Возникла идея создать латиноамериканский аналог проекта, который скрипач Иегуди Менухин, кумир моей мамы, за несколько лет до того осуществил в Великобритании. Проект «Live Music Now» дарил живую музыку тем людям, кто был ее лишен: смертельно больным, пациентам психоневрологических диспансеров, бездомным старикам, сиротам, заключенным. Нес музыку туда, где не устраивали концертов: в больницы, приюты, исправительные учреждения, тюрьмы, психиатрические лечебницы. В отличие от благотворительных проектов, этот представлял собой политическую инициативу. Слушать музыку означало снова стать гражданином.
Буэнос-айресская версия проекта называлась «Присутствие музыки», а одним из его участников стал мой отец. Работа отца заключалась в том, чтобы собирать камерные оркестры, составлять репертуар и представлять их на выступлениях. В указанные даты музыканты встречались на станции Ретиро или Конститусьон и оттуда отправлялись на очередную концертную площадку. Они пытались установить контакт с новым местом, пообвыкнуть, расставляли пюпитры, настраивали инструменты. Думали о звуках и звучании. Как звучало снаружи и изнутри.
Вскоре собиралась публика. Точнее говоря, публику приводили. Концерты проходили в довольно формальной обстановке: это тоже соответствовало общему замыслу. Отец мог, а временами был вынужден на ходу менять программу или что-нибудь комментировать. Он должен был правильно реагировать в случае непредвиденных реакций со стороны слушателей, что случалось нередко, и успокаивать музыкантов с помощью условных сигналов. Нужно было неотрывно следить за действиями врачей и охранников. Обычно все обходилось без эксцессов. Но дежурный обмен взглядами — внимательными, встревоженными или растроганными — из раза в раз повторялся, пока окончательно не сделался частью репертуара.
В 90-е годы я часто ездил с отцом в подобные места. Я чувствовал, что там вижу изнанку города, знакомлюсь с его тайными обитателями. Например, я запомнил выступление двух гитар и скрипки в нейропсихиатрической больнице имени Х. Т. Борда. Сыграли Фалью, Агирре, Паганини, Баха и Атауальпу Юпанки. После концерта, когда музыканты расходились, отец разговорился с одним из врачей. Тот вдруг вспомнил, что ему нужно зайти к одному пациенту, указал нам, где выход, и исчез. Мы с отцом принялись кружить по больнице. Мы никак не могли вспомнить полученные инструкции и несколько раз оказывались все в том же патио, где одни пациенты развлекались, пытаясь оседлать друг дружку, а другие блуждали с потерянным видом. Мы встречали пациентов, присутствовавших на концерте, они хлопали в ладоши и смеялись. Отец подходил к ним, спрашивал их имена, обнимал в ответ: он наигранно изображал непринужденность, пытаясь ее обрести. Возобновляя поиски, мы каждый раз чувствовали себя так, словно снова движемся в неверном направлении. В течение всего пути, пока какой-то незнакомый врач не вызвался нас проводить, меня не покидало тревожное ощущение узнавания. Словно люди внутри не отличались от нас, или мы сами были двумя сумасшедшими в поисках выхода.
Куда более напугало меня психиатрическое отделение тюрьмы. Поначалу отец отказывался брать меня с собой, но после долгих уговоров уступил. Потребовалось получить разрешение для несовершеннолетних. Моя неприкрытая безмятежность его удивила; не знаю, заметил ли отец, что от нее не осталось и следа, стоило нам войти внутрь.
Решетки одна за другой захлопнулись у нас за спиной. Грохот так и не утихал до конца, словно коридоры удерживали звук. Мы прошли вдоль рядов камер, и я, ощущая себя чужаком, испытал нечто среднее между паникой и чувством вины. То место, казалось, находилось нигде, но присутствие в нем государства было совершенно очевидно. Где же располагались тюремные коридоры: глубоко вне страны или глубоко внутри нее? А где оказались мы? Шли по наружному краю этого «внутри» или по внутреннему краю этого «снаружи»? Все эти вопросы, конечно, пришли ко мне гораздо позже. Потому что единственное, что ощущалось тогда отчетливо, что довлело над нами, пока мы шли вдоль камер, это, вне всякого сомнения, запах. Зловоние, принявшее конкретную форму: его можно было даже потрогать. Запах влажности и грязи, пота, экскрементов и блевотной похлебки. Запах, и еще почему-то глухое раскаяние: будто мы сами совершили какое-то преступление и вот-вот придется сознаться.
Мы вошли в зал. Музыканты, струнный квартет, начали готовиться к концерту. Вскоре собралась публика. Около пятидесяти слушателей, страдавших психическими заболеваниями, и полдюжины охранников, стоявших по периметру рядов. Отец велел мне сесть в первом ряду, поближе к охраннику, и не двигаться с места. Помню, как я удивился, что заключенные не носят полосатые робы. После концерта (Гайдн, Моцарт, Боккерини, хабанеры) несколько заключенных подошли к музыкантам поговорить, а главное, потрогать их, пощупать руки, спины, пальцы, которые столько всего умели. Среди них особо выделялся очень приятный на вид молодой мужчина. В отличие от остальных, в его поведении не было ничего странного. Плавные движения мужчины свидетельствовали о изящных манерах. Я обратил внимание на то, как он взял руку отца и удерживал ее в ладонях, словно пытаясь передать ему что-то, не имевшее отношение к словам.
Пока мы шли к выходу, отец рассказал, что этот человек говорил с ним о Бартоке. Судя по замечаниям, тот был настоящим меломаном. Мужчина признался отцу, что концерт стал для него самым счастливым моментом за все время в тюрьме. А затем он попросил у охраны разрешения коснуться отцовской руки. И, не выпуская ее ни на секунду, проводил нас до контрольного пункта, откуда мы с отцом и музыкантами двинулись дальше, а он простился, по памяти повторяя наши имена сквозь решетку. Отец сказал мне, что в рукопожатии того мужчины ощущалась невероятная энергия, умело сдерживаемая сила и глубина, типичные для музыкантов. Тогда он и спросил одного из работников тюрьмы, что же такого сделал этот человек, чтобы оказаться за решеткой. Даже не моргнув, работник тюрьмы ответил, что тот зарезал жену и двух дочерей. Отец в ужасе инстинктивно взглянул на свою руку. А меня затошнило.
В еще одной тюрьме мы побывали с духовым квинтетом. Репертуар я запомнил плохо, зато хорошо запомнил флейтистку. Хоть она и оделась по-монашески скромно, трудно было не заметить похотливые взгляды заключенных. Едва аплодисменты стихли, как один из них попытался приблизиться к флейтистке, но охранник преградил ему путь. Отец пошел поговорить с заключенным. Но тот настаивал, чтобы ему дали поздороваться с флейтисткой. И заявлял, что не намерен уйти, пока ему не дадут возможность увидеться с ней хотя бы на секунду. Отец отыскал флейтистку. Та складывала пюпитр и убирала партитуры. Отец ей все объяснил. Флейтистка взволнованно посмотрела на него. Заключенный продолжал молча стоять под присмотром охранника. Отец осторожно подал сигнал другому охраннику, чтобы тот сопроводил флейтистку к заключенному. Она подошла, пытаясь улыбнуться, и спросила у заключенного его имя. Тот не отвечал. Он просто молча смотрел на нее. Первый охранник шагнул вперед, чтобы увести заключенного. Тогда тот вручил флейтистке стихотворение, которое только что написал для нее на обороте концертной программки. После чего он сделал реверанс и покорно дал себя увести.
В психиатрическом отделении женской тюрьмы выступило трио блокфлейт с гитарой. И хотя нас заранее предупредили о неуместных реакциях и даже возможных приставаниях со стороны заключенных, весь концерт те просидели в овощном состоянии, глядя в никуда и едва реагируя на реплики моего отца. Аплодисменты звучали словно в замедленной съемке. Уже потом мы узнали, что их напичкали транквилизаторами во избежание каких-либо инцидентов: зачастую в тюрьмах гораздо больше заботились о том, чтобы создать видимость, что все под контролем, нежели о том, чтобы пациенты узнали что-то новое. В самый разгар концерта одна из женщин вдруг встала и попросила дать ей слово. Отец жестом попросил ее подождать до конца произведения. Она села, но буквально через несколько секунд ситуация повторилась. С третьей попытки Шуберта прервали, а заключенную пригласили подойти ближе. Она ступала слегка заторможенно. Дойдя до пюпитров, она осторожно оправила одежду и заявила, что хочет спеть кое-что свое. Она украдкой взглянула на отца, и тот кивнул в ответ. Тогда женщина запела приятным голосом, вполне попадая в ноты. Другие слушательницы и выступавшие музыканты захлопали ей. Она несколько раз поблагодарила публику и прошлась взад-вперед, не решаясь вернуться на свое место и не желая покидать сцену. Ее песня была о птицах в небе.
Я с изумлением узнал, что наркотики почти всегда попадали в тюрьмы через родственников заключенных. Выяснилось, что многие посетители во время визитов умудряются заключать сделки. Осужденный родственник выступал в таких случаях посредником: в тюрьме за грамм кокаина можно было выручить куда больше долларов, чем на улице; лекарство по цене золотого кольца; немного марихуаны в обмен на те деньги, за кото-рые продашь остальную. Охранники участвовали в торговом обороте. Получая комиссию с каждой контрабанды, они смотрели на все сквозь пальцы и пропускали товар.
В доме престарелых в Бурзако меня поразил царивший там холод. У музыкантов немели пальцы. Несколько раз пришлось прервать концерт из-за жуткого приступа кашля у кого-нибудь из стариков, которому требовалось срочная медицинская помощь. Старики хлопали в ладоши, словно дети, восторженно переговариваясь и беззубо улыбаясь. Еще один концерт проходил в приюте для бездомных матерей, неуютном месте почти без мебели. Мало кому из женщин удавалось спокойно слушать: кто-то вставал и в такт музыке укачивал рыдающего младенца; кто-то отходил к столику в глубине зала, чтобы поменять ребенку подгузник; кто-то, задрав ветхую ночнушку и обнажив исхудавшие груди, принимался кормить дитя, напевая под нос.
Но если бы мне пришлось выбирать что-то одно, думаю, я бы выбрал концерт в исправительной колонии, где выступал гитарный дуэт.
Здание колонии, окруженное садами, выглядело вполне уютно. Однако, оказавшись внутри, мы увидели решетки и ряды блоков, мало чем отличавшихся от обыкновенных тюремных камер. Нас провели по достаточно просторному коридору, где вполне хватало естественного света. Мы тут же свернули в коридор потемнее и поудушливее. Оттуда прошли в небольшой зал со столами, стульями и решеткой у задней стенки. Решили было, что концерт пройдет там. Но охранник пошел дальше, остановился у решетки в конце зала и отодвинул ее в сторону, открывая спрятанный за ней темный проход. Мы шагнули на ту сторону, и решетка у нас за спиной тут же захлопнулась. Охранник сказал сквозь прутья: Если что, зовите. И, не дожидаясь ответа, вернулся в зал. Впервые с того момента, когда я начал сопровождать отца на концертах, я уловил в его взгляде замешательство и тревогу. Никто не предупреждал, что все будет так. Расстояние словно упразднилось: мы четверо теперь сами оказались в исправительной тюрьме.
Едва только наши глаза попривыкли к полумраку, мы смогли разглядеть камеры с распахнутыми дверьми. В каждой виднелось по силуэту. Постепенно силуэты приближались. Они усаживались на полу, прямо рядом с нами. Всем этим мальчишкам с серьезными и угрюмыми лицами, по моим подсчетам, было лет четырнадцать-шестнадцать. Мои одногодки, но на деле — совсем другого возраста. Я подумал, что должен казаться им нелепым. Понурившись, я сел в противоположном углу, как можно ближе к отцу, и оперся спиной на прутья решетки.
Отец прокашлялся, потирая руки, и поприветствовал публику. Гитаристы, воспользовавшись паузой, достали инструменты. Затем отец попытался пошутить, и кто-то рассмеялся. Гитаристы начали разыгрываться. Воцарилось выжидательное молчание. И тогда заговорила музыка. Аутентичная аргентинская музыка: милонги, видалитас, гатос, чамамес. У заключенных спрашивали, откуда они родом, и музыканты играли музыку тех краев. Переносили слушателей на родину. Те раз за разом просили сыграть на бис. Так я понял, что музыка — это не столько место, сколько вид транспорта.