследок блеском красноватого золота. И все сразу стало в сумерках синим. Зажегся изнутри молоком на пустынной платформе меж рядов рельсов зал ожидания, и они спускаются с моста туда. Пластиковые кресла, внутри никого, но как будто это корабль. Сели.

– Мне кажется, вы поймете, – говорит Марина. – Так или иначе мне надо выговориться. Я преступница, наверное. Тройной концерт, ха-ха, их было трое… Мне казалось тогда, что я его любила, а может, и в самом деле любила, я училась в консерватории с Мишей, но ждала его, когда его посадили за виолончель. А Миша ждал меня, и он знал, чего ждет. Сережа писал мне из колонии стихи и однажды прислал с этим человеком, которого вы ловили – он вышел раньше, – рассказ, совсем еще детский, но меня тогда поразивший…

– «Зал ожидания».

– Да, откуда вы знаете, вы нашли тетрадку?

– Потом, это же еще не все, рассказывайте дальше.

– Я ему написала, что рассказ замечательный – про мальчика, который просто катается вместо уроков на электричке с собакой, там и сюжета-то не было: просто он едет и смотрит в окно, думает про девочку Марину, потом убегает от контролеров, но на длинном перегоне они его ловят и ссаживают как раз, наверное, вот тут. Там не было названия станции, но точно это тут, я чувствую, он же не случайно потом поселился здесь, в Болотине. И они просто сидят в зале ожидания с Джиной, и все – только зал ожидания, а потом дождались электрички в обратную сторону и поехали обратно.

Ничего особенного, но в этом была какая-то музыка, и я написала ему об этом – нет, я его, наверное, тогда все-таки любила. А потом он стал слать свои ужасные песни, и они вошли в моду раньше, чем он вышел оттуда, их пели даже в Москве в каждом кабаке: любовь – тюрьма – разлука – мама – невеста – любовь – ля-ля-ля. Я не решилась писать ему в колонию, как это ужасно, а Миша был рядом и ждал – он не строил иллюзий, но он очень расчетливо знал, чего ждет… Я же уже рассказывала вам с Фа, как они решили вопрос с Мишей?

– Да, а Принц мне сказал, что не было нужды ломать ему пальцы, достаточно было просто пугануть, тот оказался не из смельчаков.

– Бог ему судья, я сейчас не про Мишу. А потом Цесарский вышел и приехал ко мне в Москву. Был навеселе, даже пьян – то ли выпил для храбрости, то ли потому, что он уже тогда, как я теперь понимаю, был алкоголик. Такой весь уже знаменитый, еще будущий писатель, но уже состоявшийся поэт и бард, всех победитель – с огромным букетом роз и на белом коне… Короче, он меня изнасиловал, а мне тоже надо беречь пальцы, я уже выигрывала международные конкурсы тогда. Подробности, думаю, вам не нужны?.. А может, я и сама где-то в подсознании ждала, чтобы он меня трахнул на прощанье, но с тех пор все мужчины мне просто отвратительны, понимаете?

– Я думаю, за это вы имели право с ним расплатиться, – говорит Сыщик.

– Я тоже так думала. Когда я собиралась сюда, я полдня искала в лондонской квартире эту тетрадку, чтобы кинуть ее ему в морду, когда он придет на концерт, – я знала, что он обязательно придет и обязательно с букетом роз. Я испытывала наслаждение, кидая ему эту тетрадку… Господи! А надо было, оказывается, просто простить!..

– Простить? – ошарашенно спрашивает Шура. Вдруг загорелся на рельсах огонь и загремело снаружи так, что ему пришлось переждать, пока стихнет. – Ну да…

Промчался скорый, просиял окнами, за которыми чья-то жизнь, и еще чья-то улетела следом, словно по рельсам куда-то туда. Все стихло. Они еще помолчали, глядя из своего корабля в черноту, прорезанную рельсами, немо блестящими в огнях софитов, потому что это была очень серьезная мысль.

– Я не хотела его убивать, – говорит она. – Так вы откуда знаете про «Зал ожидания», тетрадка у вас?

– Она лежала на столе между крошками. – Он лезет в сумку и достает зеленую тетрадь. – Рюмки и вилки они забрали на экспертизу, а на тетрадку не обратили внимания, вот они такие менты теперь. Хотите, я вам ее отдам?

– Нет! – Она отдернулась. – Она будет напоминать мне, что я убийца, хотя все равно мне теперь с этим жить. Я не поверила ему, что после этого можно стать лучше. Теперь уж, наверное, простила, но поздно уже. Или нет?..

– Наверное, еще не поздно, я думаю…

– Купите мне билет на электричку, – говорит Марина. – А то у них в кассе вряд ли есть терминал для карточек лондонского банка. Это же Болотина, прости господи…

Шура купил ей билет, они посмотрели расписание – как раз до электрички в город оставалось четыре минуты, только-только еще одну сигарету выкурить. На платформе кто-то перебил все фонари, и она освещена вблизи только молочным светом аквариума зала ожидания. Вот уже, свистнув на всякий случай и тормозя, подкатила полупустая, но тоже освещенная внутри и уютная электричка, и Швачкин напоследок еще раз вдыхает запах пианистки. Двери открылись – что-то там проговорило – двери закрылись с глухим стуком, он видит еще ее в окно, мелькнул и сел у окна желтый плащ. Поезд снова свистнул, уходит, сигарета обожгла пальцы, Шура смотрит электричке вслед и, затянувшись «в крайний раз», уронил окурок на рельсы.

Сыщик смотрит на часы – половина восьмого, наверное, они уже приехали в дом на поминки, но, боже мой, ну что там еще может случиться без него? Они заведут песни Цесарского, которые он и сам, видно, в последнее время возненавидел, а Сыщику еще надо внимательно прочесть рассказ. Он сел в пластиковое кресло в пустом светлом зале и открыл тетрадь:

«Зал ожидания

Цвет марта голубой и желтый. Желт на солнце снег и сиренев там, куда столбы вдоль дороги отбрасывают длинные тени, уплывающие за окно электрички, и только дурак пойдет в школу в такой день. Но не Абсантов – он сел на жесткую желтую скамейку, выбрав окно почище, а собака устроилась рядом на полу, положив голову на лапы, – ибо что составляет смысл путешествия? Смысл путешествия составляет глядение в окно…»

Почерк местами неразборчив, автор еще не знает, сколько займет рассказ, и старается уместиться в тетрадке, поэтому вначале строчки теснят друг друга, и лишь дальше, где он уже понял, что рассказ летит к концу, почерк становится размашист, а строчки как будто тоже вышли из тюрьмы и перестали толкаться. Вот уже и контролеры идут, они с собакой побежали по вагонам, их ловят, но денег-то все равно нет, и их высадили на полустанке. Зал ожидания, что-то еще будет в жизни? Лучше не знать…

Сыщик захлопнул тетрадку и некоторое время сидит на жестком. Все понятно, и надо ехать, но неохота, а тут, в зале ожидания, чисто и светло и будто еще чувствуется запах Марины. Или, может быть, это от тетрадки, от самих ее торопливых строк так пахнет еще той, давнишней?..

– Здравствуйте, вы меня ждете?

Сыщик вздрогнул от неожиданности и поднял глаза: ночная дежурная по станции.

– А, да, именно вас, Лидия Ефимовна, – говорит он. – Вы в порядке, простуда ваша не разыгралась после того случая?

– Нет, я чаем с малиной ее отогнала. Давно ждете?

– Нет, не очень, и тут у вас уютно, чисто…

– Да, народу мало заходит в вокзал, не то что раньше.

– Посмотрите, он? – спрашивает Сыщик. Достал телефон и листает фотки на экране.

– Он самый. Они зашли с собакой, он осмотрел все кругом, даже потолок, как будто он тут уже был, но с тех пор все переменилось, понимаете? Даже пощупал кресла, они ведь и правда новые, их только года четыре назад на всех станциях поменяли, а раньше тут такие фанерные желтые были, как бы гнутые – помните?

– Ну как же не помнить! А вы, может, еще вспомнили что-нибудь?

– Пожалуй, – говорит она смущенно, – только вы не смейтесь. Я весь день вчера думала об этом: я раньше тут этого парня частенько видела. Только это давно было, лет двадцать пять тому, он тогда еще совсем мальчишкой был и катался зайцем на электричке, а у нас на станции его контролеры ссаживали. Забавный такой, как будто поэт, мне так казалось почему-то. А теперь вырос большим. А вот куртка в клеточку та самая, и собака тоже с ним та же самая… Не будете смеяться? Ведь не может же такого быть?

– Может, – говорит Сыщик. – Все именно так и есть, Лидия Ефимовна. Только мальчика того, который зайцем катался, сегодня как раз и похоронили, к сожалению. Вы мне очень помогли, спасибо. Извините, но мне надо ехать, до свиданья…

Он опять прошел по мосту над блестящими рельсами, спустился на площадь к пьяницам, завел «восьмерку». До того дома отсюда и пешком пять минут, зато в машине еще не выветрилось несбывшееся…

Все, кто остался

У ворот дома Цесарского стоит вагончик фастфуда: как раз привезли пиццу. Свет повсюду зажжен, и почти все уже пьяны, а из кассетника раздается молодой еще голос покойника и треньканье его гитары: любовь – тюрьма, ля-ля-ля – ну, пусть… Вот и Абсантов о чем-то говорит с пьяным Кириллом, а вон и вдова с любовником – чего им теперь стесняться. Вон двое анонимных: мудрый Михалыч и актриса, они не пьют и сидят, в самом деле, как на похоронах. И Принц здесь – правая рука на перевязи, и он пирует напоследок левой, но умеренно. Адвокатесса хитренькая тянет по глотку только вино, боится потерять реакцию, она же на работе. А вот и напарничек «исполнительный» – как раз только что опрокинул рюмку коньяку.

– Ты что это, Василий? – говорит ему Швачкин. – На работе-то?

– Гонорар отмечаем, – ухмыляется Ивакин. – Ты же Принца отпустил, хотя ему все одно некуда деваться теперь, зато я своего клетчатого уж не упущу. Дадим им сейчас еще выпить и повяжем, наручники в машине есть, прямо заказчикам и доставим, ты машину поведешь, ты же трезвый?

– Я-то трезвый, Ивакин, только не он убийца, да и не убийство это было, а скорей уж самоубийство. Да и вряд ли ты этого Абсантова сумеешь поймать.

– Это его фамилия, ты у пианистки выяснил? Почему же мы его не возьмем, что ж тут сложного? Принц с одной рукой за него заступаться не будет… А ты не пей, алкаш, а то ты же нажрешься тогда с ходу, а тебе еще в банке, вон, докладывать…

– Да я и не хочу пить, – говорит Сыщик. – И больше не буду.

– За здоровье Принца! – кричит счастливая вдова. – Ты спас честь моего покойного мужа! И если пойдешь в тюрьму за святое дело, мы не оставим тебя в беде, да, Кирилл?

Тот уже и не понимает ничего, а Михалыч говорит сыщику:

– Как бы отрубить вот это все? Ведь он совсем уже не таков.

– Дай адрес, я завтра тоже к вам приду.

– Ты дай, я на первый раз за тобой заеду, – говорит Михалыч, и Алла согласно и задумчиво кивает головой. – Видишь, в чем дело: прошедшее не сразу становится прошлым, оно потом еще волочится, как хвост. Вот если ты в молодости любил – а мы все тогда, как нам казалось, любили, но любовь та кончилась не очень для тебя удачно, она еще долгое время потом болит. Но однажды ты ее щупаешь, сначала осторожненько, как больной зуб языком, – ан не болит. Ты сильнее – все равно не болит, потому что там, может быть, даже уже дырка. Это значит, что прошедшее уже стало прошлым, его все равно надо помнить и нельзя не помнить, но теперь оно тебя уже отпустило и ты тоже можешь его отпустить.

– Наверное, – говорит Сыщик. – Наверное, так. Ну наговоримся еще, а сейчас мне надо вон с тем парнем, извини…

Он подсел к клетчатому, который сейчас не клетчатый: снял свою допотопную куртку и остался в сером свитере с косичками на груди, тот обернулся к нему, а Ивакин так и ест их обоих глазами, но тихого разговора слышать не может.

– Когда ты тут появился первый раз?

– Часа в два ночи, когда он открыл тетрадку, но к этому времени он был уже пьян.

– Откуда ты знаешь, что твоя фамилия Абсантов?

– Это не фамилия, это кличка, – с готовностью отвечает тот. – В школе. Я уроки часто прогуливал, просто любил путешествовать с Джиной, вот учительница там спрашивает: «Children, who is absent today?» А все уж знают, что это про меня. Поэтому и кличка, как будто меня нет, но мне она нравится, пусть будет и фамилия тоже.

– Почему ты не уходишь, разве тебе здесь нравится?

– Нет, нам с Джиной здесь нравитесь только вы и вон те двое, а вообще нам совсем не нравится этот мир. Но мы не можем уйти, пока я не пойму, кто я такой. Вот разве что вы мне теперь это объясните?

– Сейчас проверим… – говорит Шура. – «Цвет марта голубой и желтый. Желт на солнце снег и сиренев там, куда столбы отбрасывают длинные тени…» Как дальше?

– «…Уплывающие за окном электрички, – с готовностью подхватывает Абсантов, – и только дурак пойдет в школу в такой день… Он сел на жесткую желтую скамейку, выбрав окно почище, а собака устроилась рядом на полу, положив голову на лапы, – ибо что составляет смысл путешествия? Смысл путешествия составляет глядение в окно…»

– Все верно, – удовлетворенно говорит Шура. – Ты мальчик из его рассказа. Он написал его в колонии в семьдесят шестом, тебе тогда было примерно четырнадцать, значит, сейчас тебе лет тридцать пять, все верно. Тетрадку с рассказом он послал Марине, это ты знаешь, ну, будут там еще какие-то вещи, которые тебе и не надо знать. Вот и все, ты свободен, Абсантов, ничто больше не держит тебя здесь…

– Абсантов, – вдруг говорит Кирилл, проснувшись и почти трезвым голосом. – Ты не бросай меня, мне что-то страшно…

– Я не могу, – говорит Абсантов. – Я бы и рад помочь, но, понимаешь, ведь я не отсюда, мне надо на станцию…

Он схватил свою клетчатую курточку в прихожей и выходит наружу, где собака, виляя хвостом, уже поджидает его, готовая бежать рядом.

– Эй, куда! – всполошился нагрузившийся Ивакин, достал пистолет и пытается схватить Абсантова свободной рукой за рукав, но почему-то рука его ловит лишь пустоту.

Они уже вышли и пошли с собакой по дорожке к станции при свете деревенских фонарей. А все высыпали наружу: кто ловить, а кто просто попрощаться. Абсантов с собакой удаляются, как будто плывут быстро-быстро, но в то же время замедленно, как во сне, и все понимают, что никому их теперь уже не догнать.

– Не стреляй, мудак! – успевает крикнуть Принц.

Но Ивакин уже поднял макарова и с грохотом, от которого содрогается весь поселок, зажигаются окна в домах, стреляет сначала для пробы в собаку – из бока у нее отчетливо вылетел клок шерсти, но она продолжает бежать как ни в чем не бывало, – а потом уж и в Абсантова. Тот обернулся и видит, как падает его только что обретенный брат Кирилл и на груди у него распускается алая роза…

Потому что пустая самонадеянность – думать, что зло распределяется в мире согласно нашим хотелкам, как, впрочем, и прощение, и благодать, и любовь.

Предыдущая главаГлава 20 из 20К книге