– Уснула, дружок?
– Голова болит. Таблетки. Они дают эти таблетки, и потом голова трещит. И все время спать хочется. Но ты говори, слышу я. Помню, конечно, помню. И Мальчик мой, манюнечка моя бедная, котеночек мой. Время, да, непростое было, но я ж не знала, что ты так дуешься из-за работы. Наоборот, это я нахлебница, столько лет на твоей шее, и вот наконец-то смогу хоть чем-то помочь, отплатить…
– Мусь, какая плата? В каждое время и душе, и сердцу нужно разное, а дело любви – подмечать это и давать, если можешь.
– А я не то давала, что ли?
– Да, но я тебя не виню. Ты хотела помочь. Я так жалок был и сам себя презирал. Вот и досадовал. Но теперь время это таким скоротечным видится и незначительным.
– Это всегда так. Раньше думала, что все, жизнь встала, как тебя схоронила. А теперь вот, считай, четыре года без тебя, и три года как мамочки моей не стало родной. Хорошая моя, бисериночка. Почему я не слышу ее, Петь, как тебя?
– Не хочешь, наверное. Думаю, услышишь, когда и вправду захочешь. Но я уже говорил, что и сам до конца не понимаю устройства здешних порядков.
– Она такая была тогда маленькая, куколка моя, исхудала. Ну, когда…
– Не вини себя, Муся. Сейчас опять разревешься, расстроишь санитарочку.
– Нечего было Дуську слушать. Это уж я потом все поняла. Не послушала бы, так, глядишь, еще сколько-то лет она со мной пожила бы, моя жерделочка. И они не смогли бы меня так просто сюда…
– Это мы с тобой проверить не сможем.
– Но ведь четыре месяца, и то без недели! Она там у них всего четыре месяца пробарахталась. У меня сколько лет лежала, ела нормально, я купала ее. До ванной добредем, усажу ее, а она тоже ой как любила воду. Просит: «Полей, полей на головку мне» – и я ее из кружки. Сложно, конечно, это, но я справлялась, а они…
– Думается, и они делали все то же самое.
– Почему тогда?
– Не знаю, Муся.
– Да все ты знаешь. Говори как есть, не морочь.
– Тише. Вслух начинаешь.
– Думаешь, я не понимаю? А раз я понимаю, даже сейчас, в дурдоме этом, то и она понимала. Не всегда, наверное. Она же, как и при тебе было, то просветлеет, все вспоминает, разболтается, то вообще, как годовалая. Ляжет на живот и глядит только, как на диво какое. Но это не всегда так. Вот она и поняла, что случилось, что это богадельня, что бросила я ее. Поняла и расхотела…
– Перестань! Ты опять сама себя заводишь. Помоги лучше мне.
– Чем? Я все рассказала, что знаю. Почему вообще так сталось, что ты все помнишь, кроме самого главного?
– Думаешь, это главное?
– А если нет, чего ты мне голову морочишь: помоги да помоги?
– Мне кажется, я оттого не помню конца своего, что так милосердно устроена память людская. Ведь и в мирной кончине мало прелести. Всяк человек, и строение тела у нас одинаковое, и проходим мы через одни и те же унизительные изменения. Но я, хоть и боюсь будто вспоминать об исходе своем, все же хочу знать, что привело меня к нему. Кажется мне, там есть что-то важное об итоге жизни моей, о конечной цене ее, что ли.
– Ну так давай вспоминай, раз тебе так это важно. Это ты там был, а не я. Мне что люди сказали, то я тебе передала.
– Какие люди?
– На похоронах люди. Но тогда я себя-то не помнила. Может, и напутала чего.
– Что именно? Почему ты молчишь, Муся?
– Да не помню я! Комиссия какая-то? Говорит тебе это слово чего? Ты все ходил в последний год: «комиссия-комиссия».
– Какая еще комиссия?
– Я с чего про это должна знать? Ты мне докладывал? Ты сам меня зовешь «дружок», а ничего не доверяешь. Может, если бы делился бедой, а не держал в себе, если бы говорил с женой, то и не умер бы, не оставил бы меня здесь одну, с дачами, машинами, мамой-инвалидом. Дезертир ты! Вот ты кто. Устал он, напереживался! А мне мало бед? Чего же у меня сердце никак не встанет, проклятое?
– Тише, тише, Муся, пожалуйста. Ну вот, напросилась. Оленька идет.
Санитарка Оленька подошла к кровати Марфы Дмитриевны и привычно положила ладонь ей на лоб. От нее пахло вчерашним перегаром и дешевыми духами. «Ревем? Может, укольчик?» Марфа Дмитриевна замотала обритой головой и размазала слезы по щекам. «Ну вот. Не реви, Маша, обед скоро».
– Красивая баба была.
– Кто? Ты и с того света меня ревновать заставляешь?
– Да я ж от души. Оленька, говорю, в цвете лет своих хороша была неимоверно.
– А ты откуда знаешь?
– У Аленки любовь.
– Прекрати путать меня. Я с лекарств и так ничего не соображаю. Какая еще любовь?
– Первая. Сын этой Оленьки, Эдик.
Эдик был первым серьезным парнем Аленки. «Женихи» у нее были и раньше, но разве можно назвать любовью детские признания над тарелкой манной каши? Да, еще в садике лопоухий мальчик Илья подсел к ней на завтраке и сказал: «Я люблю тебя». Но разве это настоящая любовь? Даже тетя Маша, узнав о произошедшем, только посмеялась: «Что он сказал? И только? Может, он пытался пропеть “Я люблю тебя, жизнь”, а ты не расслышала?» Потом был еще один Илья, и еще один, более смышленый. Он подарил Аленке колечко с розовой бусинкой, похожей на пульку для игрушечного пистолета, поэтому на общем снимке группы они сидят на скамеечке рядом. Но поцеловалась впервые Аленка с другим мальчиком, Сашей. Он жил с ней в одном доме и иногда катал на саночках. Однажды она даже была у него в гостях, но от того дня осталось не так много воспоминаний: бисквитный рулет, игрушечный бильярд и Сашина мама, спешащая выключить радиоприемник, из которого мужской голос запел что-то про «убили негра» и «ни за что ни про что». Это было еще весной, а летом, когда они, уже не детсадовцы, а настоящие будущие первоклашки остались на целых десять минут без присмотра, произошло то самое, после чего Аленка еще несколько дней не знала покоя.
Сашина мама сбежала в продуктовый «на пять минут» и оставила их на территории детского сада: «Погуляйте». Там на заднем дворе было что-то вроде огорода: зелень и прочие нехитрые культурные растения. Заборчик, отделявший грядки от пешеходных дорожек, был очень высоким, почти по грудь, но Саша ловко влезал на него и делал переворот назад или вперед, подтягивался, висел на ногах и на руках и, вообще, чего только ни выделывал. При этом он болтал, прерывисто дыша, не сильно заботясь о том, слушает ли его кто-нибудь. Поэтому, когда посреди рассказа о «Черепашках ниндзя» он вдруг предложил поцеловаться, Аленка не сразу поняла, что вопрос обращен к ней. Думала она недолго.
Трудно сказать, нравился ли ей Саша по-настоящему. Теперь, конечно, кажется, что не нравился вовсе. Может быть, потому, что после этого нелепого поцелуя Аленка очень сильно обиделась на него. Еще бы: о главном-то он умолчал. А стоило бы предупредить, еще до того, как он, набрав полную грудь воздуха, подошел к ней, взял за плечи, будто собирается вытрясти из нее душу. До того, как он прижался своим ртом к ее губам, больно расплющив нос. И конечно, до того, как, отпрянув от прижатой к забору Аленки, принялся неистово вытирать губы и отплевываться.
– Ты чего? Давай, тоже собирай слюни и плюйся!
Растерянная Аленка не понимала, что происходит, но на всякий случай начала цедить собравшуюся во рту слюну.
– Ну же, давай! Ты же не хочешь, чтобы у нас дети были?
– Какие дети? – Аленка сплюнула справа от себя, прямо на морковную ботву.
– Мне брат Вадик сказал. Когда мы в деревне были. Он сто тыщ раз целовался…
– Что он сказал? – Второй плевок попал на кудри зеленого горошка.
– Что если поцеловаться и не поплеваться, будут дети. Ты же знаешь уже, не маленькая. Папа поцеловал маму – иии…
В ужасе Аленка принялась отплевываться, будто случайно съела полынный стебель. Страшнее всего было не обзавестись детьми – с этим-то она как-нибудь разберется, – а то, что если эти дети все-таки появятся, мама и папа точно догадаются о том, что они с Сашей поцеловались.
После этого дня они с Сашей не виделись до самой школы. И когда он, наконец, подошел к ней на прогулке и спросил, почему она так надолго пропала и вообще – его она невеста или нет, Аленка ответила, что решила пока побыть ничьей невестой. Саша разозлился и даже бахнул об асфальт газовую зажигалку. Было невесело и отчего-то стыдно. Но угроза обзавестись детьми раньше положенного отступила, и можно было на радость маме подумать немного и об учебе.
С Эдиком они встречались целый год, целовались, конечно, – Аленке теперь не семь, а полных шестнадцать. Но больше, нет, ничего такого.
Мама Эдика – и вправду очень красивая в молодости блондинка – оставила его в раннем детстве на отца и старшую сестру ради водки и свободы, никому, кроме нее, непонятной. И парень, и отец его, умный, до скупости рачительный татарин, не раз говорили о том, что работает тетя Оля в первой психиатрической. И вот здесь, в липком от пота июне, Аленка сложила одно с другим и поняла наконец, что это может значить для нее и Марфы Дмитриевны.