К книге
ДаурияЧасть третья. 6
38%
Часть третья. 6
52

Морозным и ясным вечером на побуревшем снегу у ворот этапа остановилась первая партия выпущенных на волю политических каторжан. Это были горнозерентуйцы. Ехали они все в вольной одежде, с красными флажками на каждой подводе. Когда разгоревшийся на бегу Роман, тяжело дыша, подходил к этапу, там уже было полно мунгаловцев. Казачки с Подгорной улицы, где жил народ победнее, наперебой угощали освобожденных яйцами, шаньгами и калачами. Все тесно сгрудились у подвод, только пожилые казаки подчеркнуто сторонились, настороженно приглядываясь к «политике». Никула Лопатин успел уже радостно прослезиться и, не вытирая мокрых щек, легко и непринужденно разговаривал с каторжанами. Ходил он между подводами довольный, как именинник.

Скоро на гнедом белоногом коне прискакал в этапу Елисей Каргин. Он был с револьвером и шашкой, со всеми крестами и медалями на крытом сукном полушубке. Четверо вооруженных понятых следовали за ним.

Тугим рывком остановил он взволнованного коротким пробегом лоснящегося коня. У ворот лежала только что сваленная в грязь пестрая часовая будка. С явным неудовольствием поглядел на нее Каргин, потом привстал на стременах и, чуть картавя, отрывисто гаркнул:

– Здравствуйте, господа!

Каргин не сомневался, что ему ответят дружно и радостно. И, поглаживая левой рукой свои густые холеные усы, он ждал ответа с холодным картинным достоинством. Так прошла секунда, другая, третья. И вдруг он увидел прямо перед собой очки в жестяной оправе, а за ними черные пасмурные глаза на пепельно-сером, без единой кровинки лице. В этих глазах с беспощадной ясностью прочитал он, что на сей раз жестоко ошибся. До слуха его донесся из поселка собачий лай. «Гляди ты, как тихо», – успел он подумать перед тем, как горячая угарная волна ударила ему в голову. Не зная, что предпринять, растерянно глядел Каргин вокруг себя, ничего не видя. Чувство стыда и обиды мутило сознание, покалывало в груди.

А черноглазый человек подошел тем временем к нему вплотную. Оранжевые искры заката вспыхивали и угасали в стеклах его очков. Приблизившись, человек поднял очки на лоб и с напускным удивлением воскликнул:

– Ба! Да никак сам господин атаман пожаловал! – И, помедлив, зло прокричал: – Здравия желаем, господин Нагайкин! Чего приказать изволите?

«Издевается, сволочь», – гневом обожгло Каргина. Пальцы его левой руки до хруста сжались на эфесе шашки, холодные мурашки забегали по спине. Через силу сдержавшись, он хрипло ответил:

– Нечего мне приказывать. Я встречать приехал, а не приказывать. И нечего тут из меня дурака строить.

– Нечего, говоришь, дурака строить?.. А шашки зачем, ружья зачем? – спросил человек и рвущимся голосом продолжал: – Чтобы встреча более теплой была, так, что ли? Ах ты, г-г-гусь!.. – Он словно задохнулся от бешенства и замолчал.

Каргин заметно побледнел. Потуже подбирая поводья, пристально глядя на очкастого, соображал: «С чего это он так разозлился? Вот беда-то! И дернул же меня черт ехать сюда. Как теперь выбраться?» Наконец притворно сладким голосом, никак не вязавшимся со злым выражением его мужественного лица, он сказал:

– Извините, пожалуйста. По дурности нашей это случилось! Не додумали. Мы сейчас уедем, ежели мешаем.

– Да, это будет самое лучшее, – совершенно спокойно сказал очкастый. С явным издевательством низко поклонился он атаману, повернулся и пошел прочь.

Состроив лицо добродушного простака, искренне удрученного происшедшим, Каргин тронул коня, скомандовал понятым:

– Айда, ребята, по домам! Нечего нам здесь делать. Свобода! – И про себя грубо, похабно выругался.

А возле этапа на щербатый, заросший лишайниками валун, торчавший на рыжей проталине, поднялся немолодой изможденный человек. Он поздравил мунгаловцев с первой победой революции и горячо заговорил о том, как лучшие люди России боролись против царского самодержавия, гибли на каторге и в ссылке ради того, чтобы наступил радостный день свободы. Но речи своей он не закончил. Внезапно он тяжело закашлялся. Мокрый, изнурительный кашель глухо и долго клокотал в его горле. Впалая грудь ходила ходуном, на седых висках проступили липкие капли пота.

Многим сделалось не по себе. Роман глядел на седые реденькие волосы, на бледное, с запавшими глазами лицо бывшего каторжанина и думал: «Ничего мы не знали, не ведали, а рядом вон как мучились люди». Невольно мысли его перенеслись к дяде Василию, который отбывал ссылку в каком-то Вилюйске. И больше чем когда-либо захотелось ему увидеть живым и невредимым своего загадочного родственника. Уж кто, кто, а дядя его знает, почему убрали царя и куда повернет теперь жизнь.

На смену первому взошел на валун, стирая подошвами петушиные гребни лишайников, другой оратор, широкоскулый и русый. На нем каторга не оставила таких заметных следов, как на первом. Кривые толстые ноги его прочно стояли на камне. Так стоят только на зыбких палубах кораблей загорелые, обветренные матросы. В правой руке он тискал шапку-ушанку, левая, зажатая в кулак, металась над головой. И по этому кулаку, иссеченному синевой ветвистых, напрягшихся жил, в нем угадывался рабочий человек. Он стал рассказывать казакам о том, что произошло в России и чего будут добиваться революционеры-рабочие.

– Вот это человек! – искренне восхитился вслух Никула. – За семью замками сидел, а знает во сто раз больше нашего. Хвати, так и ваш Василий таким же стал, – обратился он к Роману и хотел добавить еще что-то, но на него зашикали, пихнули его под бок, и он замолчал.

Для многих казаков, слушавших речи горнозерентуйцев, суть происходящих в России событий была темна. Они слушали их с тревогой и недоумевали. И, когда расходились от этапа по домам, все тот же Никула, имея в виду второго из ораторов, восторженно сказал:

– Говорит, как бритвой режет! И остер же, видать. Нашего атамана вроде как бы цепником обозвал.

– Про цепных кобелей ничего не говорил. Это тебе, паря, должно быть, во сне приснилось, – возразил Никуле Иннокентий Кустов.

– Мало ли что не говорил! А по смыслу из Елисея самый настоящий цепник получается.

– Лучше цепником быть, чем пустолайкой вроде тебя, – рассердился Иннокентий.

Никула отмахнулся от него, как от назойливого слепня.

– Одно мне непонятно, – вернулся он опять к речам ораторов, – оба каторжника, оба за политику сидели, а говорят по-разному. Один все насчет красного солнышка свободы распинался, от радости на головах ходить призывал, а другой все ему наперекор говорил. Рано, говорит, праздновать. Еще, говорит, соленого до слез хватим, пока жить хорошо станем. Вот и пойми их! А что они на волю идут – от этого и мне радостно.

– Плакать тут надо, а не радоваться, – вмешался молчавший до этого Сергей Чепалов. – Свобода, она, может, и ничего, да зачем же каторгу распускать? До ветру скоро без ружья нельзя будет выйти. На каторге какого народу не было?

– Не медвежья ли хворость у тебя начинается? – засмеялся Семен Забережный.

– Тут зубы скалить нечего, – насупился Чепалов.

– А почем знать? На свой аршин всех не меряй. Может, она теперь только и начнется, настоящая жизнь. Заставят, может, вас, кровососов, хвосты поджать.

– Верно, – поддержал Семена Никула. – Кому тошно, а кому и радостно.

– Ты, Никула, чем радоваться, лучше долг бы мне отдал. Целый год двух рублей отдать не можешь. Хозяин! – бросил обидные слова Чепалов.

Он терпеть не мог, когда шли ему наперекор. Чтобы хоть как-нибудь доконать таких людей, настоять на своем, пускал он в ход все, чем можно было любого строптивца оглушить, как обухом. Сделал это он и с Никулой, который вдоволь сегодня намозолил ему глаза. Брезгливо дотронувшись рукавицами из лосины до засаленной, залепленной причудливыми заплатами Никулиной шубенки, он самодовольно расхохотался. Его дружно поддержали своим смехом богачи.

Обидевшись за Никулу, Роман не вытерпел, запальчиво крикнул:

– Что вы ржете над человеком? Много о себе думаете! Слышали, что на свете делается? Теперь вам очень просто могут рот заткнуть, – сказал он и свернул с дороги к своему дому.

Довольный его заступничеством, Никула поспешил за ним.

Богачи растерянно умолкли: чтобы Ромка Улыбин мог сказать им такое в глаза! Никогда раньше этого не бывало. Первым пришел в себя Платон Волокитин.

– Ну, слышали, как нынче разговаривают с нами? – заговорил он с хриплым придыханием. – Морду бы ему расквасить за такие разговоры, сопляку паршивому!

– Да, вырастил Северьян сына, – сказал Иннокентий Кустов. – Жалко, что убивали его, да не убили. Теперь от таких житья не будет.

– Про то и толкую, – вмешался в разговор Сергей Ильич. – А приедет вот его дядя-каторжник, так еще и не так эта голытьба распояшется. Надо бы нам собраться, потолковать.

– О чем это?

– А хотя бы вот о каторге.

– А чего она, каторга? Идет и пройдет себе, – сказал Иннокентий.

– Не скажи!.. – закипятился Чепалов. – Такая чертовщина добром не кончится. Теперь, гляди, надо закрываться пораньше наглухо да гостей ждать. Ежели еще уголовщину распустят, тогда заживо в гроб ложись. Я нынче себе под бок берданку положу.

– Этим не шибко делу поможешь, – усмехнулся Платон. – Тут надо о другом думать. Надо теперь на каждую ночь караул в улице ставить.

Все поддержали Платона. Толпа остановилась на буром плацу возле церкви, и Чепалов с Платоном пошли к Каргину требовать, чтобы послал он нарочных в станичный арсенал за винтовками.

Предыдущая главаГлава 52 из 137Следующая глава