На Пречистенке в каменном дому маиора Саплина ставни накрепко закрыты, их откинули только с появлением думного дьяка и Ивана Крестинина. Двор сильно замело снегом, снег не успевали убирать. Липа у ворот стояла белая, как напудренная по этикету. Обнимая родного брата и долгожданного Ивана, утирая синенькие глаза платочком, добрая супруга неукротимого маиора Елизавета Петровна заплакала:
– Вот снова одна. Нет маиора. И жив он, и нет его. Хотела от скуки дворню сечь, спасибо, вы приехали.
И повела гостей в дом.
В светлице образа по углам, на стенах богатые мунгальские ковры с бахромой.
Усадила гостей рядом с кирпичной печью, покрытой желтыми, синими, зелеными, будто леденцовыми изразцами, перед печкою – медный лист, железная кочерга и совок тяжелого черного металла.
И везде – образа, везде лампадки, свет в которых возжжен.
В московском воздухе, сильно не похожем на сырость плоского солдатского Санкт-Петербурха, таилось что-то необычное. Например, необычным показался Ивану портрет у входа – незнакомый нестарый человек в старинных одеждах. Подумал: наверное, кто-то из Матвеевых, может, еще из стрельцов… И это совсем показалось странно… Раньше Елизавета Петровна не решилась бы повесить в доме портрет стрельца…
– А это что? – изумился, поворачиваясь обернувшись к окнам, думный дьяк.
– А это окна, батюшка, – все еще сквозь слезы ответила вдова Саплина. За последние годы она сильно раздалась, халат на ней был малиновый из китайки, новый, на шее нежно мерцало чудное жемчужное ожерелье.
– Вижу, что окна, – выдохнул Кузьма Петрович, и его обвислые щеки дрогнули. – Зачем бумагой заклеены?
– Яков Афанасьич так распорядился, – всхлипывая, объяснила соломенная вдова, расправляя на столе ничуть не сбившуюся вышитую скатерку. – Поначалу определили маиора под домашний арест. Пел военные песни, пил чай, сильно ругал казенных чиновников, а все равно маялся несвободой. Часто выглядывал в окно, благо стало не холодно, часто подзывал прохожих. Поначалу казенный офицер не мешал маиору, а потом рассердился и приказал не подходить к окну. Дескать, сейчас, Яков Афанасьевич, не лето, можете простудиться. Да и люди, мол, разные ходят у вас под окнами. Вот смотреть на них можно, а открывать окно для разговоров нельзя. Может, от доброты сказал такое, а Яков Афанасьич рассердился. Из внутреннего противуречия приказал наглухо заклеить бумагой все окна, выходящие на улицу. Взором рассеиваться, сказал, зло. После шведа, может, главное.
Промокнула платочком синенькие глаза:
– Сам себя погубил маиор Яков Афанасьич. Жил бы тихо, так никто и не заметил бы его существования. А он громко и понапрасну сердился на все, что ему не нравилось. Прошла, например, по Москве неясная болезнь, ну и молчал бы. Так нет, все из того же внутреннего противуречия во всеуслышание объявил, что это, мол, оттого, что по городу водили слона. Ветра не было в тот день, вот и пошла по Москве некая неясная болезнь, какой никогда до слона не было. А когда налогами начал заниматься, тоже осерчал. Во всеуслышание объявил, что он на смерть пойдет за матушку государыню, но только таких налогов платить ему нечем. А раз нечем, объявил, значит есть в тех налогах что-то неверное. Все из того же внутреннего противуречия конвойным, охранявшим дом, выставлял крепкое ржаное винцо и закуску. Конвойные так ужасно напивались, что прямо под окном дважды устроили шум и драку. А маиор следил внимательно, как дерутся конвойные, и горько причитал, маленькую умную голову положив на кулак: «Да какое же нам житье за бабой? Да разве можно жить за бабой? Да самая умная баба и та никогда не выйдет в полковники. Да зачем женскому полу царством таким большим владеть? От указанных бед на Руси бегут из государства люди. Кто в Польшу, кто в Бесарабию. Где принсипы?»
– Молчи, дура! Лаешь не на то дерево! – оборвал сестру думный дьяк Кузьма Петрович. – Никогда не повторяй таких слов вслух. Лучше прикажи чего-нибудь выпить.
– Нюшка!
Раздавшаяся в талии Нюшка вмиг принесла наливку, выставила знакомые рюмки черненого серебра, даже как бы стыдливо, а на самом деле совсем бесстыдно отвернулась от Ивана. Показалась чужой, непонятной, а когда-то, вспомнил, сильно радовала глаз.
– Отдала замуж Нюшку, – вздохнула вдова. – А она, – с укором кивнула на Нюшку, – все так и смотрит в сторону, как в девушках. С мужем держу их в раздельности, чтоб не завели детей, вот никак и не научится смотреть правильно на мужеский пол.
Спросила деловито:
– Федьку высекли?
Нюшка так же деловито ответила:
– Секут.
Иван усмехнулся.
Усмехнулся, но что-то на секунду, пусть всего лишь на секунду, но перехватило дыхание, стеснило грудь…
Голос у Нюшки был как бы немножко птичкин…
Кенилля… Круглая, вохкая… Выбегала из балагана, кричала высоким птичкиным голосом. На неукротимого маиора смотрела с испугом, на рыжего Похабина с отвращением, плевалась, воздевала руки к небу, снова пряталась в балаган, нашептывала колдовство на рыбью голову, а потом убегала на речной остров, колдовала на острове над деревянным болваном. Родным сестрам, простыгам, постоянно твердила, что русские, они как голодные чайки. На Ивана глядела жадно, а сама твердила, что русские всегда не сыты, всегда ищут пищу. Наша еда, олешки, сама на ногах ходит, твердила, наша еда, коренья, сама в земле растет, а у брыхтатын, русских, нет ничего, потому и глаза у них вечно голодные, всегда блестят…
Кенилля…
Было ль такое?
Целую жизнь назад, в незапамятные времена, в канцелярии думного дьяка каждая перевернутая бумажка означала какую-то долгую минуту или, может, час, и каждая перевернутая бумажка явственно подтверждала, что время течет, что время не стоит на месте – серое, пыльное, влачится, как вода в мутном ручье, и серое будущее ничем не отличается от серого прошлого…
Потом все в одночасье рухнуло!
Где государев прикащик Волотька Атласов, поразивший самого Усатого сильным описанием гор, дымящих, как кузница, и рек, кипящих, как железный котел? Где апонец Сана, отправленный с Камчатки государю? Где тайный чугунный человек господин Чепесюк, одно имя которого заставляло трепетать сердца? Где монстр якуцкий статистик дьяк-фантаст Тюнька, взявшийся, как старинный Зенон, писать мудрую книгу «Рассуждения о других вещах, или Кратчайшее изъявление всего, виденного и пережитого»? Где Кенилля, прельстительная дикующая девка, явление которой нагадал старик-шептун? Где, наконец, неукротимый маиор Саплин, один в течение многих лет охранявший для России гору серебра?..
Наветы – вот чем сильна Россия.
Поп поганый монах Игнатий, ныне добивающийся выгод в Синоде, тоже не оставил неукротимого маиора без внимания. Когда-то продал маиора за бесценок дикующему князцу Туге, а теперь на того же маиора написал хитрый навет. Хорошо, вовремя перехватил бумагу думный дьяк Матвеев. Коротко рассказал Ивану: в той бумаге следующее утверждает наветчик. Во-первых, вел маиор неправильную жизнь на островах, во-вторых, вел не христианскую жизнь, а в-третьих, имел многих переменных жен. Оттого, понятно, без всякого тщания охранял гору серебра, многие проезжие якобы ковыряли гору, увозили с собой нужный металл. И ясак маиор плохо брал, дескать, отпускал без высочайшего на то соизволения богатых аманатов, и себя заставлял возить на особенной тачке, и чтобы впереди несли трость, как якобы перед архиереем…
Да как так? – дивился Иван. Почему судьба столько лет сводит его с этим человеком? Разве не вор Козырь обагрял свои руки кровью христиан и дикующих, даже, может, кровью государева прикащика Волотьки Атласова? Разве не поп поганый предавал, убивал, грабил – показал себя сущим разбойником на суше и на воде?
Он, конечно.
Тогда почему не он сидит в тюрьме, а человек честный, пусть и неукротимый? Почему томится в застенках заслуженный маиор, а бесстыдный вор, беспутный монах всяко блаженствует в неторопливых беседах с немецкими академиками и ведет чинные беседы с ученым архиепископом Феофаном Прокоповичем, добиваясь личного процветания, будто бы заслуженного им?
Поймал себя на некоторой зависти, как бы даже на легком страхе.
Покойный Усатый поднимал страну, лихорадочно слал людей в Париж, в Амстердам, в Гаагу, лихорадочно приказывал свозить в кунсткамеру диковинные создания природы, лихорадочно всматривался в причудливые маппы – собственная держава дразнила царя размерами. Ну как такое объять? Как править страной, уголки которой навсегда останутся закрытыми? Ведь хоть он и император, а все равно смертен, и сколько б ни подгонял народ, строя все более торные и быстрые дороги, все равно не хватит жизни заглянуть во все уголки… Потому, наверное, и торопился, хотел при жизни узнать, где кончается его страна, где проходят ее границы на востоке и на севере? Слал верных людей в разные стороны, прорывался в Индию, нащупывал удобные подходы к Китаю, угадывал путь к Апонии, все время пытаясь приподнять тяжелый полог полярных сияний и бесчисленных восточных басен. В ужасном нетерпении сам бы повел военный фрегат по ледяному морю – да как уйти столь далеко? То стрельцы висят на шее, то турки, то шведы, то астраханские казаки, то голытьба с Дона…
Будто услышав мысли Ивана, соломенная вдова безутешно заплакала.
– Голубчик! – сказала сквозь слезы, касаясь горячими пальцами руки Ивана, но глядя при этом на думного дьяка Кузьму Петровича. – Неужто, голубчик, ничего теперь доказать нельзя? Ведь царь Петр отметил маиора. Он воевал, скорбел в далеких походах. Немало, целый корабль отобрал в свое время у шведа! А у дикующих – гору серебра! Неужто за такие великие подвиги погибнет теперь, как тать, в бесчестии?
– Монах Игнатий тоже вернулся героем, – хмуро ответил думный дьяк Кузьма Петрович. – Потому и пекусь об аудиенции с государыней, чтобы Иван принят был. Ищу свидетелей, знавших черные дела монаха, вызвал в Москву сына Волотьки Атласова. Неукротимого маиора мы освободим, монаха Игнатия накажем, но на все надобно некоторое время. А еще больше надобно, чтобы Иван понравился матушке государыне.
– Он понравится, – всхлипнула с ревностию.
– Молчи, дура! – рассердился Кузьма Петрович. – Я об уме говорю, а не о политесе. Политес – это само собой. Императрице, Ванюша, голубчик, все говори в глаза. Правда еще не окончательно запрещена, матушка государыня еще любит правду. Отвечай на любой вопрос прямо и сразу, чтобы видела, что ты нисколько не хитришь. Матушка государыня любит простые ответы. Обо всем отвечай правду, даже горькую, – и о неукротимом маиоре, и о своих плаваниях, и о многих муках, вынесенных тобою и неукротимым маиором на землях Камчатки и на других землях. О житье среди дикующих расскажи и об одиноком умирании в море. Матушку государыню это впечатлит, сердце у нее доброе.
– А о мерзавце, о попе поганом?
Думный дьяк задумался:
– Коль спросит, и об этом скажи.
Странно сказал, монаху бы не понравилось.
– А тайный господин Чепесюк? Коли спросит императрица?
– Типун тебе на язык! Почему спросит? – рассердился Кузьма Петрович, но, подумав, согласился: – Может, и спросит. Но лучше, чтоб не спросила…
– Как это?
– Лучше, если ты и словом на такое не намекнешь…
– Да я-то не намекну. Я прямо скажу: внезапно умер тот тайный господин Чепесюк от попадания стрелы в грудь.
– Неужто от попадания? – испугалась вдова.
– Молчи! – устало указал думный дьяк сестре и по-особенному на нее посмотрел: – Язык вырву!
– Что ты, батюшка!
С возвращением неукротимого маиора бывшая соломенная вдова лишилась многих иллюзий и натерпелась большого страху.
Первое, что сделал неукротимый маиор, вернувшись в дом, – это отдал в солдаты любимца вдовы горестного калеку Петрушу, собиравшего малое подаяние на папертях, певшего хрипло, но красиво, и часто говорившего странное, подолгу живя в людской у вдовы. Елизавета Петровна плакала, сердце ее разрывалось между вернувшимся из небытия неукротимым маиором Яковом Афанасьичем и несчастным Петрушей, но, когда неукротимый маиор эфесом сабли ударил по голове горестного калеку, сама увидела, как резво калека ударился бежать по улице, пока не был пойман солдатами.
А второе, что сделал маиор, вернувшись, – это разогнал всех кликуш.
Сам Усатый не мог добиться, чтобы исчезли совсем кликуши, а маиор в один день навел порядок. Если раньше кликуши скопом шли к домику соломенной вдовы Саплиной, то теперь с таким же тщанием обходили уютный домик. О неукротимом маиоре и в Санкт-Петербурге, и в Москве прошла нехорошая молва, позже как бы подтвердившаяся арестом маиора. Видит Бог, так плох тот неукротимый маиор, говорили друг другу убогие, с опаской обходя домик бывшей соломенной вдовы, что взят ныне под стражу. На убогих поднимал руку. У дикующих научился…
– Острова отчетливо описать сможешь? – спросил Матвеев. – Маппа новая у тебя есть?
– Собственноручно вычертил.
– Тогда держи все под рукой. Сиди дома, обдумывай каждое слово. Если, не дай бог, матушка императрица впрямь вспомнит о господине Чепесюке, коротко опиши, где лежит бренное тело. Но совсем коротко, без страшных подробностей, матушка императрица не любит слышать о смерти. Глупости начнешь говорить – сразу кликнет Ушакова.
– Неужто? – всплеснула руками вдова.
Думный дьяк усмехнулся. Подперев тяжелую постаревшую голову тяжелыми постаревшими руками, долго смотрел на Ивана, потом добавил:
– О неукротимом маиоре Якове Афанасьиче все обстоятельно обскажи. О каждом его подвиге. Матушка государыня Анна Иоанновна любит удивительные рассказы, а тут человек для России отыскал сразу гору серебра! Ты так и говори, что, мол, нависает над востоком империи целая гора серебра. Только протяни руку, вот оно, серебро! И проси, проси всяко о маиоре, Ванюша, голубчик. Маиор этого заслужил.
– Святые слова! – подхватила Саплина.
– Молчи!
– А спросит матушка императрица, за что брошен в тюрьму неукротимый маиор?
– А так и отвечай: по навету. Так и отвечай: по воле завистников. Настаивай на том, что сей неукротимый маиор в постоянных службах проявил себя самым особенным образом и заслуживает за свое тщание и усердие вовсе не тюрьмы, а наоборот – большой награды. – Думный дьяк вздохнул. – Верю, что недолго ходить ненавистникам на воле…
Негромко повторил:
– Недолго ходить по земле убивцам.
Иван проснулся ночью.
Колебался огонек лампадки, в низкой комнате было темно, маленькое окно заледенело. Беспокойство томило сердце. Удивился, почему не слышно собак, потом услышал колотушку постового у ближнего шлагбаума, вспомнил – в Москве он, не в Крестиновке.
Но тишина стояла как в деревне.
Даже, может, еще сильнее – как в Сибири.
Вспомнил обдуманные слова думного дьяка. Тоскливо подумал: какую такую страшную тайну унес с собой господин Чепесюк, если нельзя даже вспоминать о ней? Подумал с удивлением: оказывается, пережил я чугунного человека! Был дьяк слабый, пьющий, версту не умел пройти пешком, а самого господина Чепесюка пережил!
И Тюньку, дьяка-фантаста.
И многих других крепких людей.
Как былинку меня качало, а я выстоял. Как получилось?
Сказал себе: а был рядом господин Чепесюк, вот и получилось. А потом были рядом рыжий Похабин и неукротимый маиор. Один бы никак не выжил. Честно сказал себе: не выжил бы он один.
И снова вспомнил о Козыре.
Чужую жизнь проживешь… Вот все знал старик-шептун…
И сказал про себя упрямо: нет! Свою, не чужую жизнь прожил. Пусть пошел в Сибирь как бы не по своей воле, но уже из Якуцка сам шел, никто меня не толкал.
И знал, куда идти!
Ага, как бы подмигнул сам себе: знал… Чужую маппу имел…
А вор Козырь? Чем лучше? Он государевых прикащиков убивал, обманывал прямое монастырское начальство, всяко грешил, дикующим за бесценок продал неукротимого маиора, его, Крестинина, секретного дьяка, предательски бросил на острове с господином Чепесюком!.. Подумал с острой недоброжелательностью: сейчас сидит брат Игнатий за столом в доме архиепископа Феофана Прокоповича и горячо рассказывает о морском пути в Апонию. Глаза черные, жесты резкие, о Крестинине не вспомнит… А если вспомнит, так с ненавистью…
В темноте встал, добрался до окна, попытался протереть стекло. Может, и протер дырочку – да что толку? Ночь. Подумал: напечатает брат Игнатий маппу. Возвысится. Может, добьется нового сильного похода в Апонию. В том ему архиепископ Феофан Прокопович поможет.
А я?
Не стал отвечать на этот вопрос.
Впервые за много лет захотелось выпить стакан крепкого винца, забыть про томящую сердце боль.
Но не позволил себе.
Не пил с самой Камчатки, с тех пор как вышел на острова. Даже испугался – зачем сейчас подумал о винце? Никогда пить не буду! Подумал беспомощно: никогда не выпью ни одной капли! Мне поганого попа надо наказать!
А спросят: по чьим маппам шел в сторону Апонии?
Скажу, слышал в детстве…
А хорошо ль вспоминать детство, отца-стрельца? Что мог слышать хорошего от стрельца опального? Ну, ураса, олешки, низкое небо… Ну, палец мне отсекли…
Вздохнул: убедительно не отвечу.
Думный дьяк прав: незамедлительно в тюрьму упечь следует попа поганого. На нем много крови, как бы он когда ни назывался – есаул Козырь, или брат Игнатий, или, может, даже некий загадочный Пыха, бывший третьим при убийстве Волотьки Атласова. С его смертью многие живые облегченно вздохнут, а многие покойники свободнее лягут.
Походил по темной комнате, колебля слабенький огонек лампады.
Да что ж это? Почему колеблюсь? Разве не способен броситься в пруд спасти утопающего? Разве не способен броситься в быструю реку? Разве не способен ночь просидеть при умирающем, успокаивая слабого человека, поддерживая в нем слабую надежду? А выслушать духовное наставление? А помолиться за не любящего тебя? А отказаться от вкусного лакомства – например, от того же пития? Ведь могу!.. Доказывал не раз!.. Зачем же одна мысль в голове – поставить в тюрьму попа?..
Не стал отвечать.
Знал, что ответит.
За последние десять минут много раз на то отвечал. Не хотел теперь, чтобы страх поднимался выше. Пусть в сердце страх – зачем пускать его в голову? Говорят, когда Дьявол отдыхает, в мире воцаряется добро. Тогда нельзя ни заколоть тельца, ни срезать колос. Но он-то жил только при буйстве дьявола. Даже сам Усатый действовал как безумный, как наученный дьяволом. Рекруты, наряды на верфи, ройка каналов, египетские пирамиды новой столицы, поставленной на болотах, бесчисленные солдаты, умирающие в переходах и в боях. Если и учинился по смерти Усатого вой еще более ужасный, так то ведь от ужаса, от чувствования: дьявол отвернулся.
Оборвал себя. Пустые рассуждения.
Он, простой секретный дьяк, правды не знает.
Да и никто в России правды не знает. Если ему, Ивану, жить, как раньше, то погибнет, наверное. И окажется прав старик-шептун. А он, Иван, не хочет проживать чужую жизнь. Он все скажет матушке государыне, она его поймет и, может, приставит к капитан-командору Витезу Берингу в его новую секретную экспедицию. Он, Иван Крестинин, еще раз сходит в сторону Апонии. Свою жизнь проживет!
Упал на перины.
Душно. Сердце томит. Ночь.