Майор Лазарев приехал на наблюдательный пункт в три часа ночи, за три часа до начала. НП был старый, оборудованный ещё в апреле: блиндаж в три наката на обратном скате высоты, стереотруба, два телефона, планшет с огневыми под целлулоидом. С высоты в светлеющих сумерках был виден Днепр, узкий здесь, у Шклова, метров восемьдесят, не больше, и за Днепром немецкий берег. Выступ. Его держали полгода. Сегодня его предстояло убрать.
Лазарев командовал артиллерийской группой участка. Под ним было то, что свозили сюда с зимы, по ночам, не зажигая фар: корпусные пушки, гаубичные дивизионы, две батареи Б-4, тех самых, двухсотмиллиметровых, на гусеничных лафетах, которые тащат тракторами и которые кладут снаряд в дот, как камень в колодец. За рощей, отдельно, под сетями, стояли машины гвардейского миномётного дивизиона. «Катюши». Под Оршей они стреляли ещё в сорок первом. Теперь их было больше, и стреляли они не для того, чтобы напугать.
Огневой план Лазарев знал наизусть, но смотрел на планшет всё равно. Это была привычка, а привычка держит руки, когда голова устаёт. У орудия расчёт: четверо или шестеро человек, подносящий, заряжающий, наводчик. На планшете расчёт был другой: сколько снарядов на гектар, на сколько минут, с каким переносом, чтобы к тому часу, когда стрелки полезут в воду, на той стороне не осталось целой батареи, живого пулемёта, неподавленного дота. Это Лазарев считал сам и сам перепроверял по три раза.
Ночь он провёл над планшетом. Засечки шли весь июнь. Каждый дот, каждая батарея, каждый наблюдательный пункт ложились на карту числом, и к этой ночи чисел набралось столько, что план в трёх экземплярах занимал восемь страниц убористой таблицы. Каждое число под целлулоидом стоило кому-то месяца работы. Корректировщики лежали в боевом охранении и записывали вспышки по ночам. Звукометрическая батарея ловила немецкие выстрелы на ленту и выводила позицию по разнице приходов. Кое-что приносила разведка, и за эти привязки в поиске платили людьми. Лазарев свёл всё в одну таблицу и сейчас читал её в последний раз, перед тем как пустить в дело. Лазарев не доверял ни одной строке, которую не проверил дважды. В третьем часу он нашёл ошибку: на участке гаубичного дивизиона перенос стоял на минуту раньше, чем выходила пехота, и эта минута означала, что вал уйдёт вперёд и оставит немца поднять голову как раз тогда, когда стрелок встанет в рост. Одна минута на бумаге. На той стороне реки она стоила бы взвода. Лазарев вычеркнул, пересчитал, вписал заново и пустил поправку по телефону на дивизион, и заставил начальника штаба повторить её обратно слово в слово. Потом сверял восьмую страницу, пока не позвонили и не сверили время. До начала оставалось пятнадцать минут. Он прошёл стереотрубой по немецкому берегу в последний раз. Берег молчал, спал, не знал. Над водой лежала полоса тумана, и в тумане ничего не было видно, но Лазарев смотрел не на туман. Он смотрел на точки, которых глазом было не различить, а на планшете против каждой стояло число.
В шесть ноль-ноль он снял трубку и сказал в неё одно слово.
— Группа. По плану. Огонь.
Слово ушло по проводам на батареи, и через две секунды, столько шло до дальних, земля за спиной поднялась звуком. Не выстрел, не залп. Сплошное, без промежутков, как будто небо повели по железному листу. Лазарев стоял у стереотрубы и смотрел, как немецкий берег, только что бывший полосой тумана, становится полосой земли, поднятой в воздух. Воздух дрожал, в блиндаже сыпалась с наката земля, и стереотруба мелко тряслась в руках, и приходилось ждать промежутка между дрожью, чтобы что-то разглядеть. На батареях в эту минуту работали в полный рост, не пригибаясь: немцу было нечем ответить, его прижали первым же переносом, и расчёты подавали и заряжали в том темпе, какой Лазарев заложил в план ночью, ствол за стволом, без пауз, пока подносчики не начинали падать от веса ящиков. Первые двадцать минут группа работала по переднему краю: траншеи, пулемётные гнёзда, наблюдательные пункты, всё засечённое. Телефон у локтя докладывал коротко, цифрами.
— Цель сорок. Накрыта.
— Цель сорок один. Накрыта.
— Третий дивизион. Орудие два, осечка, выбыло. Стреляем тремя.
— Принял, — сказал Лазарев. — План держать тремя. Норму добрать соседним.
Он отмечал на планшете и говорил перенос ровным голосом, без нажима. Одно орудие из ста плана не меняло: Лазарев и считал не на сто орудий, которые есть, а на девяносто, которые доживут до конца подготовки.
Контрбатарейная группа работала отдельно, своим планом. Немецкие батареи отозвались на десятой минуте, как Лазарев и считал. Не сразу: сначала они пережидали, надеясь, что это налёт, а не подготовка. Когда поняли, что подготовка, открыли огонь, и тогда их засекли по вспышкам и накрыли. Одна батарея за рекой держалась дольше других: меняла позицию после каждой серии, била с трёх точек по очереди, себя нащупать не давала. Звукометристы вели её сорок минут, считали по разнице приходов, и когда дали засечку, по ней отработал гаубичный дивизион, не по площади, а узко, в точку. Телефон сказал: «Та, что кочевала, замолчала.» Лазарев пометил время и больше о ней не думал. Дуэль шла недолго. У немцев было меньше стволов и меньше снарядов, и они это знали, и берегли и то и другое, и замолкали раньше, чем их подавляли совсем. Лазарев видел это по докладам и не радовался.
Дот на высоте сто двенадцать стоял отдельной строкой. Его засекли ещё в мае: бетонный, в две амбразуры, фронтальным огнём не берущийся. По нему работала одна Б-4. Лазарев слышал её в общем гуле, у двухсотмиллиметровой свой голос, редкий и тяжёлый, как удары в дверь. Считал про себя: третий, четвёртый. На шестом телефон сказал:
— Сто двенадцать молчит. Амбразуры сели.
Лазарев отметил время и перенёс батарею на следующую строку. На той стороне в эту минуту дот переставал существовать. Стрелки, которые через час пойдут мимо него, об этом не знали и не узнают.
В шесть сорок группа дала перенос на всю глубину сразу, и в этот разрыв, в полминуты тишины, ударил гвардейский дивизион. «Катюши» сработали один раз, по площади за вторым немецким рубежом, где в балках стояли резервы. Один залп. Над рощей встал бурый дым, машины тут же снялись и ушли в тыл по готовому маршруту, и на их месте осталась примятая трава и горелый запах. Лазарев не любил их за неточность и уважал за то, что после них на площади не оставалось ничего, что могло бы собраться и контратаковать. После залпа группа вернулась к плану.
Стрелки пошли в семь.
С НП их было видно плохо: далеко, левее, на участке триста двенадцатого полка, тёмные точки в светлой воде, лодки, понтоны, фигуры по грудь в реке. Лазарев на них почти не смотрел. Его дело было не в них, а перед ними. Огонь группы шёл валом: полоса разрывов в трёхстах метрах впереди пехоты, и каждые четыре минуты перенос на сто метров глубже, и пехота шла за этой полосой, держась на дистанции, на которой свой осколок уже не достаёт, а немец ещё не поднял головы. Триста метров. Ближе своя сталь достаёт своих, дальше немец успевает выйти из щели к пулемёту; в этом коридоре человек шёл живым. Вал держали по часам. Один раз пехота отстала, не вышла к рубежу в срок, и Лазарев задержал перенос на две минуты, удержал стену огня на месте, пока стрелки подтянутся: вал, ушедший без пехоты, это перепаханная земля, по которой немец потом стреляет в спокойную спину. Расчёт был простой — железо впереди, человек по тому, что железо уже сделало.
Стрелок шёл по берегу и думал, что прошёл сам. Он не видел, что дот над ним молчит: час назад его накрыла Б-4. Видеть это было не его дело. Это было дело Лазарева, и Лазарев его делал.
В восемь сорок передовой НП доложил странное. Немецкий передний край молчал, и молчал не от огня: он был пуст. Окопы второй линии тоже. Засечённые батареи, которые ещё не подавили, замолчали все разом, сами.
— Подтвердите, — сказал Лазарев в телефон.
— Подтверждаю. Противник снимается. Не бежит, уходит организованно, с темпа. По дорогам в тыл. Бросает то, что не увезти.
Лазарев постоял у стереотрубы, глядя на берег, с которого уходил противник. Выступ они штурмом не возьмут: штурмовать уже нечего. Немец не стал держать мешок. Он начал отход в ту минуту, когда понял, что фланги вскрыты, и теперь уходил под огнём, и единственное, что Лазарев ещё мог ему сделать, было догнать его огнём на дорогах.
Это была другая стрельба, без плана, по докладам наблюдателей и разведки. Колонна на просёлке у Копыси: туда. Скопление у переправы через ручей: туда. Наблюдатель с передового НП правил голосом, по разрывам: «Перелёт двести, лево ноль-пять. Ещё. Накрыли, головная горит, колонна встала.» Лазарев переносил на хвост, чтобы встало и то, что ещё могло двигаться. Снарядов уходило много, и Лазарев их не жалел: снаряд, легший в уходящую колонну, это рота, которая не встанет на новой линии через три дня. Считать это было его работой. Он считал и тогда, когда считать было уже не по плану, а по живой карте, которая менялась каждые десять минут, и за этой картой надо было успевать карандашом и голосом, не сбиваясь: сбившийся артиллерист кладёт снаряды или в пустое поле, или в своих.
В десять через боевые порядки группы прошла на запад подвижная группа. Танки, мотопехота на грузовиках, артиллерия на мехтяге. Нечаев. Двадцать девятая. Шла к Шклову, перехватывать дорогу, по которой уходил немец, замыкать то, что ещё можно замкнуть. Лазарев проводил её взглядом и вернулся к планшету. Он дал на дивизионы рубежи заградительного огня перед фронтом подвижной группы, чтобы немец, который попробует развернуться и встретить Нечаева, встретил сначала железо. Группа на двадцать минут смолкла, пропуская колонну через свои позиции. Танки шли впритык, в пыли, гусеницы рвали ту же землю, по которой утром клали снаряды, и расчёты молча провожали их глазами.
К полудню группа перенесла огонь так далеко на запад, что часть батарей уже не доставала, и их начали сниматься и перекатывать вперёд, через наведённые мосты, по плану, который Лазарев тоже считал ночами. Перекат шёл медленно, тяжело. Б-4 тащили тракторами по колеям, разбитым за утро, и одну машину развернуло на спуске и едва не положило в кювет, и тягач рвал её обратно полчаса, и расчёты толкали станины плечами, кидали под колёса жерди и шинели, и всё равно выходило по полкилометра в час, и кто-то наверху уже торопил по телефону, и Лазарев не торопился. Группа без двух стволов на новом рубеже завтра считалась бы по другому, худшему счёту.
К вечеру стрельбы почти не было. Передний край ушёл за горизонт. Группа стояла на старых позициях, ждала команды на перекат, и расчёты сидели у орудий на ящиках, и кто-то спал прямо на станине: после двенадцати часов у орудия человек спит где стоит. Стволы остыли. Лазарев прошёл по батарее. Краска на стволах кое-где сошла, выгорела от своего огня. У одной Б-4 расчёт молча менял что-то в затворе, руки знали сами, и никто не поднял головы, когда майор прошёл мимо: после такого дня в человеке не остаётся ничего, кроме желания, чтобы его оставили сидеть. Никто не считал, сколько сегодня сделано. Считать было дело Лазарева, и он уже подвёл итог: норму снарядов группа выбрала, и сверх; выступ, который держали полгода, перестал быть выступом за один день; своих в группе один раненый, осколком, на перекате, не от немца, от спешки.
Лазарев остановился у крайнего орудия. Наводчик, мальчишка лет двадцати, спал сидя, привалившись щекой к щиту, и пальцы во сне всё ещё лежали на маховике, как лежали двенадцать часов подряд. В стороне стреляные гильзы свалили в длинный вал, выше человека, и в сумерках латунь тускло отсвечивала, будто сюда ссыпали весь день целиком.
Лазарев сел на ящик рядом с уснувшим наводчиком, не разбудив его, и достал планшет. План на завтра был расчерчен наполовину: новая линия, новые точки, те же цифры. Он снял целлулоид, взял карандаш и стал считать. От того, верно ли он сегодня посчитает, завтра зависело, сколько человек пройдёт по сделанному железом — и сколько не пройдёт.
Это и был расчёт.