В четверг на масленой неделе Дашутка выехала вечером домой. В придорожных кустах на бугре дожидался Роман. Он подсел к ней в сани, завернулся в припасенный для него тулуп, и Дашутка принялась погонять хворостиной карего мерина. Небо было в россыпи мерцающих звезд, а в долине Драгоценки клубился такой густой туман, что Роман с трудом различал дугу над головой мерина. Дашутка часто оборачивалась и спрашивала, как он себя чувствует. Ее ресницы и брови были покрыты пушистым инеем, и от этого она еще больше похорошела. Скрипели оглобли и конская упряжь, шипел монотонно снег под полозьями, и Роман незаметно погрузился в дремоту, потеряв всякое представление о том, где он находится и что с ним происходит. Заставил его очнуться голос Дашутки.
– Приехали, – говорила она, – сейчас поскотина будет. У нее я и ссажу тебя. Ты повремени маленько и пробирайся по задворью к нашей усадьбе. Если в бане у нас не будет света, смело заходи туда и дожидайся меня. Как только улягутся наши спать, принесу я тебе еды, а потом пойдем добывать Пульку.
Роман вылез из саней, скинул с себя доху, и сразу его охватило чувство тревожного возбуждения, от которого побежали по спине ледяные мурашки. Он широко зевнул, зябко вздрогнул и с напускной бодростью сказал Дашутке:
– Поезжай. Счастливо тебе доехать.
Когда скрип Дашуткиных саней затих вдали, Роман побрел по снежной целине, у огородов наткнулся на хорошо протоптанную тропу и по ней дошел до козулинского гумна, обнесенного высоким тыном. Забравшись на гумне в солому, стал ждать.
…В полночь на увалах за Драгоценкой выли волки, и собаки в Мунгаловском отвечали им многоголосым лаем. В чепаловской ограде хриплой октавой заливался старый цепник, тоненько взлаивали и подвывали молодые собаки. Узкий и длинный проулок рассекал зады обширной усадьбы Чепаловых на две равные половины. По одну сторону от него находились дворы и повети, по другую – огород, гумно и сенник. По проулку Дашутка вывела Романа к углу конюшни, в которой помещался Пулька. Роман остался за углом в тени, а Дашутка с ломтем хлеба и уздечкой в руках подошла к двери конюшни. Двери были замкнуты на большой замок, похожий на гирю-десятифунтовку. Но Дашутка знала, где прятал Сергей Ильич ключ от замка. Привстав на носки, нащупала она ключ за притолокой и, достав его, стала открывать замок. В это время собаки в огороде залаяли совсем по-другому, и Роман понял, что они учуяли его присутствие. За себя он не боялся, но ему стало страшно за Дашутку. Две собаки метнулись к ней из-под ворот, ведущих в ограду. Роман поднял валявшуюся у ног палку, приготовился было к нападению, но Дашутка окликнула собак, бросила им по куску хлеба и, успокоив их, распахнула дверь конюшни. Когда скрылась в конюшне, собаки присели на задние лапы у дверей, тихо скуля и облизываясь. Чтобы не привлечь к себе внимание, Роман стоял, не шевелясь, в своем укрытии. В конюшне негромко заржал Пулька, послышался стук копыт. Казалось, прошли часы, прежде чем с Пулькой на поводу появилась перед Романом Дашутка. Он облегченно вздохнул. Собаки неотступно следовали за ней по пятам и зарычали, увидев его.
– На, веди, – передала ему Дашутка Пульку, а сама принялась уговаривать собак. Он был уже на задворках, когда она догнала его и с нервным смешком сказала: – Вот и все.
Заседлав Пульку припасенным Дашуткой седлом, Роман обратился к Дашутке:
– Ну, давай, Даша, прощаться. Время к утру, мешкать мне нечего.
– Куда ты теперь?
– В леса, к своим. Если будет случай, напишу тебе.
– Дай я тебя поцелую, – обняла его Дашутка и, припав к его губам, долго не могла оторваться от них.
– Дай Бог счастья… – голос Романа дрожал, рвался.
– Был бы ты живой, здоровый – другого счастья мне и не надо. День и ночь молиться за тебя буду.
Уже сев на коня, Роман поцеловал ее еще раз с седла, еще раз сказал:
– Прощай…
Рассудив, что вряд ли кто-нибудь согласится торчать на морозе в такую ночь, доглядывая за домом его отца, решил он завернуть на минутку домой. Открыл ему двери отец. Он не удивился его появлению. Отцовским сердцем он чувствовал, что должен Роман прийти проститься.
– Проходи, проходи… А у нас, паря, беда. Дед-то твой помирает, – сказал Северьян, пропуская его вперед себя на кухню. – Расстроился он шибко в ту ночь, как тебя изловить хотели, и назавтра же расхворался. Однако до утра не доживет. Хорошо ты сделал, что заехал. Ведь старик-то последнее время только о тебе и говорит.
Не раздеваясь, Роман прошел в горницу, едва освещенную привернутой лампой. Андрей Григорьевич лежал на кровати, стоявшей напротив печи в переднем углу. У изголовья сидела заплаканная Авдотья. Она молча поцеловала Романа и позвала Андрея Григорьевича:
– Дедушка, ты слышишь, дедушка? Роман приехал.
Роман подошел, сдерживая слезы, к кровати. Заросшая седым волосом грудь Андрея Григорьевича тяжело поднималась и опускалась. В ней что-то хрипело и булькало. Роман склонился и поцеловал деда в матово-белый лоб. От прикосновения дед очнулся и повел затуманенными, далекими от всего глазами.
– Это, тятя, Роман. Проститься он заехал, – сказал Северьян.
– А-а… – протянул Андрей Григорьевич, и глаза его приняли осмысленное выражение. Авдотья и Северьян помогли ему приподняться на постели. Задыхаясь, выговаривая с трудом каждое слово, он заговорил:
– А я думал… не повидаю, помру… Спасибо. Мой наказ тебе – верой и правдой служи… народу… земле родной, – и совершенно обессиленный откинулся навзничь.
Лицо его стало синеть, дыхание становилось все более прерывистым. Роман думал, что это уже конец. Но Андрей Григорьевич еще отдышался и поманил его к себе слабым движением костлявой руки. Он хотел что-то сказать ему. Роман заметил это только по движению его губ. Однако слов уже нельзя было разобрать. Роман опять поцеловал деда в уже холодеющий лоб и вдруг услышал, что дыхание его прекратилось. Напрасно ждал он нового вздоха, его не последовало. Оставаться он дольше не мог – на улице начало светать, и утренняя зарница блестела над белыми сопками на востоке.
– Уезжай, Роман, уезжай, Бог с тобой. Как-нибудь без тебя похороним дедушку, – торопила его мать, а отец уже накладывал в ковш горячих углей из загнетки и сыпал в них ладан, чтобы окадить оставившего мир Андрея Григорьевича…
С тяжелым сердцем уехал Роман из дому. Со смертью деда оборвалась в его сердце еще одна нить, связующая его с Мунгаловским, и теперь он, больше чем когда-либо, был готов на борьбу ради того великого дела, за которое погибли Тимофей, матрос Усков и многие, многие сотни других.
На второй день к вечеру он был уже снова в своей лесной коммуне, население которой значительно увеличилось. Из Курунзулая переселились в нее призывных возрастов казаки, не хотевшие служить Семенову.