К капониру я вернулся, когда тень от хвостового оперения уже легла на земляную насыпь. Прокопенко лежал под фюзеляжем семёрки и не повернул головы. Ноги в обмотках чуть сдвинулись, давая мне пройти. Я прошёл, остановился у левой плоскости, ладонь не клал.
Он работал молча. В руке — ключ на семнадцать, тряпку с правой так и не снял. Полез глубже. Бок под комбинезоном обозначился резко — за дорогу высох. Я стоял.
— Командир, — сказал он из-под машины, не глядя. — Подайте обтирку.
Я подал. Обтирка была не его, лежала на ящике, но он принял, как будто я держал её всю жизнь.
Минут через десять он выбрался. Сел рядом со мной на пустой бочонок из-под керосина. Достал из кармана свой кисет, посмотрел в него, убрал обратно. Бумажки кончились.
Я достал кисет Степана Осиповича. Мы свернули вдвоём — я свою, он свою. Спички у него были.
— Григорий Тарасович. — Командир. — Отметину под кожухом видел?
Он сжал губы. Помолчал. Потом мотнул головой в сторону мотора.
— Сейчас покажу.
Сел перед открытым лючком, поманил пальцем. Я заглянул. Под кожухом, у второго цилиндра, — серая отметина с рваными краями. Прошла косо, по касательной. Чуть глубже — был бы плохой разговор.
— Один, — сказал Прокопенко.
Он положил палец рядом с отметиной. Чуть в сторону, на креплении трубки маслопровода, — ещё одна. Меньше.
— Два.
Он не убирал палец. Будто ждал. Третьего не было.
— Мало, — сказал он. — При шестёрке такого не считается.
И от того, что он сказал «мало», стало хуже, чем если бы сказал «много».
— Когда? — Седьмого, видать. На отходе. Когда Филиппов.
Я не ответил.
Он закрыл лючок. Защёлки одна за другой — три щелчка, всегда три, я слышал их за лето сорок раз. Сейчас они прозвучали ровно, как всегда.
— Пойдём в землянку, — сказал я. — Идите. Я тут ещё.
В землянке было холоднее, чем накануне. Кто-то оставил приоткрытой дверь у дальнего ската, и сквозило в ноги. Захаров спал, накрывшись шинелью с головой. Анохин чинил что-то на коленях — то ли ремень планшета, то ли застёжку. Гладков сидел у печки на корточках, перед ним стояла гармонь в чехле. Не доставал, не клал на колени. Просто сидел, чтоб гармонь была у ноги.
Резников за столом, под лампой, склонился над тетрадкой. Не писал, только смотрел. Когда я вошёл, поднял голову — не сразу.
— Лейтенант. Бурцев приходил. Сказал, что зайдёт ещё. — Хорошо.
Он опустил голову обратно. Тетрадка была раскрыта, но почерка с двух шагов я не разбирал. Ленинградский, мелкий, ровный.
Морозов сидел на нарах у другой стены, без сапог, перематывал портянку. Подвернул ногу при спуске с борта полуторки. Не из-за этого молчал.
— Бортовой? — спросил он, когда я подошёл. — Из второй? — Восьмой. Хрущ выдаст к утру. — Спасибо, командир.
Он сказал «спасибо», как сказал бы «принято». Машину чужую брать он не любил никогда. В августе, когда у него полетела гидравлика, он три дня жил на земле и ругался про себя. Сейчас ругаться было некому, и он сказал «спасибо».
— На сегодня — отдыхаем, — сказал я. — Завтра, может, в воздух. Послезавтра — точно. — Куда? — Минское. Западнее Можайска.
Он не переспросил.
Бурцев пришёл через четверть часа. Принёс не приказ, а листок — короткий, машинописный. На листке шло задание звену 1-й эскадрильи на 13.10: вылет в район деревни Семёновское, цель — колонны на шоссе. Прикрытие — пара МиГ-3 с соседней полосы.
— Соколов. — Слушаю, Дмитрий Захарович. — Список я тебе передавал. — У меня в нагрудном.
Он не уточнил больше ничего. Мы оба знали, для кого этот список — для Лиды и других. Сейчас об этом говорить было нельзя.
Он вышел. Я подсел к печке, к Гладкову. Он не подвинулся, но и не отстранился. Я свернул вторую самокрутку из кисета Степана Осиповича. На дне оставалось совсем немного — на ещё две, может, три.
— Жорка.
Он повернул голову.
— Сыграй.
Он посмотрел на чехол. Не торопился. Потом протянул руку, расстегнул, снял. Гармонь легла ему на колени тёплая — с печки. Он положил на меха ладонь. Подержал. Меха не двинулись.
— Не сегодня, командир. Завтра.
И положил гармонь обратно в чехол. Не сыграл.
Прокопенко сказал «мало», и Жорка тоже умел считать.
Двенадцатого дождь со снегом шёл с утра. Машины стояли мокрые. Звено в воздух не поднималось — нелётная. Прокопенко не вылезал из-под фюзеляжа семёрки, и к вечеру у него в боковом кармане появилась чистая обтирка, та самая, моя. Я видел угол.
Захаров за день почистил пулемёты обеих машин, своей и моей, дважды. Морозов до обеда пробыл на стоянке второй эскадрильи. Когда вернулся, ладони были тёмные — пробовал восьмёрку, привыкал. Анохин сидел в столовой и пил пустой чай. Гармонь не доставали.
К ночи небо очистилось. Ветер стал юго-западный, сухой. Прокопенко приподнял козырёк и посмотрел.
— Завтра ясно, командир. — Понял.
Я дописал короткое письмо Тане — то самое, что начал восьмого. Дописал три строчки и убрал в полевую сумку. В письме не было ни про Филиппова, ни про дорогу, ни про сегодня. Было про осень в Подлесном, про маму и про то, что носки нужны не очень срочно.
Тринадцатого подняли в шесть.
Ветер дул от земли, ровно, без рывков. Прокопенко с Хрущом стояли у крайнего капонира, выкатывали восьмую — не мою, а из второй эскадрильи. Морозов уже сидел в кабине этой восьмой, проверял приборы. Захаров надевал шлемофон на ходу, на мостке между капонирами.
Брифинг был короткий, у Трофимова в землянке. Карта лежала на столе, угол прижат гильзой от ракетницы. Палец Трофимова прошёл вдоль шоссе на запад.
— От Можайска идут на восток. Танки, машины, тягачи. Голова колонны — у Семёновского, хвост за поворотом за лесом. Тебе, Соколов, по голове. Гладкову — по середине. Морозову — по хвосту, какой достанет. Прикрытие — пара МиГов, третий полк. Сами выйдут на вас в эфире.
Он поднял голову.
— Зенитки? — По донесениям — слабо. Но это по донесениям. На месте смотри. — Понял. — Один заход, второй — и домой. На третий не тяни.
Я кивнул.
— Соколов. — Слушаю. — Захарова держи у себя плотно. Он первый раз идёт ведомым на цель в новом раскладе.
Я взглянул на Захарова. Лицо ровное.
— Понял, товарищ майор.
Прокопенко довёл меня до семёрки, провёл ладонью по передней кромке левой плоскости — медленно, тяжело. Я залез в кабину. Он стоял внизу, у крыла, пока я закрывал фонарь. Голос его в шуме мотора слышен не был.
Семёрка пошла на разбеге ровно. Стрелка скорости. Подъём. Серый мир под крылом — лес, поле в полосах вспаханного, дорога серой ниткой к горизонту.
Эшелон тысяча. Курс двести шестьдесят. Ветер слева в нос.
— Третий, я Шестой. Группа на подходе, — это Гладков. — Двадцать второй на месте, — Захаров. — Двадцать пятый на месте, — Морозов на чужой восьмёрке. — Принял, — сказал я. — Идём.
Минута за минутой шли молча. В шлемофоне щёлкало раз в две минуты — Захаров повторял свой «двадцать второй на месте», уже привычно, сам того не замечая. Я слушал и держал курс.
МиГи вышли в эфир пятой минутой:
— Я пара двадцатого. Слышу вас, штурмовики. На пять выше. Сопровождаем. — Принял, двадцатый. Спасибо. — Не за что. Работайте, ребята.
Я посмотрел вверх и вправо. Две точки на солнце, чуть в стороне. Шли ровно, не отрывались.
Колонна показалась впереди на десятой минуте. Сначала — серая полоса с дымами. Потом — танки в голове, угловатые, с короткими пушками, тёмные на снегу. За ними — машины с интервалом по три-четыре. Тягачи с орудиями на прицепе. Цистерна с круглым боком.
На дороге — пехота на броне, по двое, по трое сидят. Часть идёт ногами в шинелях. Не пригибались, не разбегались. Не ждали нас.
— Третий, я Шестой. Вижу. — Принято. Заход с круга. Я первым по голове. Ты — по середине. Двадцать пятый — по хвосту. Захаров — со мной. — Понял. — Понял. — Понял.
Я переложил машину на правое крыло и пошёл с разворотом. Захаров — за мной, как привязанный. Гладков с Анохиным разошлись на середину колонны, Морозов с ведомым 2-й эскадрильи — на хвост.
Высота восьмисот. Семьсот. Шестьсот. Двести пятьдесят. Заход под тридцать.
Прицел встал. Танк в голове — его. Я нажал кнопку РС. Под крылом дрогнуло — две пары пошли. След, белая полоса. Танк дёрнуло. Второй разрыв — рядом, в кювет. Третий — машина за танком, цистерна.
Цистерна вспыхнула.
Огонь — белый, сразу с чёрным. Я не успел рассмотреть. Отдача ШВАКов — короткая, по тягачу. Прошла. Вышел вверх вправо. Внизу — два дыма уже.
— Двадцать второй. Чисто, — Захаров за мной, выше. — Принял. Иду на второй.
На втором заходе зенитки заговорили — скорострельная батарея в кювете, в первый раз я её не увидел, шла в стороне. Трасса пошла снизу вверх косо.
— Третий, я Двадцать второй. Слева, зенитка. — Принял.
Я отвернул и вошёл во второй заход с другого угла, под двадцать пять. Прицел ушёл вправо, я подправил. Бомбы. Серия пошла в середину колонны — машины горели уже от Гладкова, я добавил. Грузовик встал поперёк, в борт ему — ШВАКами. Загорелся.
Вышел вверх. И в этот момент Захаров крикнул в эфир:
— Третий! Сверху, справа!
Захаров. На полтакта раньше всех — как всегда. Только теперь это было не лишним.
— Шестой видит. Два, — голос Гладкова, ровный.
Две точки сверху на солнце. Одну я видел сразу — она шла. Вторая — выше и сзади, выходила в атаку.
— Круг! — сказал я. — Не растягиваться.
Гладков, Морозов, Анохин — все услышали. Машины сошлись в круг — не идеально, но без растяжки. МиГи в эфире: «Двадцатый. Видим. Идём.»
«Мессер» один прорвался первым, по хвосту Гладкова. Гладков увидел сам, ушёл вниз и вбок. Трасса прошла мимо.
Второй шёл на меня.
Я двинул ручку, переложил на левое крыло. Машина прошла. Перегрузка — щёки, шея, подушка позвонков. Стрелка высоты падала.
Захаров был на месте. Сзади-справа.
«Мессер» зашёл сверху-сзади. Я его не видел, видел только трассу — она пошла серыми полосами слева от моего фонаря. Одна, вторая.
Третья попала.
Звука не было, или я не услышал. Был удар в спинку — сильный, как от лопаты. И сразу — острое, как игла, в левую лопатку. Сзади. Не сразу боль — сначала онемение, потом боль накатила волной.
Левая рука повисла.
Сектор газа я держал ею — пальцы у меня там были. Сейчас они не разжимались, но и не сжимались. Я перехватил правой. Правую перекинул со штурвала на сектор. Ручку зажал коленом. На секунду — две. Хватило.
«Мессер» прошёл вверх. Я его не видел. Видел только, как над фонарём — короткой длинной — пошла очередь Захарова. С неудобного угла, с заднего, с большого. Очередь прошла ниже и впереди «мессера», не попала. Но немец увидел трассу, качнул крылом и ушёл вверх, бросив заход.
Я понял это секундой позже — увидел его силуэт справа, уходящим в сторону. Двадцать пятый что-то сказал в эфир, я не разобрал.
— Третий. Цел? — Гладков.
Я нажал кнопку. Голос вышел не сразу.
— Третий ранен. Иду домой. Не растягиваться. — Принял. Идём за тобой.
Кровь шла в рукав. Я чувствовал, как тёплое сползает от плеча к локтю, потом холодеет в манжете. Перчатка набухла. Левая рука была не моя — болталась на ремнях, как чужая.
Сектор газа правой. Ручка коленом. Курс на восток, обратный. Я прижался к спинке плотнее, чтоб не давать ране дышать сильнее, чем нужно.
— Двадцать второй на месте, — сказал Захаров через две минуты. — Понял.
Через две минуты — снова. Через две — ещё раз. Прокопенко учил его этому летом, у крыла, на земле. Каждые две минуты, лейтенант, чтобы ведущий знал, что ты — ты, а не пустота. Сейчас Захаров повторял эту формулу мне.
Впервые — не я ему.
Высота — четыреста. Триста. Полоса впереди. Ясная, чистая, без снега. Прокопенко стоит у северного капонира — я его не вижу, но я знаю, что он там.
Заход на полосу. С одной правой. Шасси — рычаг под правой ладонью, рядом с сектором, его я отпустил, дёрнул, вернул на сектор. Шасси пошли. До закрылков я не полез. Не потому что не надо — потому что рука и так держала слишком много.
Касание было жёстким. Хвост опустился сразу, как у Беляева в августе. Я катился по полосе, стрелку скорости видел плохо — тёмные пятна перед глазами шли волнами. Тормоз правой. Ещё. Семёрка остановилась у кромки.
Я выпустил рычаг. Сидел.
Прокопенко успел открыть фонарь раньше, чем подъехала полуторка. Я не помню, как он оказался на крыле — крыло у Ил-2 высокое, ему по плечо. Он был там.
— Командир. — Григорий Тарасович. — Не двигайтесь.
Он отстегнул мои ремни. Левый я не чувствовал, правый щёлкнул сам. Он взял меня под правую подмышку, кто-то снизу — под колени. Меня вытащили из кабины, как мы в августе вытаскивали полкового врача из машины Беляева — с той же осторожностью. На земле я почти стоял. Потом меня посадили на брезент.
Военфельдшер с рыжеватой щетиной — тот же, что был у Беляева. Я узнал его по щетине. Он опустился рядом на колени, разрезал гимнастёрку наискось от ворота, как тогда, в августе. Тот же жест.
— Лейтенант. Лежите. — Лежу.
Он осмотрел рану. Лица его я не видел — оно было выше моей головы. Услышал, как он негромко сказал что-то второму санитару — тот побежал. Принесли носилки.
Я смотрел в небо. Небо было ясное, со ступенчатыми облаками.
Прокопенко стоял над носилками, у моей правой ноги. Тряпки в руке у него не было. Руки висели по швам. Он молчал.
Когда меня подняли в полуторку, он подошёл к борту. На секунду закрыл глаза. Открыл. Поднял правую руку и быстро, мелко, у бедра — перекрестился. Один раз. Не для меня, для себя.
Я сделал вид, что не вижу.
— Григорий Тарасович. — Командир. — Семёрку береги.
Он кивнул. Голос не дал.
Полуторка тронулась.
В дивизионном санбате я пробыл полтора часа. Меня положили на стол, обкололи, прочистили. Осколок вышел не весь — сидел кусочек, маленький, у самой кости. «Возьмут в эвакогоспитале», — сказал санбатовский врач. Голос у него был сорванный, старческий, хотя на вид ему было лет сорок. Усталость старит.
— Куда повезёте? — Дальше на восток. Ближе к Москве. — А если конкретно? — Конкретно скажет шофёр, лейтенант. Лежите.
Меня перевязали. Левую руку — на пращ. Гимнастёрку — старую, разрезанную — мне отдали, под голову. Сапоги остались на ногах.
В нагрудном по-прежнему лежали кисет Степана Осиповича и список Бурцева. Я проверил правой ладонью через гимнастёрку — на месте.
В списке Бурцева была Лида. Это надо было не забыть.
В полуторку нас поднимали втроём — меня и ещё двоих. Один — пехотный сержант с замотанной головой, лежал, не разговаривал. Второй — молодой связист, нога. Связист всё извинялся перед санитаром, что не может сам. Санитар отмахивался.
Кузов застелили шинелями. Я лёг ближе к кабине, на правый бок — на левом было нельзя. Брезент над нами натянули, но не до конца — щель оставалась с задней стороны. Через щель я видел дорогу.
Полуторка шла плохо — колеи разъезжены, на буграх машину било. Каждый удар отдавал в плечо. Я считал удары, потом перестал.
За щелью брезента уходила полоса. Капонир семёрки. Тёмная фигура Прокопенко у крыла — он уже снова был там. Дальше — лес. Потом — край полосы.
Дорога повернула на восток.
Полуторка выехала на просёлок. Мимо проходили верхушки сосен — быстро, низко, осенние. Иногда поле, чёрное с белым. Иногда телеграфные столбы, тоненькие, накренённые.
Я думал о том, что месяц назад — в Вязьме, на переформировании — у меня было полно работы. Сейчас её не было совсем. Не отдых — пустота. Чужая.
Связист тихо просил воды. Я нашарил во внутреннем кармане фляжку правой рукой и протянул.
— Спасибо, лейтенант. — Пей.
Он пил долго. Жилы на шее ходили. Завинтил, вернул.
— Куда нас везут? — Дальше.
Полуторка шла. Дорога поднялась на холм, спустилась. На указателе у развилки название было чёрной краской по белому, но я не разобрал — мимо прошло слишком быстро, и шея не поворачивалась.
Дорога шла на восток. Теперь и для меня.