Стало быть, я сам должен и хоронить его. Эта мысль ошеломила. Ее следовало обдумать и разделить — конечно же, с ним самим. И я отправился обратно в часовню. Я жил в часовне Хейлса в этот приезд куда больше, чем собственно в самом Хейлсе. И из часовни выходил наружу — в мирскую жизнь. Так мне и предстоит жить дальше, ибо я сам это избрал. Однако мирская жизнь слишком резко вторглась в мои дальнейшие планы.
Я прибавил масла в лампаду перед образом Богоматери, обернулся к брату и сразу понял, что изменилось. Здесь больше не было его души. Только расколотая оболочка тела, скорлупа плоти. Но птица из нее отлетела. Почему же так коротко? Почему ему было отпущено так мало времени? Так ничтожно времени — насладиться молодостью, властью, богатством, мощью имени и тела, ласками молодой жены? Я сел в изголовье, долго смотрел в лицо. Нет, он не казался спящим — ненавижу эти слова о мертвых. Он был уже не здесь. Оставалось только силой памяти, силой любви, которая не престанет, силой минувшего братства вызвать дуновение его души напоследок.
— Ты не против? — спросил я его. — Наверняка ведь буду запинаться, а ты не встанешь уже, чтоб в ответ подшутить надо мной.
Он молчал.
— Прости меня. Я этого не хотел. Если бы не Флодден, я бы принял постриг в «Светоче Лотиана» — и пусть бы Уитсом сел в Брихине. У него получится лучше. Я ведь не могу смотреть на нее, чтобы не желать. И с этим… с твоим мальчиком. Я найду его и поставлю на ноги. Не лучше, чем мог бы сделать это ты, но уж не хуже, чем полусредние. Тем еще предстоит поставить на ноги себя самих. Я приду в миг, когда он будет больше всего нуждаться во мне. Он станет лучшим из Босуэллов и самым ярким. Как звезда, восходящая на Западе, как смерть сама, в которой ты пребываешь — в той яркости, и ты в нем воскреснешь прежде собственно воскресения. Мать хотела как лучше, а сделала как всегда. Не станем ее винить.
Кто бы послушал меня в тот час, решил бы, что я безумен. Но горе часто грешит безумием.
— Вскоре мы простимся, но после станем сражаться за тебя, Адам. Сражаться за всё твоё, что осталось беззащитным — за земли и за дитя. Так я вижу. Попроси там наших, чтоб помогли, потому что здесь сил явно недостаточно.
Я смотрел, смотрел, смотрел на него… на белое, словно восковое лицо, на сомкнутые веки, сизые губы, на приглаженную темную волну волос. Да, здесь больше ничего нет. Я говорю с камнем. Повернулся и, не оглядываясь, пошел к дверям. В конце концов, то, что мы говорим мертвым, мы всегда говорим только для себя, уже не для них.
Взялся за кольцо двери, толкнул ее, тяжелую, из черного дуба, с гербовой резьбой, шагнул за порог, затворяя…
Агнесс едва не сбила меня с ног, когда я обернулся. Занятый своими мыслями, я не слыхал шагов. Она явилась на лестнице, запыхавшись, со съехавшим к затылку чепцом, держащемся на одной булавке… она была в багровом. Хейлс не успел переодеться в траур. За спиной ее в отдалении маячила камеристка молодой вдовы, на лице Энн было написано глубокое негодование. Значит, всё знают. Должно быть, повидалась со старшей вдовой. И тут меня осенило… «Так на то с нею Господь», вон оно что! Агнесс вовсе не давала согласия на то, чтоб расстаться с сыном, ребенка у нее украли! Гнев, желчь и горечь поднимались во мне, ибо я был одной крови с теми, кто пожирал женщину, которую я люблю.
Она смотрела на меня с такими отвращением и ненавистью, словно хотела убрать с дороги единым взглядом, словно боялась замарать полу платья, находясь на узкой лестнице рядом со мной, словно желала, чтоб я провалился сквозь землю, освободив путь к тому, кто еще выслушает ее… и только я знал, что говорить ей там больше не с кем. Потому что его нет. Потому что теперь я за него.
А еще мне показалось, что тем взглядом она просила пощады.
Я заступил ей дорогу и сказал. Первое, что лежало на сердце — оно и вырвалось:
— Я не знал. А если бы и знал… мою мать не может остановить никто, если она что-то задумала. Скорей всего, мальчика увезли нынче ночью.
— Она опоила меня, старая ведьма! — никогда в жизни не слыхал я от своей кроткой невестки такого голоса.
Сердце билось где-то в висках, но сотрясало грудь. Я беседовал с ней!
— Вы недобро говорите о моей матери. Но я вам прощаю ради нашего общего горя.
И зачем я это сказал?
— Ради общего⁈ Деверь, да будет вам! Что вы знаете о моем горе? И что еще было в моей жизни, кроме Адама? — одно резкое движение оленьей матки в загоне, и чепец слетел, волна волос захлестнула ее шею и плечи, а у меня захватило дух от того, как кровь ударила в голову — и в чресла.
Боже мой, только бы она не заметила! Но Он услышал, она не заметила и продолжала:
— Верно, мой сын! Вы лишились брата и дядей, а я утратила не только мертвых, но и живого!
— Ему не причинят зла, — я сам не очень-то верил в то, о чем говорил.
Верней, я даже не слышал себя. Я сгорал от желания к жене брата, которого сам должен был отпевать. Я только смотрел на нее. И этот мой взгляд, как ни странно, утишал бурление в ней гнева и горя.
— Откуда вы знаете? — спросила горько. — Ваша мать терпеть меня не может, Адама больше нет, вы отняли плоть от плоти моей, лишь бы вся власть осталась в семье… откуда я знаю, что станет с моим ребенком?
Вот, еще немного — она заплачет, и я не вынесу. Сделаю что-то, что слишком полно явит ей подлинную природу моего сочувствия. Не отдавая себе отчета в творимом, я взял ее руку и…
Ничего не случилось.
Я держал ее руку в своей, не смея дышать, затем склонился, коснулся ее губами.
Я, пастырь, я, священник, епископ, кому должно склонять голову только перед Христом, склонялся перед любовью, но, Боже мой, мне ведь было пятнадцать! Впрочем, и вся жизнь моя после этого поцелуя была для любви, но не для Христа. Mea culpa. Поцеловал тонкие пальцы, погрел дыханием, поцеловал снова.
— Я постараюсь помочь вам, сестрица.
Столкнувшись посреди двора, леди-мать и леди-невестка разлетелись, как две кометы, от этого удара, в разные концы Хейлса. Агнесс упала и сгорела в часовне, мать вознеслась в свои покои в Восточной башне. Видно, бессонная ночь была тому причиной, что я направился к ней в логово — будь я в рассудке, повременил бы. И горю, и ненависти всегда нужно время — выстояться, осадить яд. Неизвестно, шел я за утешением или с вопросом, ведь нам не выпало поговорить с леди-матерью с той поры, как вернулся Адам и с ним — Треквайр, епископ и Крейгс… Треквайра забрали его люди, увезли хоронить домой, то же стало с телом Синклера, однако у нас овдовела не только тетка, но и сестра — гневная и хищная Джоанна. Одно утешение, Мардж находится на севере, вдали от треволнений войны, совсем неуместных в ее положении — и ее супруг жив, какой бы он ни был. С этими мыслями поднимался я по винтовой лестнице башни, где верхние покои теперь были гнездом матери, так и не переселившейся за год во вдовий дом Крайтона. Я взбирался, почти не глядя под ноги — каждая ступень тут была изучена мной до щербинки — потому и не запинался. Мой братец Патрик всю жизнь отдельно меня терпеть не мог за легкий, бесшумный шаг… А потом я остановился передохнуть под дверью, размышляя, не разумней ли будет все же подняться еще выше, к себе, и прилечь хотя бы на полчаса. Ни утешения, ни вопроса в таком состоянии ума донести до нее я бы не смог.
Но у меня ведь талант останавливаться за дверью.
И едва положил руку на резную панель, чтоб толкнуть и войти, как услыхал приглушенный голос матери:
— Это же было три года назад?
Внутри завозилось что-то, словно большая сова шевелилась в дупле, раздалось бульканье настоев, наливаемых в склянку:
— Выпейте, госпожа. До годовщины еще больше одной луны.
— Я не о том. Три года со дня свадьбы моей дочери. Неспроста это, Элспет.
— Все на свете неспроста, моя госпожа.
— Да. Но… три года с того нашего разговора. И я с тех пор бесконечно проживаю осень, из которой мой муж…
— Отправился вслед за девчонками Драммонд! — прокаркала Элспет. — Туда ему и дорога. Вы долго терпели, моя госпожа, и хорошо, что тогда наконец вступились за мастера Джона.
Меня как громом ударило. Я стоял, похолодев. Вздох матери, раздавшийся следом, разорвал мне сердце:
— За этот грех я и поплатилась. Не зря мне вернули мою вину телами три года спустя. И, Господи милосердный, пусть это будет Твое последнее воздаяние…
Я убрал руку с дверной панели.
Наверное, мне все это снится после ночи бдения.
Такого просто не может быть.
Но к моменту, когда я, цепляясь за толстую веревку поручней, сполз на двор, голова уже обрела способность мыслить. Осторожно, мелкими шагами, чтобы не взболтать и не стошнило, я вынес себя на берег Тайна через те ворота, что возле кухни. Пусть бы и стошнило — вдруг полегчает? Поскользнулся пару раз, спускаясь к воде. Адам всегда так делал, когда искал ответ на свои вопросы — шел за ответом к Тайну. Вот теперь и я… эта мысль меня странно успокаивала, словно водокруты на серой воде впрямь могли дать мне решение. Я стоял, смотрел и дышал — долго, медленно. Люди не то, чем кажутся. Разве в этом есть какая-то новизна? Так было и так будет всегда. Нужно научиться смотреть на камни в ручье, отделяя от взгляда искажение форм, даруемое водой.
Вот то же самое и с людьми.
Мне нужно было подумать. Мне крепко нужно было подумать.
Род утратил старших мужчин, семья обезглавлена. Тетка, невестка, сестра овдовели. Племянник исчез. Братья похожи на псов, которым нельзя ослабить строгого ошейника. Моя мать убила моего отца, чтобы защитить сыновей. Так вот откуда было торжество в ее лице на поминках первого Босуэлла! Я закрыл глаза, отчаянная мысль верещала в висках, как иволга в клетке, без всякой отчетливости. Со стороны, вероятно, казалось, что я молюсь. А мне нужно было подумать, как поступить, но я не успел. Господь не был намерен давать мне передышки.