Отношения между однозначностью и многозначностью, актуальностью и потенциальностью или – чуть ли не в морально-драматическом смысле – правдой и ложью преследуют историографию от самых истоков. И тот факт, что эта проблема так и не разрешена за два с половиной тысячелетия историографической традиции, подталкивает как минимум к двум выводам. Либо мы все еще не достигли того уровня знаний, который позволил бы нам разрешить эту дилемму (но мы тем не менее непрерывно движемся к нему, чтобы однажды найти ключ к решению), либо это вовсе не дилемма. Возможно, это напряжение, этот невыносимый для некоторых диссонанс между определенностью надежного исторического знания и невесомостью предмета под названием «прошлое», который, как мы знаем, не может быть предметом историографии, поскольку оно уже прошло, является конститутивным для исторических занятий.
Я попытаюсь прояснить этот вопрос, прибегнув к помощи «отца истории». У кого еще, как не у Геродота, мы можем осведомиться, чего добивается историография, как складываются ее проблемы и что нам думать обо всем этом рискованном предприятии?
Проблемы начинаются еще до того, как мы берем в руки «Истории»196 Геродота. Мы заранее знаем, что имеем дело с так называемым отцом истории. Это дает нам фору. Ведь сам Геродот этого не знал. По логике вещей кто-то может стать первым историком Запада только в том случае, если за ним последует второй. Так что эта линия традиции, вероятно, ведет начало с Фукидида, чьи труды сделали Геродота тем, кем он является для нас сейчас, но кем никогда не собирался становиться сам.
Однако не только с точки зрения логики, но и с точки зрения критической генеалогии нам следует скептически относиться к тому, что Геродота называют «отцом истории» и тем самым ретроспективно приписывают ему роль, которую он исполнить не может. Ведь только приписав ему эту роль, со всеми вытекающими научными и философскими, морально-этическими следствиями (достаточно вспомнить различие между поэзией и историографией, проводимое Аристотелем, в котором он явно ссылается на Геродота)197, мы удивляемся постфактум, что Геродот не играет ту роль, что мы ему навязали, и не вступает в странные дискуссии о том, как в его труде складываются отношения между истиной и ложью.
Но как раз подобные дискуссии и ведутся по сей день с оглядкой на Геродота. Вопрос вкратце звучит так: действительно ли он является первым историографом или, скорее, первым историческим лжецом Запада?198 Современники Геродота спорили об этом так же, как и в начале XXI века199. Такие дискуссии в отношении Геродота напрашиваются сами собой, ведь они политически безобидны. Геродот представляет интерес только для узкой аудитории и давно уже не актуален. Однако перенесите фундаментальные эпистемологические вопросы, которые адресованы Геродоту, на современную историографию и ее актуальные проблемы, например на описание и осмысление национал-социализма сегодняшним немецким обществом, – и очередная дискуссия исследовательниц и исследователей истории в мгновение ока вызовет жаркие публичные споры.
Поскольку я не хочу ввязываться в сумбур подобных прений, остановлюсь на Геродоте. Безусловно, есть веские причины воспринимать Геродота как весьма ненадежного рассказчика историй. Это и гигантские муравьи из Индии, откапывающие золото (кн. 3, гл. 102–105), и поэт Арион верхом на дельфине, и другой поэт, Аристей, душа которого способна покидать тело и возвращаться в него, и поле костей в Аравии с останками летающих змей – и многое другое200 (см.: кн. 1, гл. 23–24; кн. 3, гл. 102–105, 107–108; кн. 4, гл. 14).
Вся рецепция «Историй» Геродота на протяжении веков сопряжена с этой проблемой и этим противоречием. Уже в IV веке до н. э., то есть непосредственно после того, как его труд стал известен, раздавались голоса (например, Ктесия, Феопомпа, Манефона и Плутарха), утверждавшие, что «Истории» – это по большей части ложь. И даже поклонники Геродота, такие как Цицерон, присвоивший ему титул pater historiae, не могли не заметить, что в трудах того, кем они восхищаются, действительно содержится определенная доля fabulae, то есть побасенок, никак не связанных с реальностью. В эпоху раннего Нового времени эти споры продолжались среди ученых-гуманистов, как и в XIX веке с развитием отдельных направлений классической ориенталистики, которые заменили собой Геродота, считавшегося до этого главным и авторитетным источником по истории древних культур201. Этот вопрос и сегодня волнует науку о древнем мире. Даже если тезис Детлева Фелинга о том, что Геродот выдумал все свои источники и никогда не бывал в описанных им странах202, не разделяет большинство ученых, исследованиям Геродота не только приходится иметь дело с этими соображениями – более того, у них мало шансов доказать обратное.
Спустя два с половиной тысячелетия мы вынуждены заключить, что никогда не сможем разобраться, что является фактом, а что нет, что ложно, а что истинно в большей части «фабул» Геродота. Вопрос только в том, чья это проблема. Попытка придать сочинению Геродота постфактум историографическую однозначность не только создает определенные проблемы, которых у него самого могло и не быть, но и затрудняет обнаружение латентного содержания, которое присутствует как у Геродота, так и во многих других повествованиях о прошлом.
Именно в этом и заключается суть исторического подхода – иметь возможность как бы все сильнее углублять знание задним числом. Мы указываем на некий период, называем его и наделяем определенными свойствами, чтобы в ретроспективном прогнозе с сомнамбулической уверенностью предсказать, как будут, например, протекать Средние века и какими чертами они характеризовались. Неподходящее нами либо отбрасывается, либо объясняется с помощью странных вспомогательных конструкций, таких как «одновременность неодновременного»203, как элемент, который в конечном счете не принадлежит этой эпохе. Но в таких случаях остаются нераскрытыми моменты латентности и сопутствующие им возможности, которые исторический взгляд мог бы, по крайней мере потенциально, предоставить. Геродот, в частности, показывает нам, как обращаться с этими возможностями и как создавать историю возможностей с учетом латентности.
Ведь либо бросить тень на Геродота как лжеца, либо принудить его к исторической правде – это значит так или иначе полностью отождествить историографию с вопросом истины204 – если предполагать, что Геродот был ее родоначальником. Тогда главным делом историографии было бы говорить правду о прошлом. На первый взгляд, требование это как бы само собой разумеющееся. Чем же еще заниматься историографии? Но, как ни странно, именно это притязание доведено «отцом истории» до абсурда. В его случае, действительно, речь не всегда может идти о правде.
Так что, если мы не можем требовать от Геродота приверженности истине, возникает дилемма. Либо мы должны усомниться в том, что Геродот действительно является отцом истории, либо с нашим представлением об историографии что-то не так. Обличать Геродота во лжи имеет смысл, только если мы заранее вменили ему критерий верности исторической истине. И только если историография определяется (помимо прочего) тем, что говорит правду о прошлом, можно утверждать и обратное – что всех, кто отклоняется от этого ориентира, следует считать лжецами205.
Но, может быть, бесплоден как раз взгляд на Геродота как на лжеца? Может быть, эта антиномия правды и лжи ошибочна? Возможно, проблема не в Геродоте, а в нас, коль скоро мы не готовы принять историю о золотых муравьях? Возможно, историография и не может быть привержена истине в обычном смысле этого слова?
Рассмотрим еще один пример из Геродота, который очень характерен для его подхода – такой подход встречается в «Историях» не менее 100 раз. В седьмой книге (гл. 149–150) Геродот рассказывает о том, почему город Аргос на Пелопоннесе не присоединился к греческому союзу для защиты от персов. По словам Геродота, сами аргивяне оправдывают свой отказ неприятием высокомерия спартанцев, которым они не желают подчиняться. Геродот продолжает: «Так об этом рассказывают сами аргосцы. Но есть еще и другой рассказ, распространенный в Элладе» (кн. 7, гл. 150)206. По этой «другой» версии Аргос получил от персов предложение жить в мире. Можно было бы ожидать, что Геродот выберет одну из версий. Но этого-то он и не делает. Если бы данную историю рассказывал Фукидид (который следует со своей «Историей Пелопоннесской войны» сразу за Геродотом), можно было бы не сомневаться, что он четко сформулирует, какая из версий правильная. Геродот этого не делает, причем систематически на протяжении всего повествования.
Вслед за этим эпизодом Геродот кратко обосновывает свой подход. Он говорит: «…мой долг передавать все, что рассказывают, но, конечно, верить всему я не обязан. И этому правилу я буду следовать во всем моем историческом труде» (кн. 7, гл. 152)207. Данный принцип прекрасно согласуется с тем, что Геродот сформулировал в своем знаменитом, неоднократно цитировавшемся «Проэмии»: «Геродот из Галикарнаса собрал и записал эти сведения [historía]208, чтобы прошедшие события с течением времени не пришли в забвение и великие и достойные удивления деяния как эллинов, так и варваров не остались в безвестности <…>» (кн. 1)209. Геродот не толкует historía как terminus technicus, который мы обычно с ней связываем. Скорее, historía здесь все еще соответствует своему первоначальному значению расспроса, изыскания. Независимо от того, совершал ли он исследовательские путешествия в самом деле, ссылался ли на уже существующие труды или попросту выдумывал многое из сообщаемого, он хотел собрать воедино данные, толкования, традиции, истории. Но он не намеревался быть истиной в последней инстанции. Он сопоставляет эти истории и в основном оставляет за читателем право делать выводы и выносить суждения. Поэтому нельзя утверждать, что Геродот пытается установить истину. Напротив, можно сказать, что он пытается выявить множественность истин и показать, как в различных социокультурных контекстах порождаются практикой различные истины210.
Поэтому мы оказываемся в неловком положении, пытаясь определить, создал ли Геродот историографию и в какой мере – даже если он никогда не собирался этого делать. Невозможно однозначно сказать, выдумал ли он свои истории или рассказал нечто доподлинное: «Обратные проекции, анахронизмы, теологические толкования, мифические измышления, биографический редукционизм, явные выдумки»211 – все это мы находим у него, казалось бы, без труда. Но, возможно, сама проблема поставлена некорректно. Если Геродот не мог изобрести историографию, потому что еще не знал, что это такое (подобно тому как Колумб не мог «открыть» Америку, но лишь случайно обнаружил ее), то его «Истории» оказываются, скорее, зондированием области возможного, исследованием в области скрытого, забрасыванием сети с целью обнаружить как можно больше скрытых следов, позволивших сбыться событию, о котором он говорит, а именно борьбе греков против персидского владычества212. Тем самым историография обретает то, чего после Геродота ее пытались лишить: понимание исторического не как чего-то определенного и однозначного, чего-то свободного от контингентности, а как пространства возможностей и кладезя латентного. Геродот предлагает нам неоднозначность исторической истины, но это не делает его лжецом. Геродот оставляет прошлое в том пространстве возможностей, которое оно само таит в себе.