К книге
Однажды Аргентина27
36%
27
28

Моего прадеда Хонаса Ковенски, отца бабушки Дориты, привезли в Аргентину еще ребенком. Его отец Ицхок работал кузнецом, а мать Бейле — прачкой. Они жили, едва сводя концы с концами, в белорусском городе Гродно, оккупированном русскими. Учитывая историческое прошлое города, его жители считали себя поляками и литовцами. Выходцы из этого пограничного места, поочередно занимаемого разными войсками, росли, очевидно, в страхе за родину или в страхе перед ней. Можно счесть игрой случая тот факт, что Неман, название местной реки, так походит на мою фамилию.

Семья прадеда Хонаса принадлежала к числу тех, кто бежал от погромов в России и странах Восточной Европы и осел в Аргентине при поддержке фонда барона Гирша, еврейско-немецкого филантропа, основателя Еврейского колонизационного общества. Некоторые провинции, вроде Санта-Фе и Энтре-Риос, принимали большой поток мигрантов и получали больше всего инвестиций. Их снабжали автомобилями и телефонами, там стали строиться железные дороги. Однако семью Хонаса отправили в Бернаскони, на окраину неприветливой и засушливой Ла-Пампы, где они начали жизнь с нуля. Помимо других напастей, пришлось мириться с дурацким синеголовником, которого все боялись, потому что он впивался в одежду и царапался, разносимый повсюду неугомонными ветрами.

В те редкие моменты, когда прапрадед Ицхок не работал, он изучал Талмуд, пристроившись в эркере с хлопающими ставнями, через которые в дом залетал песок. «Он жил в профиль»: таким его запомнила бабушка Дорита. «Он мог часами стоять, облокотившись на трость, — рассказывала бабушка, — ни с кем не разговаривая». Тем временем его жена Бейле хлопотала по дому, заботилась о шестерых детях и тяжко вздыхала. «Женщина она была умная, — то ли описывала, то ли оправдывала ее бабушка. — Замуж ее выдали насильно»: как будто нужно это объяснять. «Платок она носила, но фанатичкой не была». Палка и платок: потеть и спотыкаться, ходить и помнить. «В моем возрасте я уже не человек, а скорее историческая эпоха».

Мой прадед Хонас родился в январе 1900 года: вся его жизнь принадлежит двадцатому веку. Испанский он начал изучать в восемь лет, что зародило в нем необычайное, предельное внимание к языку. То одновременно и был и не был его язык. Он ощущал его своим, но доверия к нему не испытывал. В семье Хонаса говорили на идише, в школе он думал на испанском. Вместо того чтобы стать преградой (или как раз ею став), жизнь на два берега вынудила Хонаса выбирать слова с чудовищной точностью, как утверждали все, кому выпала возможность его слышать. Отучившись в Пампе, он перебрался в провинцию Буэнос-Айрес и пошел в среднюю школу в Баия-Бланка. Поднимая взгляд, Хонас не знал, стоит ли ему всматриваться в направлении влекущего севера, откуда можно перебраться в столицу, или же лучше метить дальше, восточнее. Неслучайно, стоило прадеду указать на горизонт, путь у него перед глазами раздваивался: указательный палец правой руки, от ногтя до костяшки, пересекал огромный шрам, оставшийся с тех пор, как еще ребенком он рассек палец бороной.

Несмотря на склонность к математике и любовь к театру, Хонас решил учиться на зубного врача в Университете Буэнос-Айреса, чтобы как можно скорее встать на ноги. По утрам он ходил на занятия, по ночам учился, по вечерам учил новоиспеченных эмигрантов испанскому, а собственных детей — идишу. Летом он навещал родителей и помогал им в поле. Помимо прочего, гиперактивный Хонас периодически находил время сыграть в какой-нибудь любительской постановке и был в курсе всех театральных премьер. Его страсть к театру унаследовала и моя бабушка Дорита. В то же время он вступил в партию «Поалей Цион», сионистско-социалистическую партию, где состоял в Центральном комитете и которой оставался верен в течение всей жизни.

Его первое знакомство с сионистским движением состоялось благодаря активисту Леону Хазановичу, издателю журнала «Хлеб и Слава». Тот отважился раскритиковать условия, которые Еврейское колонизационное общество диктовало общинам, и сравнить деятельность организации с «филантропическим феодализмом». Иногда контракты подписывали без малейшего понимания о содержании, потому что копии на идише не предоставляли. В контрактах не упоминались почти никакие права, зато фигурировал целый ряд обязанностей: сроки ожидания для покупки земли, на которой работаешь, от двадцати лет; сложность с наймом работников, монополия на кредиты, невозможность преждевременной выплаты или вычета процентов, и всякие прочие парадоксы. Возможно, целью этого было не допускать сосредоточения собственности в одних руках и препятствовать личному обогащению. В итоге Хазанович и его соратники оказались неудобны элите еврейской общины и политически неугодны государству, так что их выслали при участии того же самого Еврейского колонизационного общества, возложившего на бунтовщиков вину за волнения среди работников организации и за растущий антисемитизм со стороны правых националистов.

Аргентинский «Поалей Цион» в своих взглядах был левее социалистической партии Альфредо Паласьоса, с которым Хонас поддерживал кое-какие отношения. Во время второго съезда партия разбилась на два лагеря: даже между членами одной группы не встретишь утопического единодушия. Хонас примкнул к более радикальному сектору. Он основал журнал «Рабочее слово» и в качестве делегата от Ла-Пампы участвовал в собрании еврейских сельскохозяйственных кооперативов. Ораторское мастерство Хонаса, умевшего сохранять невозмутимость и убеждать слушателей, пользовалось большим уважением у молодежи. Он овладевал их умами так же уверенно, как потом, уже будучи доктором Ковенски, орудовал во рту у пациентов. Боюсь, однако, что из-за склонности к дискуссиям он снискал недоверие многих товарищей.

Что бы подумал мой прадедушка Хонас про военные кампании государства, о создании которого он так грезил? Как бы отнесся к политике «Ликуда»[33]? Счел бы он это предательством своих идеалов или оправдал бы соображениями о национальной безопасности? И что бы сказал об этом его любимый Бер Борохов, вдохновитель социалистического сионизма, веривший в общие интересы арабских и еврейских рабочих? В том же году, когда Хонас вступил в партию, Борохов публично произнес: «Некоторые обвиняют нас в совершении отвратительного преступления, будто мы пытаемся притеснить и изгнать арабов из Палестины. Но когда пустыни станут пригодны к использованию, когда начнут применять современные технологии и устранят прочие сложности, хватит земли, чтобы приютить и евреев и арабов. Нормальные отношения между двумя народами должны взять верх, и так оно и будет».

Сара Резник, мать бабушки Дориты, родилась возле Тирасполя, на восточной границе Польши. Как и Хонас, Сара воспитывалась в семье с шестью детьми, хотя условия жизни у нее были полегче, чем у будущего супруга и (повторение сюжета!) двоюродного брата. Они вели непрерывную куртуазно-кровосмесительную переписку между Польшей и Аргентиной. В Аргентину Сара приехала в разгар своей семнадцатой, как говорится, весны, оставив позади множество других, куда более суровых времен года.

Жизнь прабабушки Сары протекала вдоль берегов реки Буг, стратегического пункта на границе с сегодняшней Беларусью, а также места бесконечных конфликтов. За всю его историю Тирасполь захватывали, грабили, сжигали, передавали из рук в руки (литовцы, шведы, австрийцы, поляки, русские) и даже передвинули на несколько километров на запад, уничтожив всю городскую застройку в военных целях. Между двумя мировыми войнами основную часть населения составляли польские евреи, и почти все из них погибли во время Холокоста.

Во время бомбежек Второй мировой прабабушка Сара и ее семья приучились жить в подвале. Пока их бомбили, Сара, которая мысленно всегда находилась где-то далеко и обладала удивительной способностью подолгу не моргать, прожигала взглядом стену. Семья вынашивала смутные планы уехать в Соединенные Штаты Америки. В итоге они пересекли Атлантический океан и обосновались в Мойсес-Вилье, клочке земли обетованной на равнине Санта-Фе, где один их родственник по имени Аса вместе с группой еврейских гаучо[34] основал сельскохозяйственный кооператив.

Прабабушка Сара превратилась в девушку с огромными впалыми глазами. По какой-то причине окружающим в ее присутствии всегда делалось не по себе. Она была из тех людей, чей авторитет зиждется на упорном молчании и чья главная загадка в том, есть ли вообще хоть какая-то загадка. Работа в поле явно не входила в число Сариных ожиданий, связанных с Новым миром. А поскольку Авраам, ее отец, тоже не намеревался провести остаток жизни в общине, он довольно скоро нашел напарника и открыл пансион в Буэнос-Айресе. Местечко располагалось прямо в районе Онсе, в те времена представлявшем собой настоящий еврейский квартал. Там ночевали путники, приезжавшие из других провинций, коммивояжеры, а также люди без определенного места жительства. Авраам, по воспоминаниям бабушки Дориты, «считал себя ортодоксальным, но лукавил. Пф, он был тот еще плут, а плуты ортодоксальны, лишь когда им выгодно». Судя по всему, мой прапрадед Авраам обладал подходящим набором качеств для идеального кандидата в аргентинцы: язык у него хоро-шо подвешен; сам он весельчак, но при этом деспотичный; не прочь нарушить свои же правила; не вполне еврей; эмигрант и хозяин гостиницы для эмигрантов.

С безмолвного согласия матери, Сару заставили семь дней в неделю работать в пансионе в Онсе. Чем она и занималась, отводя к стене огромные глаза все с тем же безразличным видом обездоленной принцессы. До тех пор, пока Хонас (который, по уверениям моей бабушки Дориты, «не был уж прямо донжуаном») в нее окончательно не влюбился. Возмущенный тем, как эксплуатируют Сару, прадед решил на время перебраться в пансион. Поскольку всякая несправедливость возбуждала в нем желание бороться, а Сара возбуждала в нем и нечто другое, неудивительно, что он вознамерился жениться. Прабабка приняла предложение без особого энтузиазма, с тем же ледяным смирением, с каким проявляла все прочие эмоции. Хонас посоветовал ей ничего не говорить домашним, удвоил количество уроков, и через несколько месяцев они отправились в загс. Уходя из дома, прабабка Сара позаботилась заранее наготовить вареников на обед, не желая вносить беспорядок в гостиничное меню. Когда она, прихватив вещи, уходила из пансиона, прапрадед Авраам и прапрабабка Леа стояли в дверях и кричали ей вслед оскорбления: в ее лице они теряли не только дочь, но и покладистую работницу.

Молодые супруги поселились в комнатушке в конвентильо[35] на улице Лаваже. Прадед, еще не получивший диплом зубного врача, продолжал давать уроки идиша и испанского и время от времени принимал каких-то пациентов за занавеской, которой отгородил свой кабинет от супружеской кровати. Как утверждает бабушка Дорита, чьей памяти позавидовал бы любой бухгалтер, Хонас с натяжкой получал восемьдесят песо в месяц. Хоть я и не способен даже приблизительно посчитать, сколько это было по тем временам, полагаю, очень мало.

Когда для окончания учебы ему оставалось всего лишь сдать пару экзаменов, прадед Хонас столкнулся с препятствием в лице Бернардо Усая, будущего обладателя Нобелевской премии. Профессор Усай, не пользовавшийся большим расположением студентов, находил особое удовольствие в том, чтобы мучить их своими познаниями. Мировой авторитет в области пищеварительной системы, доктор Усай исповедовал антисемитизм и был бы рад, выражаясь языком его научных интересов, выпустить кишки всем евреям. Усай пять раз подряд отказывался ставить зачет Хонасу, чей аттестат к тому моменту был безупречен. Раз за разом прадед повторял одни и те же вопросы с твердым убеждением, что хотя бы на этот раз профессор оценит его усердие. В конце концов даже Сара, раз за разом принимавшая у него экзамен, смогла бы его сдать. Однако нашлось куда более действенное решение. Однажды утром в кабинет Усая ворвались несколько студентов, протащили его ко входу, подхватив под мышки и, не сверившись с научным протоколом, спустили с лестницы. Мне не удалось выяснить, участвовал ли мой прадед Хонас в том акте вандализма. Однако известно, что в тот же год прадед наконец-то сдал экзамен благодаря неожиданному благоволению со стороны доктора Усая, чье имя теперь носит одна из площадей у Факультета медицины.

Бабушка Дорита, старшая дочь Сары и Хонаса, родилась в 1924 году, когда прадед заканчивал учебу. Как только он получил диплом, молодая семья решила покинуть Буэнос-Айрес, поскольку за пределами столицы возрастал спрос на зубных врачей. Хонас взял небольшой кредит, чтобы обустроиться в новой жизни (пугающе точная бабушка Дорита называет сумму в пятьсот песо), и на некоторое время приостановил свою политическую деятельность. Мой прадед хорошо помнил Трагическую неделю и погром, пришедшиеся на первый срок правления Иригойена. Президент одержал победу в выборах благодаря универсальному и симптоматичному избирательному праву: голосовать разрешалось только мужчинам, рожденным в Аргентине или получившим гражданство. Хотя тот избирательный закон игнорировал добрую половину рабочих и эмигрантов, приход среднего класса к власти оказался достаточно веской причиной, чтобы растревожить элиты. Так что в правление Иригойена они потренировались в организации военного переворота, а позже довели это до ума с Пероном. Работники металлургической сферы требовали улучшения условий труда: состояние этой отрасли после Первой мировой войны было плачевным, зарплаты упали ниже некуда, рабочий день длился одиннадцать часов, по воскресеньям не всегда давали выходной, а новости о русской революции кочевали из уст в уста. Забастовки устраивали портовые рабочие и работники сталелитейных заводов «Васена», где производились почтовые ящики. Порт и почтовые ящики: всю эмигрантскую историю можно свести к двум этим образам.

Сквозь стекла своих круглых очков Хонас наблюдал марши рабочих и видел, как полицейские за смерть одного из своих заставляют расплачиваться пятью жизнями. Разъяренные забастовщики прошествовали через весь город, отдавая честь погибшим. Правительство, колеблясь, воздержалось от репрессий и позволило вмешаться военным, которые быстро заставили улицы смолкнуть. Самоназванная Патриотическая лига Аргентины организовала частные полицейские отряды в некоторых районах, главным образом в еврейских кварталах Онсе и Вилья-Креспо, поставив целью устранить «иностранных зачинщиков». Полицейские, вооруженные дубинками и всесильными бело-голубыми браслетами, задерживали, допрашивали и вразумляли каждого встречного бородача. Лысому Хонасу удалось избежать их педагогических методов. В штабе «Поалей Циона» очень кстати случился пожар. «Отель Иммигрантов» окружили, обстреляли и украсили прекрасным слоганом: «Евреев — в Россию». Прадед мысленно отметил, что те края он и так неплохо знает. Патриотический патруль боялся, что за протестами последует большевистская революция: нужно быть настороже с русскими и евреями. Так, слово в слово, заявил один из соседей прадеда по конвентильо, разинув рот в его старом стоматологическом кресле. Поднося электрическое сверло все ближе, Хонас с нервной улыбкой уточнил, понимает ли сосед, что он, Хонас, в некоторой степени относится и к тем и к другим. Ну конечно, тогда уж моя бабуля — английская королева, ответил сосед, но вдруг крепко сжал челюсти.

Так мои прадед с прабабкой, все еще молодые, эмигрировали в третий раз. В Мойсес-Вилье они пробыли чуть больше года. Затем перебрались по соседству, в Сунчалес, в те времена представлявший собой небольшое поселение итальянских эмигрантов. Там нуждались в зубном враче. Сара, Хонас и их дочка обосновались в доме с собственным колодцем и роскошными персиковыми деревьями. «Такой особый вид персиков, белые, сочные, — рассказывала Дорита, — сорт „великий монарх“, таких уж нигде не встретишь, как и много чего другого!»

В Сунчалесе Хонас стал местной знаменитостью: кроме него, врачей там не было. Так что семейство обзавелось подержанным автомобилем, «как у гангстеров из Чикаго». На нем Хонас ездил по округе и посещал пациентов в соседних городках. Платили ему то деньгами, то курами. Однажды машина перевернулась в дороге. Хонас не пострадал, но куры удрали через окна гангстерского автомобиля и затерялись в бескрайних полях. Он только и успел проводить их взглядом. Тем же месяцем датируется день рождения моего двоюродного дедушки Качо, брата Дориты. Говорят, при рождении он весил пять килограмм, настоящий метеорит, а не ребенок.

В 1931 году, вскоре после фашистского переворота генерала Урибуру, прадед Хонас осознал, что его мысли неизменно устремляются к Буэнос-Айресу. И семья вернулась в столицу. Благодаря накоплениям последних лет Хонас смог расплатиться с долгами. Тем не менее, с некоторым восхищением жаловалась бабушка Дорита, он так никогда и не разбогател: он почти не брал денег с постоянных пациентов и бóльшую часть дня проводил за чтением. Их новый дом, по генеалогически-ироничному стечению обстоятельств, располагался на улице Урибуру, названной в честь другого Урибуру — дяди главы военного переворота. Прадед так больше и не вернулся к театру, хотя по привычке продолжал водить Дориту на все спектакли по Лорке, своему возлюбленному мертвецу. Хонас вложил все силы в создание Центральной организации светских еврейских школ. При нем открылся первый центр на улице Сармьенто, а вскоре и другой, на улице Гурручага. Оба центра окрестили в честь знаменитого юмориста и писателя Шолом-Алейхема. Свидетелей тех событий маловато, поэтому любое воспоминание подобно воскрешению в миниатюре.

Моше Корин, педагог и директор по вопросам культуры Ассоциации израильско-аргентинской взаимопомощи, слушал речь Хонаса, когда сам еще учился в младшей школе. Я присвоил себе его воспоминания, чтобы хоть так услышать голос прадеда, которого не знал лично: «Доктор Ковенски, щеголявший безупречной бабочкой, обратился к публике с характерной для него пылкой и убедительной речью на испанском языке. Сам факт, что кто-то из почетных представителей обращается к публике на испанском, был непривычным явлением в стенах Шолом-Алейхема. Большинство выступавших говорили на идише, поскольку публика более чем на девяносто процентов состояла из иммигрантов стран Восточной Европы. И для их детей, пусть даже родившихся в Аргентине, родным языком был идиш». Заразив один язык другим, мой прадед стал тем, кем стал. Смешав флаги, создал собственную идентичность. На том новом этапе Хонас участвовал в создании нового Статута Ассоциации израильско-аргентинской взаимопомощи, демократизирующей внутренние выборы, а также в координации помощи евреям, пострадавшим во время Второй мировой войны. На всех общественных собраниях он теперь был нарасхват, так что собственной семье его не хватало: обязательства прадеда всегда касались чужих домов, чужих улиц, чужих фронтов.

Тем временем дома бабушка Дорита и дедушка Качо не упускали возможности подраться. Их подростковые вопли долетали до кухни, где хлопотала Сара. Сара вздыхала, считала до трех, четырех, десяти и шла смотреть, что происходит. Она морозила взглядом старшую дочь и выговаривала ей, ни разу не повысив голоса: Оставь ты брата в покое, не видишь, какой он нервный? Нервы двоюродного дедушки Качо стали объектом извечного волнения семьи. Видимо, вполне логично, что Качо всячески старался их не подвести: едва ему исполнилось восемнадцать, у него тут же обнаружилась язва.

Через год бабушка Дорита познакомилась со своим будущим мужем. Еще через год Перон впервые выиграл выборы. А еще через год его супруга нанесла свой первый официальный визит за границу. Франко встретил ее с радостью и проводил с облегчением, когда увидел, что сеньора Перон не намерена скрывать свои взгляды и, в отличие от супруга, не симпатизирует военным. Эвиту, еще более возвеличенную благодаря этому ласковому прозвищу, встречали овациями на Пласа-де-Ориенте. Вся страна наблюдала эту черно-белую сцену. Тем временем мой прадед Хонас вовсю разворачивал свою политическую деятельность. Прабабушка Сара во всем сопровождала его, хотя все больше начинала походить на свой портрет на черном фоне — такой ее узнал я.

Когда мой отец ходил в гости к дедушке, Хонас пытался стоматологически компенсировать свое отсутствие: на всех встречах с дедом отец сидел раскрыв рот. «Не забывай чистить зубы, дитя», — повторял Хонас свои наставления, словно пытался закрепить чистку и полоскания на законодательном уровне. Нередко отца подвергали тщательному осмотру. Когда он пытался сказать, что ему больно, Хонас с сомнением возражал: «Да нет, не может такого быть». Видимо, в зубных вопросах прадед тоже был утопистом.

Много лет спустя, в доме на улице Индепенденсиа, устроившись напротив сурового портрета прабабушки Сары, я частенько попивал мате с бабушкой Доритой под звуки их пререканий с тетей Понни: «еврейская мамаша» спорила с младшей дочкой насчет Израиля. Слушая их, я представлял на фоне, где-то далеко, голос Хонаса, наложенный на другие голоса, приставшие к берегу, и все эти голоса соединялись в многоголосом эхе. Дорита готовила вареники и шоколадный мусс, накладывала щедрые порции и рассказывала о первых атаках будущих Организации освобождения Палестины и Аль-Фатаха, «людей Арафата, который строит из себя хорошего, видали? но я-то помню, как он в молодости приложил руку к резне в кибуцах, главная их цель уничтожить Израиль, это напрямую говорится в программе ХАМАСа и, например, Ирана, а они еще будут требовать разоружения Израиля?». Ну не знаю, бабуль, колебался я. «Да, да, они учиняли кровавые расправы, увы, что для одних, что для других это теперь обычное дело, хлебом не корми». Хлебом не корми, говорила бабушка, и меня восхищало, что она говорит о мертвых, а потом вдруг думает про хлеб, про голод и вновь до отказа заполняет мне тарелку. «Ну, мам, — возмущалась моя тетя Понни, — оставь ты ребенка в покое. Не можем же мы жить с ощущением вечной правоты только потому, что случился Холокост, или потому, что нас преследовали. Как долго мы собираемся умалчивать о своих преступлениях из страха вызывать волну антисемитизма? Почему бы тебе не рассказать о лагерях беженцев, или о резне в Дейр-Ясине, или о том, что происходит в секторе Газа?» «Ребенку нужно досконально знать обе версии, — настаивала Дорита, — а то, о чем говоришь ты, он тут из каждого утюга услышит». Ну не знаю, говорил я.

«В сталинские времена — продолжала бабушка, — в России проходили антисемитские зачистки, и советские коммунисты отвернулись от коммунистов-евреев». «А это тут при чем?» — перебивала Понни. «Очень даже при чем, потому что государство Израиль тогда только-только появилось, так что им пришлось броситься в объятия янки, которые теперь диктуют правила игры», — вспыхивала Дорита, размахивая руками. «Вот именно, — возражала тетя, — в том-то и дело. О правилах какой игры мы говорим? О стране с еврейским большинством или о стране только для евреев? Дело в том, что территориальный конфликт обе стороны превратили в свою священную миссию, в глобальный религиозный конфликт. А это исправить куда сложнее». — «Разумеется, дорогая, я-то с тобой согласна. Но не согласятся экстремисты вроде ХАМАСа, то есть террористы, эй, ты слышала, я сказала „террористы“, а не арабы, это ведь тоже способ понять культуру, тебе так не кажется? Свобода прессы, светские школы, права женщин, все такое, это все куда шире территориального конфликта». — «Ну будет тебе, ма, сегодняшний Израиль тоже не особо ратует за права светского общества, разве нет? И вообще, терроризм начинается не потому, что какой-нибудь псих берет и привязывает к себе бомбу прямо посреди улицы, тут уже, конечно, остается только действовать. Вопрос в том, что такого мы делаем сейчас, что сегодняшний пятилетний мальчишка через двадцать лет становится террористом, понимаешь? Если мы не ответим на этот вопрос, то никогда не сможем продвинуться вперед». — «Так, дорогая, послушай-ка меня, не знаю, помнишь ли ты…»

Моя голова вертелась из стороны в сторону, не находя ответа. Хотя я тогда и не мог этого высказать, но чувствовал сходство обеих сторон. Израиль был создан после войны, когда ни одна страна не захотела принимать такое количество уцелевших и переселенцев. Нужно было дать им клочок земли, золотую клетку, как выражался отец моего одноклассника Мизраи. Но из-за этого выселенцами стали палестинцы: из-за содействия народа, который на протяжении своей истории был выселенцем. Поэтому мне казалось, что у палестинцев и евреев куда больше поводов для взаимоузнавания, нежели для взаимной ненависти. И если писателя, которого моя бабушка Дорита переводила с идиша в молодости, звали Шолом-Алейхем, то само выражение Scholem Aleijem означало «да пребудет с вами мир», а по телевизору я видел, как арабы привествуют друг друга фразой Salam Aleikum. Такое звучное, такое похожее приветствие: Scholem Aleijem, Aleikum Salam, да будет мир с вами обоими.

За окном в доме на улице Либертад затухал вечер, опадая по ту сторону смежной стены. Тогда профиль моей прабабушки Сары, висящий рядом с портретом кота Альфонсо, проступал в темноте. Миленький, ты не голоден, спрашивала бабушка Дорита.

Предыдущая главаГлава 28 из 77Следующая глава