Елисей Каргин атаманил последний год. Атаманство ему порядком надоело, и он с нетерпением дожидался Покрова, когда обычно, раз в два года, бывали в поселке выборы нового атамана. В конце мая снова раскинулся у Драгоценки полотняный городок кадровцев и по-прежнему ежедневно ходил Каргин к Беломестных получать распоряжения. В поселке давно уже косили сено, а он еще ни разу не удосужился побывать на покосе, где работали у него брат Митька с сестрой. Только перед самым Ильиным днем, когда началась метка зародов, отпросился он у Беломестных на помощь косарям.
Уже заметно припекало, когда выехал Каргин из поселка. По неумолчной трескотне кузнечиков в полыни, по крикам домашних гусей и уток в озерке у поскотины решил Каргин, что к вечеру соберется гроза, и стал поторапливаться.
За поскотиной догнал его Платон Волокитин на громыхающей телеге.
– Здоровенько, Елисей Петрович! Размяться, говоришь, поехал?
– Да вот вырвался кое-как. Мне атаманство вот где сидит, – похлопал себя Каргин по затылку. – Я ведь не богач, для меня оно чистый разор: дела не делаю и от дела не бегаю… А ты, говорят, всех обогнал?
Платон любил прихвастнуть. Рассмеявшись, он с готовностью сообщил:
– Да, не жалуюсь. Сто копен сметано и в кошенине лежит не меньше. Через недельку оно и конец. Покос мне хороший достался. Накошу нынче сена с избытком. Только бы вот дождя эти дни не было, а то попортит кошенину.
– Ну, тогда поторапливайся. Примечаю я, что без грозы сегодня не обойдется. Вишь, как парит, – сказал Каргин.
На перекрестке Платон свернул налево.
– Прощевай пока, – приподнял он соломенную шляпу, – мне сюда.
– Подожди, подожди. Мне тебя спросить надо…
– О чем это? – обернулся к нему Платон, и самодовольная улыбка сразу слетела у него с лица.
– Что это у тебя в воскресенье за потасовка с кадровцами была?
– Да полезли они на меня по пьяной лавочке… Вот и поучил я их маленько.
– Маленько, говоришь? А у Палашки дверь вместе с косяками вывернул?
Смущенный Платон, то и дело моргая глазами, принялся оправдываться.
– А что же мне было делать, ежели они уцепились за дверь и уходить не желают?
– Сколько их было?
– Да, кажись, четверо. Путем я не разглядел: темно было. Я их сперва пробовал уговорить, да где там, подвыпили ребята и давай задираться. Обхватил я их всех руками, да и потянул – не особо чтобы здорово, а колоды-то возьми и вылети… Ребятки потом бить меня кинулись. Пришлось мне их через плетень покидать…
– А как же у Палашки ты оказался?
– Да ведь она мне кума. Зашел к ней, да и засиделся ради праздника, – врал Платон, боясь взглянуть на Каргина.
А Каргин не унимался. Он знал, что к Палашке Платон похаживает неспроста, поэтому продолжал его допрашивать:
– Что-то ты шибко часто к ней похаживаешь, да все ночью норовишь…
– Враки… Не хочу я их слушать, тороплюсь! – крикнул Платон и принялся нахлестывать коня.
Каргин с ухмылкой поглядел ему вслед и поехал дальше. Но не успел он отъехать и тридцати шагов, как Платон окликнул его:
– Эй, погоди!..
Каргин осадил коня, обернулся.
– Ты ничего не видишь?
Платон показывал рукояткой бича на перевал, по которому вилась дорога к Орловской. На перевале густо взвихрилась пыль, медленно растекаясь по широкой его седловине. Через минуту на жгуче блестевшей дороге появился черный ком и стремительно покатился вниз. Скоро можно было различить лихую, с рвущимися в стороны пристяжными тройку, которую гнала по опасной крутизне какая-то забубенная сорвиголова. Что-то смутно краснело над тройкой. Лентами ли обвитая дуга, алая ли ямщикова рубаха, или гарусный шарф его милой любушки? Как ни вглядывался Каргин, заслоняясь от солнца руками, но разглядеть не мог.
– А ведь, кажись, откосились, паря, – донесся до него неузнаваемо изменившийся голос Платона.
Гулко копытила, буйно рвалась оголтелая тройка. Вот она скрылась в ложбине, мелькнула за кустиками и вынеслась на каменистый пригорок. Бешеная скороговорка колокольцев донеслась оттуда. На одно мгновение, на один непередаваемо короткий миг поредела над нею ржавая пыль, и тогда увидел Каргин красный флажок.
– Война! – крикнул он Платону и круто повернул коня.
Яростно настегивая его бичом и вожжами, поскакал к поселку, надеясь перерезать тройке дорогу, но не успел. В каких-нибудь двадцати шагах от него пролетели ее вороные, роняя на дорогу горячие хлопья пены. Звонко били подковы дорожный камень, высекая искры; крутились, сливаясь, колесные спицы; подпрыгивая, грохотал тарантас. Сквозь клубы пыли разглядел Каргин в тарантасе станичного казначея Таскина, прокричал ему хриплым от напряжения голосом:
– С кем?
Таскин, обернувшись, махнул ему рукой и что-то крикнул в ответ. Но сквозь гул карьера и трезвон колокольцев донесся похожий на стон обрывок:
– …ан-ни-е-ей!..
«С кем же? – мучительно размышлял Каргин, мчась вслед за тройкой. – Если с Японией или с Китаем, так нынче же в бой… Вот тебе и покос, вот тебе и праздничек!»
…Над знойной улицей лениво растекалась поднятая тройкой пыль. На дороге билась попавшая под тарантас белая курица, вокруг которой бегали с печальным писком желтые цыплята. Над курицей причитала растрепанная Аграфена Козулина. Завидев Каргина, она бросилась к нему, принялась жаловаться.
– Не до этого теперь, дура баба! – заорал на нее Каргин. – Тут война объявлена, а ты над курицей воешь. Пошла с дороги!
– Война? О господи! – испуганно всплеснула Аграфена руками.
Не успел Каргин доехать до дома, как повстречались ему Беломестных и хорунжий Кобылкин, скакавшие в лагерь. Лица их были взволнованны, движения порывисты. Круто осадив коня, Беломестных сказал:
– Война, Елисей Петрович! Мы немедленно выступаем. Приготовьте семьдесят одноконных подвод…
Он резанул коня нагайкой по гладкому, лоснящемуся крупу, и, высекая искры из дорожных камней, понес его конь по жаркой улице. Каргин успел спросил Кобылкина:
– С кем?
– С Германией! – ответил тот и, подхватив чуть не слетевшую с головы фуражку, помчался следом за Беломестных.
Не распрягая, бросил Каргин в ограде коня и кинулся к сборной избе, где дожидался его растерянный Егор Большак. Перекинувшись двумя словами, побежали они собирать десятников, чтобы оповестить народ на покосах. Скоро четыре конных десятника с красными флажками в руках, не жалея коней, понеслись в луга. Завидев их, бросали мунгаловцы кошенину, недометанные зароды и, вскочив на коней, неслись со всех сторон к поселку…
Улыбиных весть о войне застала на дальнем покосе. Все утро косили они густой и сочный пырей, косить который было легко и приятно. Солнце уже стояло прямо над головой, когда вернулись они на табор к островерхому зеленому балагану, стоявшему в кустах над студеной таежной речушкой. Повязанная белым платком, Авдотья тотчас же принялась варить обед. Северьян уселся отбивать литовки. Откинув с лица волосяной накомарник, сидел он в тени у телеги и весело постукивал молотком. Неподалеку от него умывались прямо из речки Роман и Ганька, а рядом с ними кувыркался в траве беззаботный мокрый Лазутка. Изредка Северьян бросал довольные взгляды на жену и сыновей и радовался, что есть у него такая семья, с которой можно жить и работать не хуже других.
Скачущего по дороге всадника с красным флажком увидела раньше всех Авдотья.
– Северьян! Ребятишки! – с болью и отчаянием закричала она. – Глядите, глядите!.. Беда ведь какая-то.
Северьян вскочил на ноги и, глянув на всадника, выронил из рук молоток. Подбежавший к нему Роман увидел, как он сразу переменился в лице.
– Ну вот и отработались, Роман, – сказал он. – Запрягайте коней, ведь это война.
Пока Роман и Ганька запрягали лошадей, отец с матерью торопливо укладывали на телегу литовки, постель и одежду. Недоварившийся суп пришлось вылить на землю, и за него, давясь и чавкая, принялся Лазутка. Отец пнул его в сердцах, огляделся с тоской по сторонам и приказал:
– Садитесь… Кучери давай, Роман…
Только выехали на дорогу, как их нагнали спешившие в поселок верхами Семен Забережный, Матвей и Данилка Мирсановы.
– С кем, Семен, война-то? – спросил Северьян.
– С германцем, паря. Хорошо, что хоть не с японцем, а то бы наше дело – с покоса да прямо в бой.
– Радость от этого небольшая. Все равно всем нам солоно придется: война теперь куда побольше будет, чем с японцами.
– И за каким чертом только воюют и воюют? От прежней войны не опомнились, а тут новая. И что это оно делается на свете? – стараясь перекричать стук телеги, недоуменно спрашивал Северьян.
– Кому-то, стало быть, от этих войн выгода, – наклоняясь к нему с седла, говорил Семен.
Скакавший по другую сторону телеги Матвей, услыхав слова Семена, прокричал ему:
– Какая же от войны выгода может быть? Просто полез на нас германец, тут – хочешь не хочешь – воюй.
Роман, которому от охватившего его возбуждения тоже хотелось говорить, не утерпел и сказал казакам:
– Не устоит против России Германия. У нас народу в три раза больше. Да и народ-то какой! Один наш казак десяти германцам бубны выбьет.
– Дурак ты после этого, – ткнул его в спину отец, – раз не понимаешь ничего, так помолчи. На войне-то ведь не кулаками дерутся.
Разобиженный Роман умолк и принялся хлестать бичом лошадей.
Кадровцев проводили после обеда. Походным порядком пошли они на станцию Даурия, куда должны были поспеть за двое суток. А под вечер пришел из Орловской приказ о мобилизации пяти возрастов.
Уже на закате собрались мобилизованные на площади у церкви. Длинной шеренгой стояли они, разложив на попонах перед собой свое походное обмундирование. Тут же находились и их оседланные кони, которых держали на поводу отцы и старшие братья призывников. Каргин и Егор Большак придирчиво проверяли казачью справу. У всех нашли они справу в полном порядке. Но, когда стали осматривать лошадей, забраковали коня у Ивана Гагарина. Конь припадал на заднюю ногу.
– Ты что хромого коня подсовываешь? – напустился Каргин на Гагарина. – Его ветеринар наверняка забракует, а я должен за тебя головомойку получать? Давай другого коня.
– А где я тебе его возьму? У меня ведь табунов нету, я и на этого-то едва собрался. Последнюю корову продал, ребятишек без молока оставил. Да и чем мой конь хуже других? Оступился он у меня, когда я с покоса домой скакал. К завтраму у него все пройдет, – загорячился Гагарин.
– Ну, это еще бабушка надвое гадала, – не сдавался Каргин. – А вдруг у него мокрец или копытница?
– Типун тебе на язык! – закричал в это время подошедший к ним отец Гагарина, седой и сутулый старик, подвыпивший с горя.
– Ты с кем это так разговариваешь? – повернулся к нему взбешенный Каргин. – Одного сына не мог снарядить как следует. Где хочешь, а доставай другого коня!
– Господин поселковый атаман! Елисей Петрович, – взмолился, трезвея, старик, – прости ты меня за мое слово, а только нет у коня ни мокреца, ни копытницы. Оступился он, ей-Богу, оступился. Это я подлинно знаю. Ведь ты же видел, каким мы его купили.
– Ничего я не видел. А ты давай мне коня, как по уставу положено.
– Зря ты, Елисей Петрович, к Гагариным придираешься, – сказал Каргину стоявший неподалеку Семен Забережный, – конь у них по всем статьям гож. Зашиб он ногу, а это не беда. День-два – и будет он в полном порядке.
Подошедшие на шум старики, осмотрев гагаринского коня, поддержали Семена, и Каргину волей-неволей пришлось уступить.
Когда он отошел от Гагариных, отец Ивана поклонился старикам и со слезами на глазах сказал:
– Ну, спасибо, посёльщики… Выручили, дай Бог вам здоровья.
– А ты подожди радоваться! – крикнул старику Сергей Чепалов. – Неизвестно еще, что в станице скажут. Коней-то еще ветеринары щупать будут.
Старик рванулся к Чепалову, прохрипел:
– Радуешься, сволочь, чужой беде? Катись лучше к дьяволу, пока я тебе по уху не съездил! Ты нам, кровопивец, хуже всех супостатов!
Купец поспешил убраться, а расходившегося старика принялся уговаривать Северьян Улыбин.
Всю ночь в поселке горланили гульбища, шли сборы. Утром, лишь только из-за сопок выглянуло солнце, повел Каргин в Орловскую около тридцати мобилизованных мунгаловцев, которых провожала многочисленная родня до самого перевала. Бабы и девки навзрыд голосили, старики требовали побить скорее германцев и возвращаться домой. В ответ мобилизованные обещали не посрамить земли русской, не уронить казачьей славы.
Только выехали из улицы, как Каргин сказал:
– А ну, братцы, затянем песню. С песней оно веселей.
Платон Волокитин, потрепав по мокрой шее своего гнедого строевика, завел рыдающим голосом:
Закипели во полях озера,
Взволновались в непогоде тростники…
Тряхнув чубами, все дружно подхватили:
Вспомним, братцы, бой у Джалайнора,
Как дрались там забайкальцы-казаки.
И долго замирали в нагретых солнцем травах дрожащие тенора подголосков.
На перевале остановились проститься и выпить в последний раз с родными, обнять детишек и жен и в слезах полюбоваться на родную, широко разбежавшуюся степь, на зеленые сивера, щедро разукрашенные цветами и травами короткого лета, на голубые хребты, затянутые знойным маревом. Неподалеку было кладбище. Многие сбегали туда проститься с дорогими могилами, захватить с них щепотку земли, которая, по старинному поверью, оберегает служивых от пули и шашки. Потом выпивали и прощались. Многие после выпивки не могли сидеть в седлах, их усадили в телеги. Отцы и матери перекрестили своих сыновей и долго махали им вслед фуражками и платками.