Глава 45
Портрет
Возле реанимации, как и пятнадцать лет назад, стояли Павлик и Денис. Оба в наглухо застегнутых одноразовых голубых халатах, бахилах и шапочках. Денис вновь был похож на снеговика, обтекаемый, с воспаленными глазами и красным влажным носом. Павлик напоминал высеченную изо льда корявую глыбу. Халат в районе лопаток неравномерно вспучился, на лбу ярко выделялся белый шрам, губы потрескались, как пересохшая земля. Они молчали и всматривались в никелевую ручку двери, гипнотизируя ее каждый своими молитвами. Наконец ручка повернулась, и в коридор вышел врач, также укутанный в голубую материю с головы до ног. Он снял маску, окинул взглядом ожидающих вердикта мужчин и сухо произнес:
– Сидоренко!
– Я! – с ужасом выпалил Денис и вытянулся в струнку.
– Девушка в удовлетворительном состоянии. Как ни странно, серьезных переломов и травм не обнаружено. Сотрясение мозга и множественные поверхностные ранения мелкими стеклами. – Он сделал паузу. – Мустакас!
– Я, – с дрожью в голосе ответил Павлик.
– Вы – сын Веры Петровны? – уточнил врач.
– Сын, – кивнул Павлик.
– Ваша мама скончалась. К сожалению, мы ничего не могли сделать. Если вам будет легче, то она умерла от инфаркта, переломы черепа и грудной клетки уже ни на что не повлияли.
Колени Павлика подкосились. Денис подхватил его за пояс и, удерживая, прижал к себе.
– Крепись, Паша… Крепись… Я все возьму на себя, похороны, полицию… Ты ведь теперь нам родной, ты член нашей семьи… Мы тебя не оставим…
Павлик странно, без эмоций посмотрел сквозь Дениса-снеговика, держась за стену, добрел до ближайшей кушетки, сел и запрокинул голову назад. На сей раз скоростной поток сбил его с ног, он рухнул на колени, затем на четвереньки и в таком положении донесся по световому коридору до заветного перекрестка. Дилерма поднял его и обнял могучими руками.
– Как-то так, сынок, – похлопал шаман по спине. – Как-то так.
Павлик зарыдал, но слезы его моментально впитывались в белую вату пространства, как если бы их промакивала со щеки аккуратная медсестра.
Дилерма отвел безвольного Павлика в гигантскую лабораторию, подставил стремянку и показал на место, где еще недавно две капсулы перетекали друг в друга. Сейчас здесь было все идеально, будто рваную ткань заштопал искусный портной. Система исправила свою ошибку. На существование «неправильного» отсека Веры Петровны не было даже намека. Капсула Поленьки соединялась с помощью фильтра и заслонки со следующим звеном.
– Пусть живет девочка, правда? – улыбнулся Дилерма. – В конце концов, это справедливо даже с вашей, человеческой точки зрения.
Павлик, всхлипывая, кивнул.
– И хватит уже копий, сынок. Даже гениальных, даже очень правдоподобных…
* * *
Прошло полгода. Поленька абсолютно выздоровела, разве что красивое лицо ее покрывала сеть небольших шрамов, как если бы она попала под игольчатый дождь. Поля смотрела на себя в зеркало и с восторгом повторяла:
– Вот этот шрам ярко-красный, этот бордовый, а этот совсем розовый, да, пап?
– Да, – кряхтел встревоженный Денис, для которого горечь от уродующих отметин затмевала радость появления у Поли цветного зрения.
Дочь же не могла насытиться новым миром, который открылся для нее в момент лобового столкновения. Всплеск цветных огней, фонтан алой крови на стекле, смешанный с коричневой жижей кофе, побежавшая всеми оттенками радуги электронная панель «Тойоты». Поля не знала, как это описать, но восторг от переворота восприятия был выше болевого шока и до сих пор оставался главным событием ее жизни. Она заново изучала названия цветов, заодно вспоминая все то, что говорил ей Архип. Каждый раз, ложась спать перед сном, она утыкала лицо в засушенные бутоны последних подаренных им роз и шептала:
– Деда, это сиреневые лепестки. Я вижу, деда! Я все вижу!
Тем временем Павлик, которого Денис безуспешно пытался затащить к себе в гости, отыскал контакты старика Багатура и попросил прислать ему чудотворный заживляющий крем из перуанских джунглей. Вскоре две баночки с зеленой, мерзко воняющей субстанцией были отправлены курьером в квартиру Сидоренко.
– Это для Поленьки, – сказал Павлик по телефону. – Пусть мажет дважды в день.
Через месяц счастливый отец сообщил Мустакасу, что лицо его дочери «совершенно преобразилось», шрамы зажили, затянулись новой кожей и «это надо отметить, давай уже встретимся, наконец!».
Пару раз Павлик встречался с Денисом в кафе. Он был благодарен Сидоренко за то, что этот жук уладил вопросы с законом, что виноватой в аварии признали Веру Петровну, Поленька же, а точнее Денис, отец несовершеннолетней, понес какое-то совсем легкое наказание. Конечно, снеговик из мэрии откупился. Но Мустакасу было все равно. Однажды, упомянув о захоронении праха Архипа, Денис рассказал Павлику историю картины Васнецова, не подозревая об истинном авторстве полотна.
– А где сейчас находится этот этюд? – уточнил Павлик.
– У Барбакина, вашего психиатра, – радостно доложил Денис.
На следующий же день Павлик позвонил Антону Андреевичу и предложил выкупить у него копию Веры.
– Сколько вы готовы за нее предложить? – поинтересовался врач.
– Сто тысяч рублей, – ответил Павлик.
– Сто пятьдесят тысяч долларов, – отозвался Барбакин. – Ровно столько ваш отец взял с меня наличными за неверную экспертизу.
Спустя сутки Мустакас был в кабинете у психиатра. Он достал из сумки голубой запечатанный конверт и положил на стол. Антон Андреевич в изумлении поднял брови и повертел конверт в руках. Затем недоверчиво вскрыл его и, послюнявив пальцы, пересчитал знакомые купюры.
– Надо же! Откуда у вас этот конверт? – ехидно произнес он.
– Я же не спрашиваю, откуда у вас эта картина? – огрызнулся Павлик.
– А знаете, я хотел бы подробнее заняться вашим общим с отцом расстройством личности. Работая с вами параллельно, я обнаружил массу интересного и неизученного. Я бы мог лечить вас совершенно бесплатно. – Барбакин потер ладони и вкрадчиво посмотрел на Павлика.
– Лечите себя, – предложил Мустакас. – До нас с отцом вы еще не доросли.
Поджав губы, Антон Андреевич достал с полки шкафа кофр и швырнул его на стол. Павлик распахнул створку, в волнении зажав рот ладонью. Вера, родная его Вера, постаревшая внешне, но нисколько не сломленная внутри, смотрела на него лукаво-приветливо. Мустакас прижал полотно к груди, и от его сердцебиения запульсировало платье девушки. Барбакин, ставший тому свидетелем, подумал, что действительно, чур его от этой чокнутой семьи, над которой не властны законы физики, медицины и науки в целом. Павлик закрыл кофр и спешно попрощался.
Впоследствии психиатр каждый раз вздрагивал, вспоминая эту картину не-Васнецова. Она раздела своих владельцев догола. В Честных обнажила тщеславного дурака, в Барбакине выявила авантюрного труса-убийцу. И только расставшись с Верой, оба попытались залатать прорехи в собственных масках. Психиатр не стал рассказывать Поле о молодости ее деда. Чиновник не стал отнимать у психиатра заповедный дом. Все вроде бы подстраховали себя копией порядочности. Не столь дорогой и не столь виртуозной, как этюд неизвестного художника. Но достаточной, чтобы утешить себя и спокойно спать по ночам.
* * *
Шумел пыльной листвой июль. В маленьких кормушках за жменю проса воробьи дрались с голубями. Мальчики и девочки в белых рубашках и черных фартуках сновали по веранде, обслуживая посетителей. Павлик сидел за чашкой кофе, сваренного по рецепту мамы, и неспешно курил. Кто-то подошел сзади, нежно коснувшись его плеча. Мустакас вздрогнул и обернулся.
– Здравствуйте, Павел Архипович. Я – Поля, помните меня?
Она стала на год взрослее и еще красивее. Манкая, слепящая женственность, округлость форм, завершенность линий. Дрожь ресниц и полуулыбка выдавали смущение и любопытство.
– Привет, Поля! – обрадовался Павлик, беря ее за хрупкие пальцы с тонким, играющим на солнце колечком. – Выпьешь кофе с порохом?
Она села рядом, с волнением поправляя шифоновую юбку на обнаженных коленках. Чуть покраснела щеками, выдавая на коже остаточные следы маленьких шрамов.
– Я искала вас, – прошептала она. – Я специально прихожу в это кафе каждый день.
– У тебя же есть мой телефон, девочка? – нежность накрыла Павлика с головой, он просто захлебнулся ею, как чистейшим потоком воды.
– Нет, мы должны были встретиться просто так. Вы обещали написать мой портрет.
– Но… знаешь ли, я тебя обманул, я не пишу с натуры. Я – копиист.
– Пишете, – сказала она голосом, не требующим возражений. – Я приду к вам завтра. Диктуйте адрес.
На следующий день в девять утра Павлик приехал в мастерскую. Он давно здесь не работал, после смерти Веры Петровны стараясь выполнять заказы дома. Поверхности висящих и стоящих на полу холстов покрылись толстым слоем пыли. На столе лежала газетка 2010 года, стояла пустая банка из-под огурцов и засохшие шпротные консервы. Павлик сгреб все это в мусорное ведро, настежь открыл окна, вынул из сумки кофр с васнецовской Верой и повесил ее сбоку от мольберта, в самом центре стены. Затем соорудил из ящиков постамент, воздвиг на него громадную копию знаменитого пейзажа, еще не переданного заказчику, и поверх картины набросил специально купленный отрез сиренево-лилового бархата. В верхнем углу заколол булавками нисходящие лучи складок. Подрамник с натянутым загрунтованным холстом и подсохшей имприматурой лежал у Павлика в сумке – он удачно подготовил его для другого заказа. Мустакас долго ходил туда-сюда, не решаясь водрузить холст на мольберт. Со стены на него внимательно смотрела Вера, не торопя и не осуждая.
– Дурацкий фон, – пробурчал Павлик, оценивая струящийся бархат. – Как считаешь? Все же хреновый я художник… Безмозглый подражала, повторюшка… Надо было обговорить с Полей одежду…
Раскладывая на столике краски и кисти, он несколько раз ронял то тюбики, то мастихины на пол, ругаясь и покрываясь потом. В какой-то момент страх настолько возобладал над остальными чувствами, что он бросился к телефону, дабы отменить Полин визит. Но в этот момент она позвонила в дверь. Павлик, взмокший от волнения, долго возился с замком и наконец открыл. Поля стояла перед ним в нежно-розовом платье с обнаженными плечами, идеально подходящем под сиренево-лиловую материю.
– Я принесла вам зефир, – улыбнулась она.
– А я – соленые огурцы и буханку бородинского.
Поля опустилась на простой деревянный стул возле фона-материи, отметила, что бархат точь-в-точь такого же цвета, как лепестки дедушкиных роз, и… стушевалась. Павлик кожей ощутил, как она нервничает. Он натянуто улыбнулся и протянул ей стопку черно-белых портретов на акварельной бумаге. Поленька, листая один за другим, изумленно подняла глаза:
– Откуда у вас мои рисунки?
– Это рисунки моей мамы, – признался Павлик. – Помнишь ее?
– Я жила с ней одну жизнь? – прошептала Поля.
– Да. Расскажи мне об этом…
– Но я ничего не помню, – зажмурилась Поленька, будто пыталась выцепить из памяти хоть кроху реальности. – Помню только, что мой мир был черно-белым, а ее – цветным. Что я собирала кофейные стаканчики… А может, это была не я, может, мне это только снилось…
Поля ушла в себя, рассматривая портреты, нарисованные своей-чужой рукой. Павлик залюбовался ею, ухватил ракурс, в котором она была особенно трогательна, машинально поставил холст на мольберт, поправил световые приборы и набрал на тонкую кисть жженой умбры, делая подмалевок удивительно родного лица. А дальше – как в детстве – он стремительно вышел из тела, покружил над миром и впервые в жизни по собственному желанию вернулся в свою же оболочку. Потому что в этот момент счастливее человека на Земле не было. То отпуская корешок кисти до самого края, то упираясь мизинцем в холст для прорисовки деталей, он мазок за мазком ваял сладкие щечки с ямочками-насечками и тонкими полосками подживающих шрамов, пушистые брови, глаза – океаны с глыбами материков, оранжевые губы, тонкие ключицы, горящий в шейной ямочке бриллиант, складки розового платья – как бы сказал отец, замес краплака с белилами. Поля смеялась, хотя Павлик строго-настрого наказал ей быть серьезной. Она вертелась, вскакивала, подбегала к холсту и смотрела, что получается. Мустакас рычал на нее, но так, как могучие львы рычат на детенышей в любви – нестрашно, неопасно. И Поленька, ничего не боясь, кружила по мастерской, оставляя следы на пыльном полу, подлетала к «дяде Павлику», целовала его в аналогичные ямочки-насечки на щеках. А потом, сжав эти щеки в своих ладошках, кричала:
– Знаешь, какого цвета твои глаза? – забыв, что еще два часа назад обращалась к нему на «вы».
– Ну? – играя в недовольство, огрызался Павлик.
– Зеленые, как горящий сигнал светофора!
– Вот егоза! Сядь на место! Чуть правее. Голову набок, взгляд на меня. На меня, говорю! Замри, чертовка!
– Замерла! Ты подаришь мне этот портрет?
– Подарю. С условием, что ты выйдешь замуж за русского человека.
– За Жорку Суханова?
– Почему бы и нет.
– А с чего эта девушка в белом платье улыбается?
– С того, что художник, писавший ее сто тридцать лет назад, говорил ровно те же слова.
Вера и вправду светилась блаженством. Пробивая кракелюр, ее свет оживил всю мастерскую, каждую картину, каждый неоконченный этюд. Сквозь пыль на полотнах благоухали цветы. Волновались поля, горели золотом купола церквей. Ржали кони, нетерпеливо перестукивая копытами; жмурились старики в париках, заигрывали глазами средневековые девы. Вера, Вера Саввична Мамонтова, царевна-несмеяна, не могла скрыть ликования. Вместе с другими талантливыми, филигранно исполненными копиями она вдруг стала вторичной и нисколько не тяготилась этим. Ее мальчик, ее повзрослевший, поломанный судьбой мальчик писал свой первый в жизни подлинник. Он выстрадал это право. Посланная ему натура – девчушка на лиловом фоне, с глазами цвета географических карт – была изумительно хороша. С полотна, полвека спустя ставшего национальным достоянием, она глядела по-юному дерзко, по-взрослому мудро. Даруя мастеру истинную ВЕРУ в его бессмертное искусство…
Май – декабрь 2025 г. Катя Качур