Алешка Чепалов долго упрашивал отца сватать за него Дашутку Козулину. Сергей Ильич стал уже думать, что из-за Алешки были вымазаны дегтем ворота Козулиным, и, наконец, дал согласие.
В начале зимнего мясоеда снарядили Чепаловы сватов к Епифану Козулину. Сватами поехали Платон Волокитин, крестный отец Алешки, и жена Иннокентия Кустова Анна Васильевна, расторопная круглолицая говорунья. В обитую малиновым бархатом и золоченой тесьмой кошеву запрягли для них пару лучших коней. К размалеванной дуге с колокольцами навязали разноцветных лент. Проводить сватов вышел и сам Чепалов. Заботливо усадив их в кошеву, он снял с головы шапку из лисьих лап и сказал построжавшим голосом:
– Ну, дай Бог… Теперь все глаза проглядим ожидаючи.
Анна Васильевна, поправляя на плечах голубую кашемировую шаль, расплылась в улыбке:
– Постараемся, не сумневайся…
Козулиных сваты застали врасплох. Насорив по всей кухне, Епифан распаривал в печи березовые завертки к саням. Аграфена чистила на залавке самовар, а Дашутка пошла за дровами для утренней топки. Только успела она взять в руки два полена, как в раскрытые настежь ворота влетела в ограду чепаловская пара. Платон круто осадил ее возле коновязи. Украшенная лентами дуга объяснила без слов Дашутке, какие гости пожаловали. У нее сразу подкосились ноги, упали из рук поленья. Платон, поскрипывая сапогами, молодцевато подбежал к ней, спросил:
– Родители дома?
Дашутка с зардевшимися щеками ответила ему кивком головы. Сказать что-нибудь у нее не хватало сил. Платон рассмеялся, подхватил Анну Васильевну под руку и повел в дом. На крыльце Дашутка опередила их. Сердце ее стучало, глаза застилало мутью. В коридоре она столкнулась с отцом, озадачив его непонятным криком:
– Не соглашайтесь, не пойду я!..
Забежав в горницу, упала она на кровать и уткнулась лицом в подушки. Но через минуту поднялась, взглянула на себя в зеркало и заметалась от окна к окну, словно слепая, натыкаясь на столы и стулья. Ей было ясно, что спокойная жизнь ее в девичестве кончилась, хорошего ждать теперь нечего. Отец и мать обязательно согласятся, и не переслушать ей уговоров и попреков. Снова придется плакать и ходить в синяках от отцовских побоев. «Попался бы он мне сейчас, так я бы ему все гляделки выцарапала», – с ненавистью думала она об Алешке, которому разрешила всего лишь два раза проводить себя с вечерки и только затем, чтобы подзадорить Романа. Ведь Романа она давно простила и втайне надеялась рано или поздно помириться с ним. Если бы Алешка заикнулся о своих намерениях раньше, она бы его живо отвадила.
Пока Дашутка горевала в одиночестве, сваты приступили к делу. Войдя в кухню, они прежде всего помолились на божницу, поздоровались и, не дожидаясь приглашения, уселись на лавку под самой матицей. Епифан и Аграфена выжидающе поглядывали на них, хотя уже и догадались, о чем пойдет разговор. Платон, широко расставив колени, держал на них свои большие, тяжелые, как топоры, ладони. Не зная, с чего начать, сидел он весь красный, словно только что вышел из бани. Наконец, чувствуя, что надо начинать разговор, он вынул из нагрудного кармана коробку папирос, протянул ее Епифану и сказал нараспев:
– Закурим, полчанин?.. Папироски беда душистые!
Епифан, хотя и не курил, но папиросу взял. Платон услужливо чиркнул спичку. Закурили, но разговор по-прежнему не клеился. Тут Анна Васильевна не вытерпела и зло толкнула локтем Платона в бок. Платон недовольно поморщился, на лбу у него выступила испарина. Он вытер лоб ладонью и не своим, напряженным голосом завел:
– Хорошая, паря, зима ныне…
Но здесь Анна Васильевна так стукнула его под мышку локтем, что он поперхнулся и закашлялся от дыма папиросы.
«Вот чертова баба!» – выругал он ее про себя и снова, как будто совсем некстати, спросил:
– С хлебом-то как, пообмолотились?
– Да, близко к концу.
– Значит, оно и погулять можно, – оскалил он крупные зубы и, круто повернув разговор, сказал: – А мы до вас с добрым делом, со сватаньем…
Тут оба они поднялись с лавки, низко поклонились хозяевам и выложили скороговоркой:
– Ваш товар, наш купец. У вас красная девица, у нас молодец. Велит вам Сергей Ильич кланяться и спрашивает, не выдадите ли Дарью за Алексея?
– Благодарствую за честь, – помедлив, откликнулся Епифан. – Только рано нашей дочери о женихах думать.
Анна Васильевна, замахав полными руками, перебила его масленым голоском:
– Что ты, Епифан Лукич, что ты, родной… В самый раз… ведь ей восемнадцатый годок.
– Восемнадцать лет не годы, – грубо отрезал Епифан. – Да и жених не по нам. Нам надо попроще, чтоб не корили нас потом худым приданым.
– Это такой крале да за бедного? Нет, не дело, Епифан Лукич, думаешь. Да ведь ты и сам не последний человек в поселке, – удачно вмешался Платон, – ведь не за усы же зовут тебя серебряным.
У Епифана после этих слов не было желания говорить наперекор. С явным удовольствием разгладил он свои серебряные усы, похожие на подкову, и поспешил подтвердить:
– Бога гневить нечего, большого богатства нет, но достаток есть.
– Так какой же нам ответ будет? – поторопилась спросить Анна Васильевна.
Епифан уже был не прочь сказать, что согласен, однако приличие требовало не соглашаться так скоро, а поломаться перед сватами, набить себе цену. К тому же была у него на Сергея Ильича и обида. Не мог забыть он, как жестоко посмеялся над ним купец, когда сынок Северьяна Улыбина напрасно ославил Дашутку. «Смеялся тогда надо мной, а теперь кланяется. Ну и пусть покланяется», – решил он снова стать несговорчивым.
– Ответ наш один, свашенька, – повернулся он к Анне Васильевне. – Пущай Сергей Ильич себе невестку в другом месте ищет. Я к нему в родню не набиваюсь.
Дашутка давно стояла за дверью в коридоре и слушала родительский разговор с гостями. В узкую щель видела она мать. Та стояла у печки. Нескрываемая радость была у нее на лице. Дашутка, едва взглянув на нее, поняла, что мать ей теперь не опора, и пригорюнилась, по щекам ее покатились крупные слезы. Но слезы эти мгновенно высохли, когда она услыхала слова отца… «И чего это они не уходят? Он не соглашается, а они, бестолковые, сидят и сидят», – мысленно ругала она сватов, желая, чтобы отец их выгнал как можно скорее.
Но сваты раскусили уже Епифана. Анна Васильевна незаметно подмигнула Платону, и на столе появились две бутылки китайской запеканки. Поставил их Платон с веселой прибауткой:
– Сухая ложка рот дерет, трезвому разговор на ум не идет… Давайте, дорогие хозяин с хозяюшкой, выпьем, а потом и потолкуем.
После выпивки Епифан стал покладистее. Когда опорожнили две бутылки и на столе появилась третья, извлеченная из карманов все той же борчатки Платона, он, к ужасу Дашутки, положил на плечо Анны Васильевны руку и сказал:
– Ежели Сергей Ильич ко мне с открытой душой, тогда я не против. Давайте, значит, скажем прямо, что мы с Аграфеной согласны. Только не наше тут последнее слово. Что Дашутка думает, того мы не ведаем. Давайте ее спросим… Ну-ка, Аграфена, зови сюда дочь.
При этих его словах Дашутка опрометью бросилась из коридора в сени, из сеней на крыльцо. Была она в одной кофточке, и ей стало холодно. Не помня себя, добежала она до зимовья, где держали в холодное время ягнят и кур. В зимовье было темно и угарно, но она решила не возвращаться домой, пока сваты не уедут. Присев на корточки в запечье, поймала она сизого курчавого ягненка и принялась ласково гладить его, мучительно размышляя, что теперь делать, куда деваться. Ягненок тыкался точеной мордочкой ей в колени, выгибал глянцевитую спинку. И, любуясь им, Дашутка горько улыбалась и с тревогой поглядывала в маленькое окошко. Ей было видно, как затерянная в беспредельной дали гасла над потемневшими сопками полоска неяркой зари. Невольно сравнивала она себя с этой зарей, погибавшей в полоне зимних туч, и ей сделалось страшно. Необычайно отчетливо поняла она весь ужас своего положения. И тогда показалось ей, что нет у нее выхода. С этим чувством обреченности и пошла она домой, когда уезжали сваты.
На кухне горела висячая лампа, жарко топилась плита. Отец сидел за столом. Закинув одну руку за спинку скамьи, другой он крутил перед собой пустую бутылку, с явным сожалением разглядывая ее на свет. Дашутка робко переступила порог, чувствуя, как чугунной тяжестью налились ее ноги. Она думала, что отец сразу примется ее бить, но он посмотрел на нее осоловелыми глазами и спокойно спросил:
– Ты это где шаталась, голубушка?
– Ягнят убирала, – соврала она и покраснела.
– Ты эти фокусы брось… Убежала, а нам с матерью краснеть за тебя пришлось.
Дашутка присела на кровать и, набираясь решимости, уставилась глазами в пол, потом тихо, но твердо вымолвила:
– Не пойду я за Алешку. Не с богатством жить, а с человеком.
– А он, что же, не человек? Ты брось нос в сторону воротить… К ней первый жених по всей станице сватов шлет, а она брыкается, дура…
– Руки на себя наложу, а за Алешкой не буду!
– Врешь, заставлю пойти! – закричал Епифан и грохнул бутылкой по столу. Бутылка разлетелась вдребезги. Только горлышко, сверкая острыми краями, осталось в его руке. Из порезанного мизинца закапала на столешницу кровь. Не чувствуя боли, Епифан продолжал: – Ты моя дочь и жить тебе, как я хочу. Я тебе плохого не желаю. А дурь я живо из тебя выбью. Ты мне не перечь.
– Ну и убивай, загоняй в гроб… – со слезами на глазах ответила Дашутка, и у нее так жалко дрогнули и скривились губы, что Аграфена не вытерпела и напустилась на Епифана:
– Изверг!.. Аспид!.. Креста у тебя на вороте нет… Да Бог с ним и с богатством, ежели ей жених не по душе. Не дам я тебе родное детище губить, не дам!
Она подбежала к Дашутке, прижала ее к себе.
Епифану осталось только изумиться: «Вот и пойми их, этих баб! Сама меня упрашивала быть посговорчивее со сватами, а теперь принялась отчитывать. Да ведь как отчитывала, как отчитывала! И дал же ей Бог язык». Он мрачно поднялся с лавки, плюнул и, пошатываясь, вышел из кухни. Потом надел полушубок, надвинул на самые брови папаху и крикнул:
– Я своего слова менять не буду! У меня по две пятницы на неделе не бывает. Не хочу, чтобы люди надо мной смеялись. Как придут сваты за ответом, чтобы без фокусов обошлось, а иначе завоете у меня!
Захлопнув дверь, он прищемил второпях конец кушака, выругался и рванулся так, что разодрал кушак. Выбежав за ворота, остановился, сообразил, куда идти. Решил сходить в Подгорную улицу, на картежный майдан. Там наверняка можно было достать контрабандного ханшина.
Когда Епифан ушел, Аграфена вытерла платком глаза и озабоченно проговорила:
– Загуляет теперь. Плохо наше дело. Он ведь под пьяную руку изуродовать может.
– Я сегодня уйду ночевать к Агапке Лопатиной.
– Иди, иди… А только, девка, зря ты упрямишься. И чего тебе Алешка не по душе?
– Оттого, что другой в душе-то… – сказала и потупилась Дашутка. Кончики ушей у нее порозовели, побелела прикушенная губа.
Аграфена развела руками.
– И кто это тебе, девка, голову закрутил? Да, по-моему, никого в поселке лучше Алешки нет.
– Ну, так и выходи за него сама, – сказала и испугалась сказанного Дашутка.
– Опомнись, опомнись, негодница… Да разве можно такое матери родной говорить! Много ты, девка, о себе думаешь. Я сама молодой была. И не то чтобы сказать, а даже подумать плохо о родителях боялась. А ты вон что мне бухнула. Как язык-то у тебя повернулся? – Разобиженная Аграфена тяжело передохнула. – Ты думаешь, я по любви за твоего отца вышла? Да у меня ему только и прозвище в девках-то было, что Епишка. А как прикрикнул на меня тятя да поучил нагайкой, так и пошла…
На печке сидела девятилетняя Верка, сестра Дашутки. Она погрозила матери пальцем и нараспев сказала:
– Хитрая ты, мама. Сама небось за тятю вышла, а Дашутке велишь за чужого идти. За тятю-то и я бы пошла.
Аграфена всплеснула руками и рассмеялась. Дашутка угрюмо молчала. Петлей-удавкой давили ей горло спазмы, мертвенная бледность легла на лицо.
– Не ходи за Алешку – и весь разговор! – крикнула ей Верка.
У Дашутки от ее слов выплеснулись из глаз слезы. Она судорожно запричитала:
– Горемычная моя головушка!.. Надоела я отцу с матерью, объела их, обносила…
Материнское сердце отходчиво. Острая жалость вспыхнула у Аграфены, и она, забыв обо всем, кинулась к дочери.
– Не разрывай ты мне сердце, не наветничай… Горюшко ты мое!.. – заплакала она, опускаясь на лавку.
– Мама… Родимая… Тяжело мне, – вырвалось у Дашутки, и голова ее беспомощно и доверчиво, как бывало в детстве, уткнулась в материнские колени.
Перебирая рукой растрепавшиеся Дашуткины волосы, роняла Аграфена на них соленые слезы и говорила:
– Я тебя не неволю. Сама решай…