К книге
Штурмовик. Московское небо.Глава 27
93%
Глава 27
27

Приказ на вывод полка пришёл девятнадцатого, после полудня, и к вечеру его знали все, хотя вслух Трофимов ничего не объявлял.

Я узнал по Кожуховскому. Он сидел в штабной землянке за своими журналами, и перед ним лежали не сводки погоды, не наряды на горючее, а три листа казённой бумаги, придавленные по углам стреляными гильзами от ракетницы, чтоб не закручивались. Перо стояло в чернильнице. Кожуховский писал что-то в журнал, перенося из этих листов, и писал медленно, тем почерком, каким переписывают набело, без помарок.

Трофимов стоял у стены, где висела карта. Он не отходил от карты, когда думал, как Кошкин зимой не садился, стоя над ней. Только Кошкин стоял прямо, а Трофимов опирался плечом о бревно стены, берёг себя после санбата. Планшет висел у него на левом плече.

— Собираемся, — сказал он, не оборачиваясь, когда я вошёл. — К началу мая будем на новом месте. В тылу. На переформирование.

Он покашлял в кулак, коротко, и переждал кашель.

— Надолго? — спросил я.

— Сколько дадут. — Он смотрел в карту, в ту её часть, что была за нашей спиной, за Волгой, где не было ни Сычёвки, ни развилок, ни горловин. — Пополнение примем, людей обучим. К лету машины обещают новые.

Он не сказал какие, и я не спросил. Я и так знал какие, но об этом было рано, и говорить об этом было не с кем.

Кожуховский поднял на меня глаза от журнала и снова опустил. Он показал пером на нижний из трёх листов, не отрывая его от бумаги, одним движением подбородка, и снова стал писать. Лист лежал лицом вверх, и я прочитал в нём свою фамилию в столбце, но дальше читать было не моё дело, и я не стал.

Полк уходил с фронта. Я простоял зиму на этом аэродроме, и теперь его сдавали, как сдают позицию, не потому что отбили, а потому что отвели. Это было непривычно. Зимой нас гоняли вперёд и вперёд, к Сычёвке, к горловинам, к Юхнову, и казалось, что вперёд — это и есть единственная сторона, в которую ходит война. А теперь нас разворачивали в тыл, и тыл был такой же стороной, как все остальные, и в него тоже шла дорога.

Сборы заняли два дня.

Перебазирование — это не строй и не вылет, это полуторки, ящики и накладные. Технари с утра паковали запчасти, и Прокопенко руководил этим так же, как делал всё: не торопясь, медленно нагибаясь и медленно выпрямляясь, кладя после каждого ящика ладонь в поясницу. Свечи, фильтры, ленты, патрубки — всё это шло в ящики послойно, переложенное ветошью, и Прокопенко проверял каждый слой, прежде чем заколачивать крышку.

— До нового места довезём, там разберём, — сказал он, не мне, а Хрущу, который держал гвозди в горсти и подавал по одному. — Растрясёт — не страшно. Лишь бы не побилось.

Семёрку готовили лететь своим ходом. Чехол с хвоста Прокопенко снял, свернул и уложил отдельно — тот цельный чехол со списанной машины, что он добыл ещё в феврале и которым берёг хвост всю распутицу. Мотор был перебран, свечи стояли новые. Машина была готова давно, ей оставалось только перелететь.

Гладков укладывал гармонь. Он завернул её в чистую тряпицу, потом в клеёнку, и стянул бечёвкой, и уложил в фанерный футляр, который таскал за ней всю войну. Гармонь после Нового года звучала один раз, в начале апреля, до бумаги про Сашкину семью, и с того вечера молчала. Теперь она уезжала в тыл в футляре, и это было правильно: в тылу её достанут.

— На новом месте сыграешь, — сказал ему Захаров.

— На новом сыграю, — согласился Гладков, затягивая бечёвку. — Там, может, и повод найдётся.

Кравцов проверял списочные бумаги — кто в строю, кто в санбате, кто числится за полком на стороне. Он держал лист на отлёте, у входа, где светлее, и читал медленно, шевеля губами на фамилиях, как читал сводки. После госпиталя он всё делал медленнее, и голос у него сел, и от этого, когда он говорил, его слушали.

Он окликнул меня, когда я проходил мимо со своим вещмешком.

— Соколов. — Он опустил лист. — На тебя бумага ушла. Ещё в конце марта, при Трофимове. На Знамя. За зиму.

Я остановился.

— Приказа жди не скоро, — сказал он так же ровно, как читал список. — Может, к лету. Может, дольше. Бумага пошла, а дойдёт когда дойдёт. Я тебе говорю, чтоб ты знал, что пошла.

Он снова поднял лист к свету и стал читать дальше. Больше про это он не сказал ничего, и я ничего не ответил. Орден, к которому меня представили, был сейчас такой же бумагой, как приказ на вывод, как лист с моей фамилией под пером Кожуховского, как всё, что движется по инстанциям медленно и доходит, когда дойдёт. Он лежал где-то в штабах между Старицей и Калинином, и я знал, что он есть, и этого пока было довольно. Я поправил лямку вещмешка и пошёл дальше.

Двадцать третьего вечером в землянке зашёл разговор про новые машины.

Кравцов принёс его, как приносил все слухи, — не от себя, а как услышанное, переданное дальше для порядка. Он сел на нары, достал из спичечного коробка окурок, который берёг с обеда, и закурил, и сквозь дым сказал, что в тылу будут переучивать не зря: машины пойдут другие.

— Какие другие? — спросил Морозов. Он сидел у поддувала и в который раз собирал трофейные часы без стекла, прикусив язык.

— Двухместные, говорят. Со стрелком сзади.

Захаров оторвал кисть от печной дверцы. Левая рука у него мёрзла с зимы из-за прохудившейся перчатки, и он грел её всякий раз, как долго сидел без дела.

— Со стрелком? — переспросил он. — На «иле»? Куда его сажать?

— За кабину. Вторая кабина, спиной к лётчику, и пулемёт назад.

— Это дело, — сказал Гладков. Он строгал щепу, складывая витки в шапку, и не поднял головы. — Стрелок — он на хвост зениткам молотить будет. И «мессеру», который снизу-сзади подкрадывается, тоже будет чем ответить. А то ходим, как слепые задом.

Он сказал это спокойно, по-рабочему, не как мечту, а как расчёт. Стрелок на хвост — это меньше Сашек, меньше пустых капониров, меньше счёта на возврате, который не всегда сходится. Гладков это понимал лучше других. У него на хвосте за войну сидело уже больше ведомых, чем он хотел помнить.

Я молчал. Я знал, что двухместная будет, и что стрелок будет, и что это придёт к нам не к лету, как обещали, а позже, к осени, и что человека, который сядет мне за спину, будут звать так, что я узнаю это имя, когда оно появится. Откуда я это знал, было не объяснить, и объяснять было не нужно. Я держал это в себе, как держал всю войну, и не вынимал. Сейчас это была даже не справка, не та глухая определённость, что давила зимой над горловинами. Сейчас это было просто знание, что у работы есть продолжение, и продолжение будет тяжёлым.

— Дожить бы до тех машин, — сказал Морозов, не поднимая головы от часов.

Никто ему не ответил. Это было из той же породы, что и «когда вернёмся», и отвечать на это не было нужно.

Двадцать пятого мы улетели со Старицы.

Грунт к этому дню встал по всей полосе, не только с краю, и держал. Семёрка пошла на разбег чисто, без той тяжести, что была шестнадцатого, когда из-под колёс летела каша. Теперь из-под колёс летела не каша, а сухая земля с травяной трухой, и на отрыве машину не повело, и я поднял её ровно.

Я сделал круг над аэродромом, набирая высоту и сбивая звено за собой. Захаров встал справа, Морозов с Тихоновым — слева, Гладков с Шестаковым замкнули, Панин держался с краю, чуть дальше и чуть выше, чем нужно, как держался с первого своего вылета. С круга мне было видно всё поле зимы.

Землянки стояли с раскрытыми накатами — в них уже не топили, и печные трубы не дымили. Полоса, по которой я взлетал и садился всю зиму, лежала бурой лентой. Капониры первой и второй эскадрилий стояли пустыми. И в дальнем конце стоянки стояли два капонира третьей, налитые тёмной водой по самые брустверы, как два колодца, и в них с высоты отражалось белое апрельское небо. Я не подходил к ним всю зиму и весну. Теперь я уходил от них по воздуху, и сверху они были такие же, как все остальные, две ямы с водой среди раскисшего поля, и никто, кроме нас, не знал, чьи они.

Я лёг на курс и повёл звено за Волгу.

Шли низко, час с небольшим. Под крылом тянулась земля, с которой сходил снег: рыжие поля в проталинах, чёрные перелески, разлившиеся речки, что в эту пору становятся вдвое шире и стоят бурые, неся ледяную крошку. Дороги развезло, и по ним почти не двигались — распутица держала на земле не только нас. Война под крылом затихла, ушла под воду вместе с дорогами, и должна была подняться снова, когда просохнет.

Новый аэродром открылся за лесом, у железной дороги. Полоса там была длиннее нашей и суше — её, видно, готовили загодя, отсыпали и укатали. По краю стояли чужие машины, учебные, с двойным управлением, и дальше — ангар-мастерская под рубероидом, и склады, и водокачка у путей. Тыл. Я прошёл над полосой, оценил ветер по дыму из трубы мастерской и завёл звено на посадку.

Семёрка коснулась длинной сухой полосы, и под колёсами не зачавкало, как чавкало всю распутицу, а зашуршало твёрдо. Я зарулил на указанную стоянку, заглушил мотор и сидел секунду в наставшей тишине, слушая, как остывает, потрескивая, металл. Зима кончилась. Где-то впереди начиналось другое, но это было впереди.

Прокопенко прилетел не со мной — технари добирались полуторками и обещались к ночи. Семёрку я оставил под чужим присмотром, чего не делал давно, и пошёл искать, где разместили эскадрилью.

Полк, может быть, выводили в тыл, чтоб дать ему дух. Но дух набирают, чтоб снова отдать, и я это знал, идя по чужому полю к чужим землянкам.

Предыдущая главаГлава 27 из 29Следующая глава