«Этим письмам лет пятьдесят», – есть такая строчка в хорошей, по-житейски мудрой, отлично выполненной книге Надежды Васильевны Кондаковой.
Сказано это – о любовных письмах, но, в сущности, так и есть, если говорить про всю книгу. Первые стихи в избранном Кондаковой датируются 1970-м. Ей тогда был 21 год.
А последние – 2018-м. Целая жизнь.
Осень – крестословица,
Тайна, недотрога.
Но за ней готовится
дальняя дорога.
И в дороге пристальной
никого не бросят,
лишь на дальней пристани
о последнем спросят.
Открывается сборник предисловием «Дальнозоркая память»: автор рассказывает о себе. Родилась в Оренбурге, прожила там первые 17 лет (на улице Степана Разина, 175), родители, Василий и Мария, – из раскулаченных крестьянских семей (одна из линий – украинская, отсюда: «Как я люблю Украйну / песенную сестричку…»).
«Советская власть катком проехала по их семьям», – пишет Кондакова.
«Я заканчивала десятый класс, когда впервые состоялся с отцом наш большой разговор о прошлом. Не помню его в точности, но ощущение ошеломлённости от услышанного в тот день сохранилось навсегда. И залегла в сердце эта семейная тайна… Именно тогда поселились в душе смутные ощущения необходимости правды, поиска её…»
На обложке книги – добрые слова об авторе: Юнна Мориц (и её иллюстрации в книге), французский славист Рене Герра и, наконец, Евгений Евтушенко. Добрые слова последнего можно найти, без преувеличения, минимум на сотне поэтических книжек его современниц, и на каком-то, тоже весомом, количестве сборников современников. Любил Евтушенко стихи, и человек был щедрый, даром что в некоторых вопросах глупый до степеней каких-то упоительных, гулких. Здесь, однако, всё по делу написал: «Несчастия, выпавшие на долю Надежды Кондаковой, сделали её автором замечательных философских стихов».
Кондакова пришла вослед за шестидесятниками. И, как все поэты и семидесятых, и восьмидесятых, – была навек шестидесятниками заслонена. До сих пор едва разглядишь, кто там вообще был, писал, жил в длинных тенях Евтушенко, Ахмадулиной, Рождественского, Вознесенского и Окуджавы.
На шестидесятников Кондакова, однако, не в обиде. Любовь к ним она бережно пронесла через всю жизнь: трогательные посвящения им есть и в этой книге.
При том, что поэтический голос её настроен совсем иначе, чем у шестидесятников. Она не позирует на фоне эпохи, она не восклицает. Она не нагоняет волшебного словесного морока (как Белла Ахатовна) и почти не впадает в публицистическую патетику (как шестидесятники мужеского пола).
Поздняя её поэзия – религиозна, но, в отличие от шестидесятников, религиозна не от поэтического ума, на который у шестидесятников липло всё подряд, как на клейкую мушиную ленту, – а от настрадавшегося, и осмыслившего боль, человеческого чувства.
Мужем Кондаковой был замечательный поэт (сын донского казака, ушедшего в Красную армию) Борис Терентьевич Примеров.
Примеров был близок к «тихим лирикам» (поэтическое направление, противоположное эстрадному «шестидесятничеству»). Перестройку (как и все «тихие лирики») не принял самым категорическим образом. Написал, ставшую культовой, «Молитву»:
Боже, который Советской державе
Дал процвести в дивной силе и славе,
Боже, спасавший Советы от бед,
Боже, венчавший их громом побед.
Боже, помилуй нас в смутные дни,
Боже, Советскую власть нам верни!
Властью тиранов, Тобою венчанных,
Русь возвеличилась в подвигах бранных,
Стала могучею в мирных делах —
Нашим на славу, врагам же на страх.
Поженившиеся в 1969 году, они прожили с Кондаковой вместе до самой трагической смерти Примерова.
5 мая 1995 года он повесился на даче в Переделкино, написав записку: «Опомнись, народ, и свергни клику».
(Следом, в возрасте сорока лет, умер сын Примерова и Кондаковой – Фёдор.)
Кондаковская поэзия словно бы находится между двумя, в сущности, враждующими (мы – про эстетику; впрочем, не только) полюсами: эстрадной поэзией и почвенничеством «тихих лириков».
Это особенно заметно, когда в автобиографии она называет главных учителей своих – прекрасного (и почти забытого) поэта Владимира Николаевича Соколова, одного из первых «тихих лириков», и замечательного (читаемого и доныне) Александра Петровича Межирова, фронтовика, эмигрировавшего в США, в смысле поэтическом бывшего ближайшим предвестником «шестидесятников».
Доверительная её интонация, тишайшая (а не дидактическая, в чём-то даже навязчивая, как у «шестидесятников») влюблённость в Отечество, – роднит её с «тихими лириками».
Но при том Кондакова – всё-таки «городской» поэт, принявшая город и все его правила и приметы (до 17 лет – в Оренбурге, всю остальную жизнь – в Москве). Евтушенко пишет о том, что у Кондаковой «гражданская лирика сливается с лирикой эротической» – такого симбиоза уж точно у «тихих лириков» не найдёшь.
О Кондаковой неизбежно придётся сказать, что поэтика её рождена второй половиной прошлого века – временем, когда прежняя государственность начала давать трещины, осыпаться, и многие тому обрадовались. Словом, Кондакова – это такой советский антисоветский поэт.
Надо, наверное, пояснить, что мы вкладываем в данные определения.
Ничего специфически «советского» в поэзии Кондаковой нет – помимо чистейшей (кажется, недосягаемой нынче) радости жизни в её ранних стихах. В самой жизнелюбивой, солнечной их интонации.
«Антисоветским» поэтом её также назвать можно лишь с весьма высокой долей условности: страдая о судьбах сначала своей семьи, а потом и всего нашего Отечества, Кондакова истоки трагедий видит (судя по её стихам) в действиях тех самых «тиранов», о которых так вдохновенно написал её муж.
Её позиция, судя по всему, иная:
Все говорят – надо валить, валить,
А мне ещё надо потолки побелить <…>
Встретить тех, кто придёт с войны.
Вынести всех из кремлёвской стены,
похоронить на кладбище
и вас простить,
когда вы вернётесь их навестить.
Признаюсь, в этом месте я несколько, что ли, притих.
Как человек, написавший и пропевший (ещё до СВО, замечу) строчку «Пора валить тех, кто говорит „Пора валить“…» – с первой частью утверждения Надежды Васильевны я согласен всей душою.
Что до второй части: спасибо, конечно, за прощение, но, если вы кого-то собрались выносить из кремлёвской стены – нам и прощения, знаете, не надо. К чертям бы такое прощение.
Об истоках своей позиции Кондакова пишет в автобиографии: «Большое влияние на меня оказал журнал Твардовского „Новый мир“, а также личность А.И.Солженицына <…> В этом же влиятельном ряду для меня стоят книги Варлама Шаламова и Олега Волкова, а также „Белая гвардия“ и „Дьяволиада“ Булгакова».
И здесь мы снова вернёмся к истории жизни Надежды Васильевны, раз уж она сама её не скрывает.
Она проговорила то, что крестьянский быт её родителей уничтожила советская власть. Так и было, не поспоришь.
Но как же дальше сложилась жизнь поэта?
«Впервые я увидела Москву в возрасте 18 лет, будучи первокурсницей Саратовского университета. На каникулы мы с подружкой, тоже писавшей стихи, прилетели в столицу „на разведку“, разузнать про Литинститут и его творческий конкурс…»
«И хоть уже давным-давно здесь другой полис, в память навсегда впечаталась именно та, первая утренняя картинка моего города – с поливальными машинами на пустынных улицах, с сиренями у Большого театра, с тополиным июньским пухом, просеянным сквозь яркое солнце на Тверском бульваре».
«Год спустя я поступила на первый курс Литинстутута».
«Я начала печататься рано, в Литинститут поступила в 19 лет, имея за плечами два курса университетского филфака и публикации в „толстых“ журналах».
«В ЦК КПСС вдруг „обнаружили“, что средний возраст членов Союза писателей приближается к пенсионному, и дали команду: срочно принять в „писатели“ молодых – из тех, кто моложе 30, у кого есть публикации и готовится первая книга. Нас, помню, собрали в музее Маяковского и в присутствии членов приёмной инстанции устроили публичные чтения. Дальнейшее было предопределено».
«Сразу после окончания института стала заведующей отделом поэзии». Кондакова работала сначала в «Знамени», потом в журнале «Октябрь». Знаете, что такое – «толстые» журналы в СССР? Это были целые министерства, с невероятными тиражами, с огромными редакциями, размещавшиеся в самых красивых зданиях и особняках посреди столицы.
«К 30 годам была лично знакома со всеми более или менее известными поэтами, многие из которых стали моими товарищами или друзьями».
Она выпустила в главных столичных издательствах семь книг стихов – тиражами, которые нынче поэтам не снятся и в самых счастливых снах. Переехала с мужем на дачу в писательский посёлок Переделкино.
И я вот хочу спросить – не Надежду Васильевну (кто я такой, чтоб с неё спрашивать), – а мироздание вообще.
Если родителей прекрасной поэтессы Кондаковой раскулачила советская власть, за что она и век спустя требует вынести из кремлёвской стены всех там похороненных, – какая именно власть создала всё, что она описывает далее?
Кто это всё создал?
Москву советскую, расстелившуюся для простой оренбургской девчонки, стремительно вознёсшейся на самый верх?
Кто вылепил эту «великую советскую мечту»? Те, кого надо из кремлёвской стены вынести? Или кто-то другой?
В стихотворении «Поэтом моего поколения» Кондакова пишет:
Судьба их целовала в макушку,
а после вылез кто попало…
Но ты всегда, Россия-матушка,
Своих поэтов предавала.
Судьба, говорите, их в макушку целовала?
Да их целовала в макушку эта треклятая советская власть, которую поэты и этого, и предыдущего, и последующего поколения насмерть забили по щекам книжками Солженицына.
А как умерла эта советская власть – тут и вылез «кто попало».
Так кто их предал, этих поэтов? «Россия-матушка»? А они чем занимались в то время, когда она их предавала?
И мы не про Бориса Примерова спрашиваем: он сам спросил и с себя самого, и со всего своего поколения.
Впрочем, и с других мы тоже ничего не спрашиваем; мы так… горько сетуем, в поисках утерянных ответов.
Один ответ я, впрочем, знаю, и оспорить его вряд ли смогу.
Меж мощью и огромностью государства, о спасении которого взмолился на пути к страшной смерти в стихах своих Примеров, и крестными муками ряда поэтов советской эпохи, Надежда Кондакова спокойно и последовательно выбирает сторону – даже не поэтов, нет, – сторону боли.
Она пишет (в стихах на столетие Варлама Шаламова):
…Ты вновь – о «роли личности» немалой —
мол, спас страну, построил Днепрогэс!
А что поэт? Ну, искрой небывалой,
ну, просиял,
ну, помер,
ну, исчез…
И здесь не то что б государственническая логика рушится… Здесь другое.
Поэзия, знаете, просто не может и, наверное, не должна быть иной. Иначе она и поэзией быть перестанет.
Побивать поэзию публицистикой – не слишком сложно. Нужно ли?