Конечно, досадно, что в Венеции его подстерегло единственное разочарование, как мужчину и как любовника, но проститься с монной Фриули граф зашел с легким сердцем. Если Патрик и ощутил укол сожаления при взгляде на нее, выпорхнувшую навстречу из священного убежища спальни, то потому только, что в лице Фаустины видел жизнь свою, как она есть — прекрасной, сияющей через край, короткой… почему-то вдруг пришло в голову. Странное, несвойственное ему, тревожащее ощущение.
Лицо куртизанки озарилось внезапной и светлой радостью:
— Вы⁈
— А вам есть, с кем меня спутать? — улыбнулся Босуэлл. — Конечно, я. В неурочный час, уж простите, Фаустина, но не задержу вас надолго. Пришел проститься, я уезжаю.
Тотчас тень упала на ясные черты — верить бы еще, что эта превосходная актриса и чувствует то, что говорит:
— Уезжаете… вы⁈ Когда? Куда? И почему?
— Завтра с рассветом. Я возвращаюсь домой. Хэмиш доставит на корабль мои вещи сегодня вечером, я буду на борту ночью, после того, как сэр Харвел изольет на меня некоторое количество лютого сассенахского гостеприимства. Всему свое время, carissima… думаю, мне пора.
Видно было, как монна Фриули, не скрывая разочарования, все-таки размышляет — практичность ее не дремала никогда:
— С вас сняли опалу? Вернули титулы и деньги?
— Нет.
— Зачем же вы едете, граф?
Он помолчал мгновенье. Это был хороший вопрос. И был на него только один ответ:
— Чтобы жить и умереть в Шотландии.
— Но что вас там ждет?
— Очень сердитый коронованный кузен, прелесть моя. Кровная вражда… резня на границе с Англией, возможно, новое тюремное заключение или даже казнь, но тут уж я постараюсь принять меры. Я возвращаюсь драться за свою свободу.
— За власть… — припомнив долгие беседы, понимающе молвила она.
Белокурый ничего не ответил.
По лицу ее неслись тени самых разнообразных побуждений, словно женщину терзали противоположные чувства, затем в одно мгновенье она приняла решение — и резкий звонок колокольчика раздался внизу, в каморках служанок. Вбежавшая камеристка едва не сбила Босуэлла с ног в своей торопливости.
— Флора, никого не принимать! — приказала ей госпожа. — Чтобы и духу ничьего не было сегодня к вечерней мессе, всех вон, никаких гостей! Господину Дюшану переслать мои извинения, я больна. Чистые простыни, горячую воду, свежие цветы в спальню… и фра Лоренцо ко мне, немедленно.
Левая бровь Босуэлла дернулась вверх — фра Лоренцо был исповедником неподражаемой Фаустины.
— Уж не решились ли вы покончить счеты с жизнью по случаю моего отъезда, прелестная? — осведомился он не без иронии. — Я польщен, но зачем же так убиваться…
Искры смеха плескались в синих глазах, лицо было невозмутимым, но ответ женщины своей неожиданностью вывел его из равновесия.
— Убиваться? — переспросила та. — Да нет же, он отпустит мне грех заранее… как делаю я всякий раз, принимая нового любовника. Сегодня вы ночуете здесь, граф Босуэлл, Харвел обойдется без вас.
Повисла пауза.
Похоже, монне Фриули удалось выбить Хепберна из седла.
Наслаждаясь его изумлением, она от души рассмеялась:
— Вы замерли, словно увидели свою смерть, Патрик… не рады? Больше не хотите меня?
Он покачал головой, усмехнулся — он, и правда, не ждал подобного поворота. Первый раз на его памяти крепость поднесла ключи на блюде тогда, когда сам он давно уже снял осаду. С монной Фриули, впрочем, обычная логика вещей не входила в счет.
— Но почему теперь, Фаустина? — спросил заинтригованный граф.
— Мужчина должен отправляться в бой, насытившись любовью красивой женщины. И хотя вы не считаете меня таковой, господин граф…
— Маленькая дрянь! — расхохотался Хепберн. — Так вот поэтому вы больше года водили меня на коротком поводке⁈
— И поэтому тоже. Кроме того, вы так крепко держитесь за свой кошелек, что я отчаялась добиться от вас толку… придется дать вам кредит. Вернувшись в Венецию, — заметила она строго, — заплатите мне вдвое!
— Но в спорране у меня в самом деле пусто, Фаустина. И есть ведь что-то еще… почему вы решили сдаться именно теперь?
Она помолчала, вздохнула, потом призналась с неохотой, с короткой улыбкой:
— Потому, наконец, что я и сама хочу насладиться вами, Босуэлл, и да будет последним, что вы сейчас запомните о Венеции…
— Ваши раздвинутые ножки? — улыбнулся Белокурый.
— Нет, — рассмеялась куртизанка, — ножки у меня как ножки, а вот то, что между… жду вас после вечерней мессы, милый друг, мне нужно подготовиться к приему.
— Вы столько раз готовились к такому приему почти при мне…
— Да, но не для вас. Для вас все будет иначе. Когда мужчину принимают, как любовника, при нем не наносят белил и не меняют сорочек!
Босуэлл, больше для того, чтобы проверить искренность чертовки, опустил ладонь на точеное плечо, привлек даму к себе на грудь. И правда, она, нимало ни сопротивляясь, прильнула к нему.
— А вы белитесь, Фаустина? — усмехнулся он. — Как можно, какой позор! А я-то думал…
— Нет, конечно, — засмеялась та. — Все, что вы видите, Патрик Хепберн, на этом лице — суть ухищрения природы, а не искусства. Желаете проверить?
Она приложила его руку к своей щеке, потерлась о нее, как кошечка, показала графу — ни следа белил или румян, а после вдруг развернула руку Босуэлла от себя тыльной стороной, коснулась его ладони острым, горячим язычком, взяла в рот средний палец, облизнула… все это время глядя Белокурому в глаза своим темным, гипнотическим взором, от которого жаркий удар крови пришел в виски Патрику Хепберну. Обвила обнаженной по локоть рукою его шею, притягивая к себе голову мужчины, безошибочно находя жадным ртом суровую складку губ. Долгий поцелуй, горячий и сладкий, полный смертельной неги, а после она выскользнула из объятий, эдемская змея, вечное искушение.
— Ступайте! — велела куртизанка, разрушая магию. — Я жду вас вечером, милый друг…
Для него одного — и только.
В тот вечер Белокурому выпало познать волшбу этих слов и понять, отчего ради Фаустины золотая молодежь Венеции убивала в темных переулках, не брезговала ядом, по ее прихоти спускала состояния за карточным столом, сорила отцовыми дукатами на ее умопомрачительной роскоши развлечения. Они ужинали вдвоем, и напротив него за трапезой сидела изысканнейшая из женщин, тем более привлекательная, что год неутоленного желания каждый жест ее претворял в ожидание, в приглашение, в чародейство. Они обменивались остротами и маленькими, беглыми прикосновениями — передавая бокал друг другу — начиная узнавать партнера кончиками пальцев, перед тем, как полностью соединить тела. Рыжеволосая кошка утеряла всю свою дерзость, всю колкость коготков, и ластилась к руке господина, и это было пьянящее чувство всевластия. Только эта женщина только для него одного. Он — лучший из всех, ибо она наконец избрала его, покорилась, жаждет, ждет. А что еще нужно мужчине, кроме как быть лучшим, единственным? Время на золотых часах остановилось, Амурчик на каминной доске прижал палец к губам, другой рукою указывая на замершие стрелки, то была воплощенная вечность, в которой он хотел бы остаться, когда придется умереть.
— Джованнетта, — сказал он уже возле ложа, когда та с пленительной лаской раздевала его, — я спал с женщинами, которых покупал… а, случалось, и с теми, которые желали меня, с теми, которые любили меня, и с прочими, которых хотел я сам… Все это известные мне разновидности, но мне еще не приходилось заниматься любовью с другом.
Темные, почти без блеска, глаза венецианки остановились на нем — так, словно, услыхав свое крестильное имя, актриса сошла с котурнов. Сейчас, именно сейчас сделалась она подлинной и потому невыразимо обворожительной.
— Ума больше, чем красоты, Патрик? — понимающе спросила она. — Это опасное — для вас самого — сочетание. Всему свое время… и дружба не помеха сладкой любви. Просто любите меня неторопливо, не завоевывая, не стараясь подчинить… Нежно и сильно, как вы умеете, мой милый, я верю в это, я это чувствую. У нас вся ночь впереди. И вся жизнь.
Спальня Фаустины, ее святая святых, ничем не выдавала образа занятий своей хозяйки — то была спальня очень богатой дамы с тонким вкусом. Распятие с лампадкой, резная черного дерева фигура мадонны с цветами и свечами перед нею, скамеечка для молитвы и сам молитвенник в переплете флорентийской кожи, подарок бедняги Роберто… И только ложе Фаустины, ее трон, ее алтарь, сияло белизной лучшего шелка, тонким кружевом отделки, золотым шитьем балдахина, изображающего самые фривольные сцены — здесь совокуплялись люди и животные разного пола и возраста, и толстопопые Купидончики рассылали россыпи стрел — превосходной роскоши раковина для самой драгоценной из жемчужин. Стены украшены как картинами лучших венецианских и флорентийских мастеров, так и зеркалами, превосходнейшими венецианскимизеркалами, с живой ртутью, с амальгамой, с золотой пылью, заключенной в стекло. Вот зеркал здесь было даже несколько чересчур — Фаустина превосходно знала, что мужчины любят смотреть едва ли не больше, чем брать — и развешены они были столь искусно, что Хепберн видел себя чуть не с пяти разных сторон, а самое большое стекло было бесстыднейше нацелено на то, что будет происходить на ложе. Муранские ремесленники создавали волшебные вещи — в такое зеркало, в его золотом свечении, можно было увидеть себя бессмертным. Или собственную душу. Или дьявола, если смотреть очень, очень долго…
Вот он отражался в них, медленно, томно целующийся с хозяйкой, в распахнутом дублете, в сорочке, с уже обнаженным торсом, вот расстегнут поясной ремень и тартан брошен на пол… женщина извлекала его из оболочки платья, как прежде спускала семь шкур с души. Венецианка опрокинула на постель свою жертву. Вот он видел в стекле Фаустину, прильнувшую к нему, ласкающую его, оседлавшую его, пленившую его ртом… Он закрывал глаза, отдаваясь темным волнам наслаждения, но и под сомкнутыми веками взрывались чувственные сцены, которыми, отражая любовников, многократно населяли спальню дьявольские зеркала. Он видел себя в них — овладевающим, Фаустину — отдающейся, ее слезы восторга, спазмы, трепет, ее маленькие ножки, легшие ему на плечи, запрокинутую в вышитые наволочки рыжеволосую голову дьяволицы, острые соски грудей, напряженное горло, из которого рвется стон. Он видел, как, насытившись сама, но не разрядив его, она поворачивается, меняя позу, допуская брать столь вольно, столь бесстыдно, как ни одна его женщина ранее, снова и снова… ни одной запретной ласки не существовало для Фаустины Фриули, никакой любовной схваткой невозможно было ее утомить.
Потом, уже испытав маленькую смерть, лежал он навзничь в этих скользких, предательских, надушенных простынях, глядя вверх, не желая более ни реальности, ни иллюзий, замедляя дыхание, успокаивая шторм крови в венах. Фаустина, свернувшись калачиком, привалившись к его теплому боку, так же молча отдыхала, затем протянула руку за бокалом вина, за кистью золотистого винограда…
Тут, в тишине, прозвучал его мягкий, чуть тягучий голос:
— Ну, Джованнетта, как вам моя любовь по дружбе? Не разочарованы?
— Нисколько. Много таланта, вкуса и чувства, mio caro Patrizio, хотя некоторая провинциальность в манере любить… но это придает оттенок необузданности, который так нравится дамам. И мне почти нечему учить вас.
— Но, Джованна, — сейчас, познав ее так, как только мужчина может познать женщину, он ощущал потребность в настоящем имени. — Но, девочка, к чему это все? Эта кличка, позы, манеры, притворство?
Он перекатился со спины на живот, заглядывая ей в лицо, перламутровое тело Фаустины распростерлось под ним на шелковой простыне в позе распятия — она дышала медленно, умиротворенно, наслаждаясь весом крупного мужчины на ней… каждым мгновением, каждым прикосновением, всем любовником целиком. И промолчала.
— Вы — женщина, достойная короля… а продаете себя любому.
Ресницы ее дрогнули, но темные глаза не открылись, и только улыбка легко коснулась губ. Потом куртизанка рассмеялась, и содрогание, которое он ощутил в ней, напоминало спазм завершающего мгновения. Глубокие, как венецианская ночь, очи смотрели ему в душу.
— Позы, манеры, притворство? — повторила неподражаемая Джованнета Фриули, бесстыдно раздвигая бедра под ним. — Спросите об этом себя, carissimo, ибо вы и есть — я. Вы возвращаетесь на родину, чтобы, кроме лютого нрава и хищного ума, выгодно продать обаяние и красоту, не так ли? Вы возвращаетесь, чтобы стать ее любовником, мужчина, достойный королевы…
— Сивилла! — усмехнулся, склоняясь к ней, Хепберн.
Он снова хотел ее.
— Вы точно так же продаетесь любому, но только не телом. Так поучитесь же у меня, Patrizio, как именно продаваться, не отдаваясь никому из покупателей целиком.
— Это вызов? — уточнил граф.
— Конечно! Но я вам помогу… — и толкнула белокурую голову вниз, к собственным уже разведенным ногам. — Почестей, мой милый, то, чем вы лакомились, заслуживает и требует своих почестей…
Свежий запах моря, подлинный вкус Венеции — это действительно стоило запомнить навсегда. Нежные стоны и площадные слова в равной мере исторгал у нее исполненный им протяженный, изысканный поцелуй.
— Да… о, Боже, да, какой же вы способный ученик… ищите, ищите у нее это сокровище, она не сможет отказать вам ни в чем… а сейчас… — выдохнула куртизанка, когда он снял кончиком языка последние содрогания ее тела, но не успела произнести наставления, потому что Хепберн вновь овладел ею одним долгим, неторопливым движением:
— А сейчас, куколка, вы получите настоящего шотландца, пусть и недостаточно утонченного, и будь я проклят, если не заставлю вас молить о пощаде…
Счастливые крики женщины гасли в куполе балдахина, в огромном зеркале золотые тела богов сталкивались и сливались, соединяясь, дрожа, замирая — еще и еще.
Горничные куртизанки, подрубая простыни при свете свечи, прислушивались к звукам наверху, болтали со знанием дела:
— У госпожи сегодня — годный любовник, не то, что вчерашний толстый француз!
— Так она, наконец, взяла к себе того нищего графа, на которого полгода облизывалась, а он, сразу видать, наездник что надо… Эх, мне бы такого красавчика, уж я бы задала ему жару!
— Так поднимись к ним…
— Бог с тобой, что ты, без позволения⁈
Но тут наверху прозвонил один звонок, и горничная подтолкнула подругу под локоть:
— Вот тебе и позволение! Видать, госпоже снова понадобились лишние руки и лишний рот. А, может, она позволит ему и взять тебя тоже.
Отложив шитье, девушка направилась к дверям, но оттуда уже обернулась к говорившей:
— Не хочешь ли со мной? А ну, как ей вздумается потешить его трибадами? — и залилась смехом.
— Нет уж, — отвечала другая с улыбкой, указывая на гору белья. — Не сегодня. Она же шкуру с меня спустит, если я оставлю наутро хоть одну… Желаю доброй ночи!
Он покинул ее спящей, до того, как совсем рассвело, вышел прочь, чуть помедлил на набережной. Женщина выжала его досуха, но ощущал он себя заново родившимся.
Прямо перед ним над изумрудной лагуной вставало огромное солнце, озаряя все золото коварной и прекрасной Венеции, к ранней мессе звонили у Святого Марка, голова кружилась от бессонной ночи, от любви и от выпитого, у причала покачивалась черная, словно сама смерть, гондола…
— Пора, ваша милость, нам нужно успеть до отлива.
Впереди было то, что он особенно любил — путешествие в неизвестность.
На борту корабля, в койке, проваливаясь в сон, он пробормотал:
— Хэмиш, как называется эта посудина?
— «Невероятное приключение», мой лэрд…
Он не вернулся в Венецию.
Долг остался открытым.