К книге
По эту сторону истории. В защиту другой историографииИмманентность исторического. Неопределенность
7%
Имманентность исторического. Неопределенность
6

Вопреки первому впечатлению, такие кажущиеся беспочвенными соображения – вовсе не сугубо академическое дело. Хотя сам вопрос о том, насколько верны рассуждения о собирательном единичном истории, откровенно отдает научным снобизмом, он все же вводит нас в поле всеобщих вопросов и ведущихся по всему миру в начале XXI века дискуссий. Эти дискуссии вращаются – с почти непозволительной понятийной размытостью – вокруг ощущения всеобщей неопределенности. Что действительно смущает в этой неопределенности, так это то, что трудно сказать, по какому, собственно, поводу мы встревожены. Она либо дает о себе знать неясным, неосязаемым, скорее ощутимым, нежели имеющим конкретное имя фоновым шумом, который зачастую появляется в паре с громким словом «кризис», либо конкретизируется в длинном списке феноменов, неизменно создающем впечатление своей заведомой неполноты: изменение климата, миграция, фейк-ньюс, финансовый кризис, пандемия, сомнение в западных ценностях, постправда, антропоцен, старые и новые мировые державы, упадок демократии, скепсис в отношении научных знаний, власть интернет-корпораций…

В начале XXI века по меньшей мере привилегированная часть человечества (которая, к слову, позволяет мне писать этот текст) живет, пожалуй, в самом безопасном и процветающем мире, который когда-либо знала история. И все же (или как раз поэтому) именно этот мир полон смятения. Привилегированная часть человечества, кажется, существует в разрыве между достигнутым совершенством и концом света: с одной стороны, имея безусловный базовый доход и избавившись от тягот жизни с помощью вездесущих высоких технологий, с другой – ожидая приближающейся гибели этого мира. It’s the end of the world as we know it (and I feel fine)10.

Когда требуется описать такие феномены, такую фундаментальную неопределенность по отношению к реальности, в которой мы живем, почти наверняка прибегают к историческим повествованиям. Такова насущная задача, которую с давних пор и по настоящий день призвано выполнять собирательное единичное истории – объяснять, как произошло то, с чем мы сейчас имеем дело. Насколько серьезно перед этой всеведущей инстанцией под названием «история» была поставлена задача по упорядочению не позволяющего в себе сомневаться хаоса, можно судить по необычайно сложной и дифференцированной исторической культуре, которой обладают (пост)индустриальные общества. Историческое пронизывает повседневную жизнь на всех уровнях. Им переполнены не только музеи разных мастей – исторические темы предлагаются во всех медиа в виде книг, фильмов, интернет-форматов. Каждая более-менее солидная фирма или институция должна иметь собственную историю. Разыгрываются исторические реконструкции, устанавливаются мемориальные доски, компьютерные игры поселяют своих геймеров и персонажей в различных эпохах и т. д. и т. п.

Но такова не только историческая культура, отвечающая за упорядочение опыта, – в гораздо большей мере это еще и попытка расположить собственное здесь-и-теперь в расширенном настоящем, начало которого можно – по выбору – отсчитывать от 11 сентября 2001 года, от падения Восточного блока в 1989‑м, от конца послевоенного экономического бума, от докладов Римского клуба, от 1968-го, от Карибского кризиса или процессов деколонизации. Или, возможно, корень зла берет начало уже в мировых войнах первой половины ХX века? Или дело в том, что теория относительности, квантовая механика, искусство модернизма или fin de siècle так и не создали тот мир, который мы постепенно теряем, потому что он остается для нас принципиально непостижимым? Может быть, все дело в империалистических колонизационных проектах XIX века, от последствий которых мир страдает до сих пор? Или причина в роковых посулах рациональности, на которые была щедра эпоха Просвещения и Французской революции, с их диалектическими парадигмами достижений и прогресса, от которых мы, похоже, не в силах отказаться.

Не беспокойтесь, я не претендую на исчерпывающие ответы. Труды историков не выдержали бы груза бесплодных ожиданий, если бы в них действительно хотели найти решение мировых загадок. С одной стороны, было бы заблуждением ожидать, что исторические описания вникнут в корень проблемы, просто представив хронологически обоснованную каузальность. В конце концов, историография не обязана придерживаться поверхностного, исключительно дескриптивного распределения задач. Она не должна, в духе позитивизма, просто отвечать на вопрос, как же именно все произошло. Ведь история, напротив, располагает гораздо большими возможностями, не в последнюю очередь теоретического характера11, для описания, обработки и, возможно, даже решения актуальных проблем – возможностями, в которых ей обычно отказывают и которые заключаются, в частности, в корректном обращении со сложными временны́ми отношениями, в чем историография, собственно, может и должна быть компетентной.

Но чему мы можем здесь научиться? Вид из окна, прогулка по улице или просмотр новостей наводит на мысль, уже звучавшую выше, о великой путанице. Но за ней кроется глубокое замешательство в вопросах идентичностей, пространств и времен. Кто мы на самом деле? Где мы вообще находимся? И, самое главное, когда мы находимся? В дискуссионном контексте, который можно с большими оговорками назвать «Европой» или «западным миром», эти и подобные вопросы звучат давно. Эти вопросы и вправду не новы, даже если кажутся новыми тем, кто ими задается.

Поэтому не так просто говорить о Европе и западном мире, ведь неясно, что под этим подразумевается. Границы этих диффузных географических образований всегда было трудно определить (где границы Европы? что еще/ давно/уже не может считаться частью Запада?), но процессы и дискуссии, которые мы несколько беспомощно называем глобализацией и постколониализмом, еще острее обозначили эти проблемы. Как показывают, например, дебаты о миграции и безопасности границ, значительная часть Европы и западного мира пытается оградить себя от подобной размытости.

Однако в начале XXI века не только трудно определить, где и как, но также не просто сказать, когда мы там находимся. Об этом свидетельствует путаница в словоупотреблении и дискуссиях, соответственно, о модерне, постмодерне, постпостмодерне, гипермодерне, альтермодерне и других подобных комбинациях. Уже не скажешь навскидку, что мы живем в эпоху модерна. Да и почему вообще модерн? Кажется, с ним что-то (уже) не так. Бруно Латур, как известно, говорил, что мы никогда не были современными [modern]12. Но если это так, то какими мы были все это время? Неужели мы заблуждались, воображая более двух столетий, что мчимся на поезде сквозь время, меж тем как двигался только пейзаж за окном?

В настоящее время предпринимаются многочисленные попытки упорядочить наше здесь-и-теперь в историко-эпохальных терминах: можно говорить об эпохе глобализации, цифровой или информационной эпохе, антропоцене. Но окажутся ли эти исторические самоопределения лучше, чем другие «эпохальные» описания, которые тоже еще не устарели, но уже никем не используются? Помнит ли еще кто-то «атомный век», «космическую эру», «век машин»?

Неопределенность в отношении подходящего обозначения эпохи выглядит почти безобидной на фоне таких публицистических клише, как «альтернативные факты», «фейк-ньюс» или «постправда». Неужели неопределенность в отношении нашей реальности и ее адекватного, простого, правдивого описания сейчас настолько велика, что становится все труднее написать сколько-нибудь убедительную историю этой реальности? Или, того хуже, может быть, теории заговора разных мастей – это просто издержки мира, в котором каждое сообщество вольно компоновать собственную историю по своему усмотрению? Если у нас уже нет «больших нарративов», не вправе ли тогда каждый сфабриковать свой собственный?

Похоже, перед нами также стоит выбор исторического самоопределения: совершенство или конец света? великая цельность или полная фрагментация? Мир ускользает от нас, отказывается быть схваченным, особенно мир в его временно́м бытии. Если, с одной стороны, прошлое привлекает нас как прибежище определенности, поскольку взгляд в прошлое как будто позволяет четко установить, в чем было (и есть) дело, то, с другой стороны, прошлое оказывается чрезвычайно гибким, когда речь заходит о его новых версиях, открытых адаптации к изменениям (которые, однако, постоянно претендуют на статус окончательной и истинной версии). Даже если то, что произошло, уже произошло, даже если битвы и революции не могут повториться, жизни не могут быть прожиты заново, а мертвые не воскреснут, мы все равно не склонны просто оставить прошлое в покое, но постоянно перерабатываем его и снова и снова соотносим с собой. И, как ни странно, в ходе этих усилий прошлое действительно меняется.

Предыдущая главаГлава 6 из 82Следующая глава