Бурцев был Дон Кихотом русской эмиграции. Всю жизнь этот человек сражался с ветряными мельницами, высоко поднимался на их крыльях и больно разбивался при падении на землю. В некоторой степени был он куда более одинок, нежели рыцарь Печального Образа, — не имел даже верного оруженосца, всю жизнь прожил схимником, удивленно взирая на чужой и ко всему равнодушный мир своими подслеповатыми глазами. Был он фанатиком идеи. Карфаген следовало разрушить, и этим разрушением был он настолько поглощен, что о других, материальных сторонах жизни никогда не думал.
Вспоминаю очень характерный для Бурцева случай. В 30 году, чтобы оживить газету во время ’’мертвого сезона”, рижское ’’Сегодня” поручило мне устроить анкету среди писателей, художников, политических деятелей. Тема была несложная, — кто и как проводит лето? Тон дал Дон Аминадо, ответивший прелестными шуточными стихами:
Спрашивал Седых поэта:
Как проводите вы лето?
И другие ответили в том же духе: деревня, море, горы... Когда дошла очередь до Бурцева, он прислал мне типичное для себя письмо:
”В обывательском смысле слова я не хочу понимать Вашего вопроса. Кому интересно — кто и что летом делает? Поэтому я Вам отвечаю на Ваш вопрос в политическом смысле. Говорю то, что составляет сущность моей нынешней деятельности. В последнее время я не вижу решительно никого, кто бы занимался борьбой с большевиками. Об этом я и хочу кричать в моем ответе”.
Борьба с большевиками и с большевицкой провокацией, — вне этого Бурцев не видел никакого смысла в жизни. Было вообще непонятно, как этот человек существовал, — земными благами он не интересовался и тратить деньги на себя, на свои личные нужды, считал величайшим грехом. Если случайно в руки Владимира Львовича попадали несколько сот франков, он немедленно бежал к типографу и заказывал очередную свою брошюру.
О слабости этой хорошо знали друзья, заботившиеся о Бурцеве и, в конце концов, перестали ему давать деньги, — платили за комнату в отеле, покупали для него обеденные талоны в русской студенческой столовой, а Владимир Львович, прищурив глаза, смотрел на людей с укором:
— Как же так? Сколько денег зря потратили! А у меня как раз есть работа о Пушкине и я хотел ее издать...
Нечего греха таить: Бурцев, шестьдесят лет своей жизни занимавшийся литературой, редактировавший ’’Былое” и ’’Общее Дело”, писал коряво, с трудом связывал фразы, до бесконечности их перечеркивал и от всего этого ужасно страдал. Был он в своих писаниях каким-то косноязычным, временами совершенно беспомощным, но происходило это главным образом оттого, что в процессе писания интересовал его не стиль и не внешняя форма, а содержание, — та мысль, которую он развивал. На стилистические исправления со стороны он шел охотно и сам об этом просил, но основную свою идею защищал яростно, до конца, — и здесь уже не шел ни на какие компромиссы, был непримирим.
Из бесчисленных встреч с Бурцевым особенно запомнилась одна. Мы сидим рядом, в читальном зале парижской Национальной Библиотеки. Изо дня в день здесь можно встретить одних и тех же посетителей. Неподалеку устроился Ю. Делевский, почему-то упорно здоровавшийся с нами то по-итальянски, то по-испански; ближе к проходу работал Алданов, — в те времена совсем молодой и красивый, с черными волосами, не успевший еще располнеть, — он писал свои первые исторические романы и делал бесконечные выписки из старинных документов и журналов... Я в этот день почему-то просматривал комплект ’’Матэн” за 1912 год, — в старых газетах иногда можно найти необыкновенно интересные вещи. И именно такую вещь нашел я на первой странице номера от 18 августа. Заголовок, набранный жирным шрифтом, гласил:
В ЧЕТВЕРГ 15 АВГУСТА ВО ФРАНКФУРТЕ
ВСТРЕТИЛИСЬ БУРЦЕВ И АЗЕФ
Предатель исповедался перед революционером
Под этим — ряд фотографий. Азеф, в кепке, жирный, самодовольный. Бурцев в своих неизменных очках, в котелке, бородка клином. Клише записки, присланной Азефом: ’’Жду Вас сегодня с часу до половины третьего в кафэ Бристоль на Шиллерплац — легко найдете”.
Со времени этого нашумевшего свидания прошло лет двадцать. Бурцев сильно постарел, сгорбился, его волосы стали белыми, как лунь. И вот он сидел здесь, рядом со мной! Когда я библиотечным полушепотом подозвал его и показал номер ’’Матэн”, Владимир Львович даже привстал, руки его слегка задрожали и он впился глазами в портрет Азефа, словно желая проверить, действительно ли перед ним смертельный враг, — провокатор, на борьбу с которым ушли самые лучшие и страшные годы его жизни. Это был Азеф, - такой каким он видел его в последний раз.
Потом Бурцев кивнул мне головой и мы вышли из читального зала в коридор.
Здесь он начал рассказывать.
— Азеф бежал из Парижа 5 января 1909 года, убедившись, что он окончательно разоблачен и приговорен к смерти. Два дня спустя эсеры особой прокламацией объявили его провокатором, но Азефа и след простыл. Три года подряд, после этого, члены Боевой Организации пытались найти его. Все поиски оставались тщетными. Шел слух, что он в Германии. Но говорили также, что он скрылся под чужим именем в России, изменил свою внешность и продолжает служить в департаменте полиции. Некоторые высказывали уверенность, что предатель нашел убежище в Америке. Сам я не терял надежды напасть на его след и предчувствие меня не обмануло.
Летом 1912 года от одного информатора мне удалось получить сведения, что Азеф живет во Франкфурте. Я тотчас же написал ему письмо с просьбой о свидании, причем дал честное слово, что приеду один и, конечно, не с целью убить его.
Ответ пришел через несколько дней. Азеф соглашался на встречу. Он будет ждать меня во Франкфурте, в четверг 15 августа. Я немедленно выехал на свидание.
Этого дня мне никогда не забыть... Встретились мы в большом кафе. Когда я вошел в зал, навстречу мне поднялся человек, в котором я сразу, несмотря на то, что он несколько изменил свою внешность, опознал моего смертельного врага. Азеф встал, оперся руками о край стола, и первые минуты мы не могли сказать ни слова — только молча смотрели друг другу в глаза... Он пришел на свидание с мыслью, что я, все-таки, его убью, и потом даже показывал мне заранее приготовленное завещание.
— Никто не знает о моей поездке, — сказал я, наконец. — Я здесь один.
Он сделал видимое усилие и ответил:
— Я тоже.
И тотчас же отвел глаза в сторону. Потом Азеф заговорил, очень медленно, с трудом подыскивая нужные слова:
— Я не хочу умереть, не рассказав правды о моем деле. Я хочу сделать это для детей. Они должны знать, кем был их отец, и почему он так действовал...
И потом три дня подряд Азеф рассказывал мне, как из идейного, честного революционера и главы Боевой Организации он превратился в провокатора. Его основная мысль была та, что хотя он действительно и выдавал революционеров, он в то же время продолжал служить революции. Организовал убийство Плеве, вел. кн. Сергея Александровича, покушение на Николая II... Эти заслуги перед партией, по его мнению, искупали предательство.
Эти три дня мы почти не расставались, жили странной, бредовой жизнью, и я узнал от него многое, о чем до сих пор лишь догадывался... Теперь я вспоминаю отдельные моменты нашего свидания. Ехали мы на извозчике, специально, чтобы убедиться, что за нами никто не следит. На одной из улиц наш экипаж налетел на чужой фаэтон... Это были ужасные минуты. Что если бы составили протокол и полиция узнала, что Бурцев катается по городу в обществе Азефа? Помню еще, как мы зашли в ресторан завтракать, — мы почти сутки ничего не ели и страшно проголодались. Я спросил бифштекс, а Азеф заказал лишь блюдо картофеля.
— Что это вы? Почему не мясо?
— Я вегетарианец, — скромно потупившись ответил этот мясник, пославший на виселицу не мало людей.
Это было мое последнее свидание с Азефом. Больше никто из русских революционеров его никогда не видел. На прощанье я протянул ему руку, — борьба кончилась, — и Азеф, колеблясь, пожал ее... Потом он исчез.
В Париже, прямо с вокзала, я отправился в редакцию ’’Матэн”. Редактор выслушал мой рассказ. Он был ошеломлен. Я написал статью и он взял с меня слово, что никто не будет знать о поездке до следующего утра. Написанная статья лежала на редакторском столе до 2 часов утра: он боялся сдать ее в набор, чтобы сенсация не стала как-нибудь, путем ’’утечки”, известна в других газетах. В два часа статья была набрана и на утро ее передали по телеграфу во все концы мира... Сейчас даже трудно себе представить, какое впечатление она тогда произвела.
Но и через двадцать лет взволнованный рассказ Бурцева поразил меня своим необыкновенным драматизмом. Я спросил почему вообще он посвятил всю свою жизнь борьбе с провокацией, и Бурцев сказал, что без этого была немыслима революционная работа.
— При старом режиме был, конечно, не один Азеф, но азефовщиной я занялся, потому что в ней олицетворялась некая определенная система.
После провала революции 1905 года я стал замечать, что ряд крупных эсеровских заговоров, в которые было посвящено лишь небольшое число партийцев, делались известны охранке. Как? Логика говорила, что среди эсеров должен быть предатель. Я начал мысленно перебирать всех их, одного за другим, никого заранее не освобождая от моих подозрений. И вот, постепенно у меня сложилось убеждение, что именно вокруг Азефа, бывшего одним из столпов партии, возникли страшные провалы.
Больше всего меня поразило, что Азеф, глава Боевой Организации, спокойно прогуливался среди бела дня в Петербурге... Мало-помалу, путем ряда выводов, беседуя с известными мне охранниками, я пришел к заключению, что Азеф и есть главный провокатор... Остальное вам известно: возмущение эсеров, суд надо мной, в котором участвовали Крапоткин, Вера Фигнер и Лопатин, и где меня обвиняли Натансон, Савинков и Чернов. Суд продолжался месяц и, в конце концов, мне удалось доказать свою правоту: Азеф бежал.
На этом заканчивается, собственно, рассказ Бурцева. Но несколько дней спустя он вызвал меня в свой отель в квартале Пантеона и подарил мне на память напечатанную на машинке рукопись ’’Как приходилось разоблачать Азефа?". Внизу он написал своим бисерным, мало разборчивым почерком: ’’Отрывок из неизданных воспоминаний Вл. Бурцева”. Не знаю, остались ли эти воспоминания неизданными до конца жизни Владимира Львовича, но рукопись я сохранил, и перед тем, как писать о Бурцеве, вновь перечел ее. Вот отрывок:
’’Помню, когда я однажды провожал после заседания суда Веру Фигнер, к которой я питал глубочайшее уважение, и мы шли с ней во время дождя под зонтиком, она, обращаясь ко мне голосом, в котором я слышал и личное доверие ко мне, и безграничную ненависть за то, что я делаю, говорила мне:
— Вы — безумец, вы — слепец! Вы не понимаете, что вы — орудие Департамента Полиции. Вы клевещете на лучшего члена нашей партии, на нашу надежду. Нет человека вреднее вас! Разве вы не понимаете, что когда вам будет ясна ваша ошибка, вам не останется ничего, как только застрелиться!
То, что я должен застрелиться, если бы я увидел, что ошибся, это я слышал от очень многих и никогда не возражал против этого. Наоборот, я сам говорил, что вполне с этим согласен, что если я, действительно, когда-нибудь приду к мысли, что я ошибаюсь, то я, конечно, застрелюсь.
Однажды ко мне пришла моя хорошая знакомая С. Р. Лапина, член ”Б. О.”. Она стала убеждать меня в том, что я страшно, преступно ошибаюсь и клевещу на Азефа. В конце бесплодного разговора она с негодованием, в очень резкой форме, прямо сказала мне, что если я когда-нибудь приду к заключению, что я ошибался, то я должен буду застрелиться.
На эти слова я ответил ей вопросом:
— Ну, а если вы ошибаетесь?
— Если мы ошибаемся, то всем нам надо перестреляться!
Когда Азеф был разоблачен, она вскоре в Париже застрелилась”.
Не трудно представить себе, что пережил Бурцев в эти три недели, пока продолжался разбор его дела. Затем суд прервал свои заседания и именно во время этого перерыва произошло чудо: стало известно, что тайно от своих друзей в это время Азеф съездил в Петербург для получения инструкций от Департамента Полиции. Далее в рукописи Бурцев трогательно и довольно наивно рассказывает, как после этого отношение руководящей группы эсеров к нему изменилось, как его с глазу на глаз обнял Савинков и признал свою ошибку...
Много темных и страшных людей можно было встретить в окружении Бурцева.
В неосвещенном коридоре его отеля Владимир Львович вечно шептался с какими-то субъектами старательно отворачивавшими свои лица от случайных прохожих. Бурцев торопливо хватал нового пришельца за руку и говорил:
— Пойдите в мою комнату и подождите. Сядьте там на кровать, что ли...
Дело в том, что в крошечной комнатушке Бурцева, напоминавшей тюремную камеру, помещались только колченогий столик, умывальник и кровать, — места для стула не оставалось... Но и на кровать трудно было присесть, — вся она была завалена рукописями, старыми комплектами ’’Общего Дела”, какими-то письмами, бумагами. В былые времена среди таинственных посетителей Бурцева были кающиеся охранники и провокаторы, желавшие ’’облегчить душу”. Потом их сменили невозвращенцы и матерые чекисты, искавшие работы ”по специальности”. От них Владимир Львович узнал, между прочим, много подробностей похищения ген. Кутепова, — в частности от бывшего берлинского чекиста Андрея Фихнера, который, по его собственному признанию, лично участвовал в этом преступлении. Между прочим, весь эффект разоблачений Фихнера был сорван корреспонденцией из Берлина, напечатанной в ’’Возрождении”. В корреспонденции шла речь о ’’товарище Мише”, - такова была профессиональная кличка чекиста. Фихнер испугался, бежал в Южную Америку, а затем Бурцев установил, что ’’корреспонденция из Берлина” была состряпана в Париже сотрудником ’’Возрождения” и тайным агентом ГПУ Н. Алексеевым со специальной целью, — помешать дальнейшим разоблачениям. Алексееву позже пришлось самому бежать в Испанию, где он бесследно исчез.
Долгое время Бурцев занимался и делом беглого чекиста Агабекова. Этого человека встречал я несколько раз в редакции ’’Последних Новостей”, где он пытался войти в доверие к П. Н. Милюкову. По виду это был ’’восточный человек”, лицо было изъедено крупной оспой и, при разговоре, он постоянно отводил от собеседника глаза, смотрел в сторону. Однажды, когда он очень подробно, для придания себе весу, объяснял, какое ответственное положение занимал в ГПУ, я не выдержал и грубо спросил:
— Ну, а своими руками убивать вам приходилось?
Агабеков помотал головой и, нисколько не смущаясь, ответил:
— Это черная работа... Но если нужно убить, и это не противоречит вашим убеждениям, почему не убить?
Вскоре Бурцев через своих агентов установил, что Агабеков успел уже ’’устроиться по специальности”, и, в частности, осведомляет Сигуранцу — и уже не только о работе Коминтерна и ГПУ за границей, но и об эмигрантских делах. Бурцев разоблачил Агабекова. Если не ошибаюсь, он впоследствии был завлечен в ловушку своими бывшими хозяевами и убит. Страшный это был человек и кончил, можно сказать, естественной для него смертью.
Разделавшись с одним предателем, Бурцев переходил к следующему делу, расследовал, разоблачал. Доводы его не всегда казались убедительными, но ему верили, ибо сам Бурцев был воплощением честности, идейности, — никогда не думал о себе и всегда о деле, которому служил.
Бурцев умер в Париже, в годы немецкой оккупации.
При гитлеровском режиме он, старый русский революционер и патриот, остался верен себе и своему прошлому. Маленький, сутулый, совсем высохший, с надвинутым на уши порыжевшим котелком, который он носил четверть века подряд, зимой и летом, — старик продолжал неутомимо ходить по опустевшему, запуганному городу, волновался, спорил с пеной у рта и доказывал, что Россия победит, не может не победить...
Смерть Бурцева произошла от заржавленного гвоздя. Дырявая подметка была прикреплена к башмаку гвоздем, от которого произошли ранение и гангрена. Долгое время Бурцев, никогда не заботившийся о самом себе, не обращал внимания на рану и на боль в ноге. Когда его поместили, наконец, в больницу, началось общее заражение крови.
Пока Владимир Львович был в сознании, он перечитывал своего любимого Пушкина и все беспокоился, — кто же, в случае смерти, будет продолжать его дело? Потом сознание его оставило, он начал метаться в бреду, порывался встать и уйти из госпиталя, и один раз даже добрался до двери и упал здесь без чувств... Директор госпиталя распорядился привязать умиравшего к койке. В минуты короткого проблеска сознания Бурцев просил развязать его и отпустить...
— Куда? — спросила сиделка.
— Домой! — ответил еле слышно Бурцев.
Русские газеты в Париже в это время не выходили, и смерть Бурцева прошла незамеченной.