В день завершения «Двенадцати», 29 января (11 февраля[143]) 1918 года, телеграф разнес по всему миру две ошеломляющие новости. Глава советской делегации на мирных переговорах в Брест-Литовске Лев Троцкий в ответ на германский ультиматум объявил, что Россия мир не подписывает, войну не ведет и армию демобилизует. В ответ с германской стороны последовало заявление, что отказ от подписания договора означает прекращение перемирия. Война, таким образом, возобновляется. Советская Россия должна вести ее в условиях революционного хаоса и полного распада армии.
На следующий день, 30 января, Блок написал стихотворение «Скифы». Оно было опубликовано все в том же «Знамени труда» 20 февраля (по новому стилю). Германские войска уже продвигались к Петрограду; спешно формировались отряды Красной армии; по городу носились слухи о скором пришествии немцев. Левые эсеры, анархисты, наиболее непримиримые большевики (левые коммунисты) повсюду выкрикивали лозунги «революционной войны».
«Скифы» – едва ли не единственное стихотворение Блока, которое можно назвать политическим. Впрочем, политическая тема в нем вторична; она рождается как продолжение темы революционной стихии, которая служит фоном поэмы «Двенадцать». В этот момент Блок по своему ощущению шума революции был близок к левым эсерам – боевым романтикам и жестоким мечтателям, свято верившим в наступление новой эры: всемирного союза трудовых коммун. Им, как и Блоку, был чужд приземленный прагматизм большевиков-ленинцев. Идея великого революционного похода с Востока на Запад вдохновляла их. На какое-то время вдохновила она и Блока, принципиального противника и ненавистника войны.
Правда, Блок и здесь идет своим путем, он вне партий. В его стихотворении озвучена не мечта о мировой коммуне, а старый мотив, варьировавшийся у Пушкина, славянофилов, Достоевского, Владимира Соловьева, мотив, переложенный на музыкальный лад революций и войн XX века. Россия отворяет и затворяет врата Востока; она веками укрывала Запад от восточной угрозы. Отвергнутая Западом, она откроет шлюзы – и Запад будет сметен желтой волной. Концепция не новая, совершенно искусственная, плод кабинетного теоретизирования, но в революционные годы она переживала второе рождение. Схожие идеи вынашивал в это время неприметный казачий офицер барон фон Унгерн-Штернберг, незадолго до революции изгнанный из полка и отданный под суд за воинское преступление. В то время, когда в Петрограде читатели «Знамени труда» передавали из рук в руки газетные листы со свежеотпечатанными строфами блоковской оды, Унгерн мчался в поезде встречь солнцу, чтобы в далекой Даурии, в условиях разрастающейся Гражданской войны начать великое дело: воссоздание державы Чингисхана. Засим его мысленному взору представлялся крестовый поход с Востока на Запад; уничтожение прогнившей западной цивилизации вместе с ее порождением – коммунизмом; установление над всем миром буддийского неба Майтрейи и закона Чингисхановой Ясы. Деятельность этого безумца, умевшего, однако, одерживать победы, станет прямым воплощением в жизнь блоковского предвидения о том, как
…свирепый гунн
В карманах трупов будет шарить,
Жечь города, и в церковь гнать табун,
И мясо белых братьев жарить!..
«Скифами» закончился короткий и бурный творческий подъем – последний в жизни Блока. За последующие три с половиной года он напишет всего четыре новых стихотворения, да еще несколько незавершенных набросков и стихотворных шуток. Собственно говоря, после «Двенадцати» и «Скифов» начинается его смертный путь.
Внешне Блок оставался прежним: сильным, подтянутым, молчаливо-сдержанным, элегантным. Последние качества становились еще приметнее на фоне того, что творилось вокруг. Революционные беды накатывали на Петроград одну волну за другой. Голод, разруха, тиф, красный террор, бандитизм, тревожные вести с фронтов. Город опустел; уже летом 1918 года он стал приобретать мертвенные черты – летучий голландец революции. Магазины закрылись, уличные фонари погасли, разоренные особняки зияли провалами окон.
Надо было выживать. А для этого – работать, выполнять заказы новой власти, зарабатывать паек. Блок и за это дело берется без скрипа и жалоб, с ответственностью и трудолюбием. С начала 1918 по февраль 1919 года он трудится в Репертуарной комиссии или секции Театрального отдела Наркомпроса (на языке аббревиатур того времени – ТЕО). Осенью 1918 года Горький и Луначарский приглашают его сотрудничать в новом издательстве «Всемирная литература». Перед издательством поставлена задача: сделать мировую классику доступной рабоче-крестьянскому читателю, перевести на русский язык и напечатать ее массовыми тиражами. Работы – непочатый край. Блок берется за переводы и редактирование. Сначала – Гейне, затем другие немецкие и английские поэты. С декабря 1918 года он член коллегии издательства; с марта следующего года – главный редактор отдела немецкой литературы. С апреля – еще и председатель режиссерского управления (иначе говоря, завлит) Большого драматического театра. В 1918 году образован Союз поэтов – и Блок становится его председателем – еще одна работа, нервная, нудная: прием новых членов, выбивание пайков, решение хозяйственных вопросов…
Параллельно он готовит новое переиздание трехтомника стихов, составляет четвертый том – из ранних стихотворений, не вошедших в основное собрание.
К этим бесконечным трудам добавляются неприятности, внешние и семейные. Мобилизован в Красную армию Женя Иванов – надо его выручать. Арестован Франц Феликсович Кублицкий-Пиоттух – надо его вызволять, идти на поклон к большевистским вождям, Луначарскому, Каменеву, Зиновьеву… Отовсюду приходят известия (верные и ошибочные, порожденные тревожным временем) о смертях и расстрелах знакомых. В феврале 1919 года под удар ВЧК попали левые эсеры – и сам Блок арестован за то, что год назад печатался в их издании. Провел в доме на углу Адмиралтейского проспекта и Гороховой улицы двое суток, ночевал в камере вместе с бывшим народным комиссаром юстиции левым эсером Штейнбергом. Был отпущен. Тут новое дело: по постановлению домового комитета гражданин Блок обязан дежурить в домовой охране, сидеть ночами в подворотне. К тому же – постоянная угроза «уплотнения» – вселения в квартиру посторонних жильцов, пролетариев. К тому же – холод, дров нет и, главное, голод, от которого крупный, физически сильный Блок страдал очень сильно.
После смерти Франца Феликсовича в начале 1920 года Блоки переселились в квартиру Александры Андреевны, тесноватую и темную, все в том же доме на углу Офицерской улицы и набережной Пряжки, в котором жили с довоенных времен. Об уюте можно забыть, главное, чтобы не вселили очередного матроса или рабочего с семьей. Но еще большая беда – домашний разлад. Все тяжелее состояние матери; не утихают ее конфликты с Любовью Дмитриевной, в которых невозможно понять, кто прав, кто не прав. Да еще любимая тетя Маня периодически сходит с ума. Все эти застарелые проблемы до крайности обострены бедствиями революционного времени. От всего – нарастающая усталость.
Но и это не главное. В записных книжках Блока все чаще, все настойчивее являются фразы: «Ужасный день»… «Угрюмый день»… «Очень плохое состояние»… «Я уничтожен, меня нет уже три дня»… «Мой день ужасен»… «Какая-то болезнь снедает. Если бы только простуда. Опять вялость, озлобленность, молчание»… «На душе и в теле невыразимо тяжко. Как будто погибаю»[144].
Работа во всевозможных отделах, союзах и секциях приносит все меньше удовлетворения и все больше раздражения. Даже выступления с чтением стихов – неизменно успешные – не дарят радости, а скорее усиливают внутреннюю тревогу.
И – сны. Мучительные. Яркие. Обессиливающие.
«Ночные сны, такие, что на границе отчаянья и безумия».
«Отчего я сегодня ночью так обливался слезами о Шахматове?»
«Какие поразительные сны – страшные, дикие, яркие»[145].
Разобраться в причинах трагедии последних трех лет жизни Блока – непросто, если вообще возможно. Здесь очень многое сошлось. Главное же то, что Блок все острее чувствовал законченность своего творческого пути, ненужность и невозможность его продолжения. Все, что ему дано и дóлжно было сказать, он сказал. Новые слова не могли родиться. В будущем он не видел себе места. Отсюда – нарастающая непонятная болезнь, телесная и душевная.
Всегда здоровый, осенью 1920 года он стал серьезно недомогать. Болела нога, беспокоило сердце. Гражданская война заканчивалась, впереди могло быть благополучие. Но он благополучия не хотел. Его глаза становились безумны – потому что они все глубже вглядывались в нечеловеческую даль, в смерть. Его облик изменился.
Георгий Петрович Блок о предпоследней встрече с двоюродным братом в ноябре 1920 года:
«Огромная перемена произошла в его наружности за двенадцать лет. От былой „картинности“ не осталось и следа. Волосы были довольно коротко подстрижены – длинное лицо и вся голова от этого казались больше, крупные уши выделялись резче. Все черты лица стали суше – тверже обозначились углы. Первое мое впечатление определилось одним словом: опаленный, и это впечатление подтверждалось несоответствием молодого доброго склада губ и остреньких, старческих морщин под глазами»[146].
Корней Чуковский о поездке с Блоком в Москву в мае 1921 года:
«Мы сидели с ним вечером за чайным столом и беседовали. Я что-то говорил, не глядя на него, и вдруг, нечаянно подняв глаза, чуть не крикнул: передо мною сидел не Блок, а какой-то другой человек, совсем другой, даже отдаленно не похожий на Блока. Жесткий, обглоданный, с пустыми глазами, как будто паутиной покрытый. Даже волосы, даже уши стали другие. И главное: он был явно отрезан от всех, слеп и глух ко всему человеческому.
– Вы ли это, Александр Александрович? – крикнул я, но он даже не посмотрел на меня»[147].
Во время этого последнего пребывания Блока в Москве произошел знаменательный инцидент. На литературном вечере в Доме печати кто-то выкрикнул из зала, что поэт Блок мертв и стихи его мертвы. Скандалиста урезонили. Но Блок потом не раз говорил:
– Да, я действительно стал мертвецом. Я совсем перестал слышать.
Он, конечно, имел в виду не только обозначившееся в последнее время ухудшение слуха. Он имел в виду: перестал слышать гул времени. Перестал слышать жизнь.
В июне 1921 года самочувствие Блока заметно ухудшилось. Боли в ноге, отеки, слабость. Помимо нездоровья телесного, с ним стали происходить странные припадки: гнев, ярость до крика, до битья всего, что попадется под руку; потом – резкий упадок сил, апатия, отчаянье.
В июле он слег. Врачи лечили его, как могли, но причина болезни ускользала от их понимания. Ясно было одно: стремительно стало сдавать сердце. Друзья и близкие ходатайствовали перед властями о выезде для лечения за границу. Не удалось: сначала не хотел Блок; потом не давали разрешения власти; потом, в начале августа, разрешение было дано… Но он уже не вставал, порой впадал в полубессознательное состояние. Приходя в чувство, пытался работать. Разбирал архив, смотрел корректуру «Последних дней императорской власти».
7 августа, в воскресенье, Блок умер.
Вильгельм Александрович Зоргенфрей, поэт:
«А. А. лежал в уборе покойника с похудевшим изжелта-белым лицом; над губами и вдоль щек проросли короткие темные волосы; глаза глубоко запали; прямой нос заострился горбом; тело, облеченное в темный пиджачный костюм, вытянулось и высохло. В смерти утратил он вид величия и принял облик страдания и тлена, общий всякому мертвецу»[148].
Самуил Миронович Алянский, основатель издательства «Алконост»:
«Лицо покойного за болезнь так изменилось, что в гробу его невозможно было узнать»[149].
Евгений Замятин, писатель:
«Синий, жаркий день 10-го августа. Синий ладанный дым в тесной комнатке. Чужое, длинное, с колючими усами, с острой бородкой лицо – похожее на лицо Дон Кихота. И легче оттого, что это не Блок, и сегодня зароют – не Блока.
По узенькой, с круглыми поворотами, грязноватой лестнице – выносят гроб – через двор. На улице у ворот – толпа. Все тех же, кто в апрельскую белую ночь у подъезда Драматического театра ждал выхода Блока – и все, что осталось от литературы в Петербурге. И только тут видно: как мало осталось.
Полная церковь Смоленского кладбища. Косой луч наверху в куполе, медленно спускающийся все ниже. Какая-то неизвестная девушка пробирается через толпу – к гробу – целует желтую руку – уходит. Все ниже луч.
И наконец – под солнцем, по узким аллеям – несем то чужое, тяжелое, что осталось от Блока. И молча – так же, как молчал Блок эти годы – молча Блока глотает земля»[150].