Если, учитывая все эти складки прошлого, всерьез отнестись к «отцовству» Геродота, виновного в рождении историографии, то историография должна бы заниматься не только тем, что фактически достоверно, не только тем, что избавлено от контингентности, но и тем, что наличествует как возможность219. Тогда следует спросить, как может выглядеть возможная история возможного220.
Такая постановка вопроса не кажется всего лишь интеллектуальным развлечением. Ведь, как утверждает философ Петра Геринг, реальность – тем более историческая реальность – ускользает от нас, становясь непостижимой, как только мы пытаемся ее четко зафиксировать. На якобы однозначную логику принятия решений в рамках истинностной модели она реагирует в форме сомнения, подозрения или лжи. Все эти формы проблематизации реальности начинают жить собственной жизнью, как только выходят в мир. Они становятся частью самой реальности постольку, поскольку участвуют в ней как некие возможности221. «Если вы будете привязывать мир к истине, он отшатнется и перейдет в модус возможности»222.
Стоит еще раз присмотреться к этим формам возможности, особенно в том, что касается их прошлых, латентно все еще существующих и потому реактуализируемых потенций. Если суть контингентности заключается в обеспечении альтернативы223, то она представляет интерес не только тогда, когда ее проецируют в будущее, но и когда помещают в прошлое. Каким образом могли бы существовать контингентные версии прошлого? Должно ли то, что произошло, характеризоваться тавтологией: что оно и могло, и не могло произойти? Вряд ли. Но в смысле контингентности прошлому можно вернуть потенцию не быть. Если следовать Джорджо Агамбену, именно это и отличает потенцию – быть чем-то или делать что-то и в то же время не быть чем-то и не делать что-то224. Не стоит здесь злоупотреблять Геродотом, но его описание исторического события привлекательно именно тем, что представляется не необходимым, а не невозможным225. Это позволяет также представить варианты того, почему и как это событие не должно было произойти.
Таким образом становятся видимыми контингентность прошлого и вытекающие из него возможности. Эта контингентность проявляется, например, в воспоминании, которое способно изменять «факты» прошлого и следующие из него «выводы». Благодаря воспоминанию восстанавливается потенция прошлого. Оно может отменить то, что произошло, и позволить произойти тому, чего не было226. Такой способ обращения с прошлым – это не то, что не произошло, и не то, что произошло, но обращение с прошлым в потенции. «Это воспоминание о том, чего не было»227 – и одновременно забвение того, что было.
Однако такое обращение с потенциальным прошлым естественным образом не только реализуется в форме воспоминания, но и, по сути, характеризует любую отсылку настоящего к прошлому. В этой отсылке содержится не только потенциальная возможность, но и почти неизбежная потенция выявления и выделения тех аспектов, которые еще не реализовались, например потому, что их не сочли достойными истории, и забвения других областей, поскольку их больше не считают исторически актуальными. В этом плане работа с прошлым всегда характеризуется контингентностью и потенциальностью. Кажется, английский писатель XIX века Сэмюэл Батлер сказал, что разница между историком и Богом заключается в том, что Бог не может изменить прошлое, – доходчивый и меткий парафраз того, что означает возвращение потенции в прошлое.
Если таким образом удается увидеть контингентность и латентность, особенно в отношении прошлого, это дает мощный эффект: время расшатывается228. По крайней мере, это верно для понятия времени как единого и однородного потока, как темпоральной замены Бога, которая якобы пронизывает всю нашу жизнь229. Вместе с Гамлетом мы можем сказать о такой форме времени: «Век расшатался» (акт I, сцена V)230. А вместе с Жаком Деррида мы можем также утверждать, что именно эта неотлаженность времени, через которую проникает контингентность, открывает пространство возможного231.
Именно в тот момент, когда время, считающееся таким однородным и крепко пригнанным, развинчивается – а оно постоянно делает это разными способами и в разных местах, – механизмы, с помощью которых устанавливаются отношения между настоящим и прошлым, становятся зримыми, при этом открываются возможности для создания нового рода отношений между временами. Такие отношения всегда сопровождаются плюрализацией возможностей. Тематизация отношений между прошлым и настоящим может стать экспериментальным полем исторических занятий, поскольку отношения эти открывают различные пространства возможностей. Можно исследовать виртуальность, потенциальность, контингентность и даже невозможность и использовать их как вызов закоснелым убеждениям. Умножение вариантов отношений между прошлым и настоящим – это поворот в сторону от однолинейных представлений об истории.
Однако отношения между настоящим и прошлым возникают не только в настоящем. Напротив, не менее важно признать потенциал непрожитых или неисчерпанных действительностей, уготованных для нас прошлым. Прошлое таит в себе огромный арсенал нереализованных реальностей. Поэтому быть вовлеченным в настоящее и жить настоящим всегда означает жить еще не прожитым, то есть пока только латентным присутствием прошлого232.
Реальности, по словам Роберта Музиля, всегда оказываются лишь убыванием возможностей. Тот, кто обладает чувством возможности «человека без свойств», «к примеру, не скажет: случилось, случится, должно случиться то-то и то-то; нет, он станет выдумывать: могло бы, должно бы случиться то-то и то-то, хорошо бы случиться тому-то; и если ему о чем-нибудь говорят, что дело обстоит так-то и так-то, он думает: ну, наверно, оно могло бы обстоять и иначе. Таким образом, чувство возможности можно определить как способность думать обо всем, что вполне могло бы быть, и не придавать тому, что есть, бо́льшую важность, чем тому, чего нет». И, согласно Музилю, этот возможный мир и эти возможные версии прошлого следует воспринимать всерьез. «Возможное событие или возможная истина – это не то, что остается от реального события или реальной истины, если отнять у них их реальность, нет, в возможном, по крайней мере на взгляд его приверженцев, есть нечто очень божественное, огонь, полет, воля к созиданию и сознательный утопизм, который не страшится реальности, а подходит к ней как к задаче, как к изобретению»233.
Таким образом, если существует потенциально бесконечное число возможных историй, предшествующих и сопутствующих «действительной» истории, то историография должна предоставить именно этим возможным историям их – всегда шаткое – право на существование. Апелляция Музиля к «чувству возможности» позволяет нам обнаружить след симметричной историографии234. Ибо вместо того чтобы искоренять исторические возможности восприятия мира и действительности, музеефицируя их и приписывая им статус деактуализированных возможностей235, следует, напротив, всерьез относиться к латентности этих исторических возможностей, то есть к их способности возникать из не-настоящего [Ungegenwärtigkeit], чтобы стать актуальными, – через установление новых отношений между настоящим и прошлым.
Таким образом, историческое можно понимать как совокупность возможностей, большинство из которых никогда не было реализовано, но все еще латентно присутствует. То, что фактически реализовалось в исторических событиях, является лишь возможностью, противостоящей всем тем событиям, которые могли бы свершиться, но не свершились236. Стоит сильнее подчеркнуть эту контингентность прошлого, чтобы написать не только историю действительностей, но и историю возможностей. Возможности и действительности неразрывно связаны друг с другом, поскольку реальность – это лишь один из вариантов разнообразных потенциальностей.
Симметричная историография стремилась бы отобразить не только успешные и удачные события, но и (гораздо более многочисленные) тупики, заблуждения и неудачи. Только в таком случае историография смогла бы обеспечить ту потенциальность, которая нам от нее нужна, показав, что все могло произойти иначе. Тогда преданная забвению история была бы не вычеркнутой частью прошлого, а ее виртуальной, деактуализированной частью, которая только и ждет, чтобы ее извлекли на поверхность, в ее неисчерпанной потенции237. Тем самым стало бы очевидно, что прошлое так же непредсказуемо, как и будущее, – ведь сегодня мы еще не знаем, что может заинтересовать нас завтра во вчерашнем дне238.
Если мы серьезно отнесемся к понятию возможности в рамках историографии, это повлечет определенные критические или этические последствия – историография должна будет показывать, что другой мир был и остается возможным239. Нам вовсе не нужно здесь рассуждать в утопическом смысле; напротив, мы можем занять позицию отказа, которая сопротивляется тому, чтобы отождествлять исторически действительное с исторически возможным. В этом смысле особенно важно подчеркивать неидентичное в прошлом и настоящем240.
Как ясно сформулировал Жак Рансьер, историография всегда стоит перед выбором: «либо история стремится к „научному“ признанию, рискуя отказаться от собственного приключения, предоставив обществу победителей энциклопедию их предыстории, либо она полна решимости исследовать многообразные способы, с помощью которых можно постичь формы зримого и выразимого, характеризующие специфику демократического века, что привело бы, в свою очередь, к изменению взгляда на прошлые эпохи»241.