К книге
РаспознаванияЧасть III
100%
Часть III
23

Aux Clients

Reconnus Malades

L’ARGENT

ne sera pas

Remboursé[380]

Объявления в борделях, Рю-де-Л'Акведук, Оран

В Риме Стэнли в первый же день был облит зеленой краской и сломал палец. Это случилось, когда при посещении базилики Святого Иоанна в Латеране сборище паломников, которых он сопровождал, полиция приняла за демонстрацию скандально известной политической группировки и атаковала с пылом сарацинов, увечивших первых пилигримов, пришедших в Святую землю. Одинокий, уставший раньше, чем начал, растревоженный насилием, уязвлявшийся до глубины души даже такими пустяками, как постоянные встречи с грузной, щелкающей (Следите за Таинством!) толстухой с лакированными ногтями, он, подслушав где-то упоминание о Виа-Фламиниа, вспомнил, что уже подслушивал ее название, когда одиноко рыскал в больничных коридорах, как теперь рыскал в Риме. Он нашел миссис Дей легче, чем сам ожидал. Она немедленно выслала за ним Автомобиль.

Как и прочие монументы античности в Вечном городе, «даймлер» обладал внушительной высотой и передвигался, когда передвигался, со всем возможным в таких вульгарных обстоятельствах, как перемещение, чувством собственного достоинства. Стэнли сел впереди, с шофером; и, хотя они величественно катили мимо улиц и зданий, ради которых он пересек океан, большую часть поездки он глазел через плечо в пустой салон позади и на единственное сиденье. В конце концов миссис Дей может и настаивать, что получила машину прямиком из ватиканского гаража после вознесения Бенедикта XV в край, где та ему бы не пригодилась (ведь, как утверждает именитый испанец, смертный должен превозмочь расстояние и задержки потому, что его драгоценное время ограничено: для бессмертных в машинах смысла нет){518}. Но обычно она же первой признавала ответственность за установку витражных окон.

По прибытии молчащий шофер впустил Стэнли, позвонил в колокольчик и оставил гостя стоять покинутым у бронзовой скульптуры. Но только на миг. Налетела светловолосая фигура в органди и песце, протянула мускулистую руку, которую у мужчины могли бы назвать дюжей, парализовала Стэнли тем, что хоть у мужчины, хоть у женщины совершенно определенно являлось подмигиванием, и была такова. Стэнли пожух на фоне бронзы и уронил руку, протянутую было в приветствии. Потом выпрямился и сделал вид, что изучает пышногрудый триумф Юдифи над Олоферном времен девятнадцатого века, услышав шаги в коридоре за спиной.

— Так это и есть Стэнли!., и уже любуется нашим Донателло… услышал он и повернулся. — Это его Саломея… но ты это, конечно же, уже знаешь. Все ли у тебя хорошо, мой дорогой мальчик?

Миссис Дей была приземистой женщиной. Она вышла в пелерине до колен, зеленом летнем коктейльном платье с волнистым подолом и чем-то вроде наклеенных звезд из золотой бумаги, а также с декольте, обнажавшем край шерстяного исподнего. Она надвинулась с отчетливым позвякиванием, подержала руку Стэнли в своей и провела его внутрь, где, средь темно-красных драпировок, мраморных поверхностей, избыточно орнаментированных золотых рам с непонятными квадратами и треугольниками и очередных викторианских бронзовых скульптур, усадила его рассказать свою историю.

Подбадриваемый такими восклицаниями, как, — Мы так благодарны, что Он прислал тебя прямо к нам!.. Стэнли с запинками рассказал об обстоятельствах своего путешествия, хотя не стал упоминать, что совершил его как-либо иначе, кроме как в одиночку.

— Но ты все-таки высадился. В Генуе?

— Что ж да вот только…

— Что, мой дорогой мальчик?

— Ничего. В Генуе сошел человек, и у него нашли… в одном его чемодане нашли нарубленное на куски тело.

Миссис Дей охнула и отстранилась с еще более трещащим и отчетливым позвякиванием.

— Он сказал, это всего лишь… всего лишь невинно убиенные.

— Так и было? строго спросила она, шумно придвинувшись, с интересом. — Нет, это… он признался, что это всего лишь его лучший друг.

— Ах! сказала миссис Дей с облегчением и легким вздохом разочарования. Потом вдали что-то разбилось. Миссис Дей сидела со страдальческой гримасой.

— О, дорогой дом Сукио[381]!.. пробормотала она, пока Стэнли продолжил, в ответ на ее расспросы о своей работе, рассказывать о своем интересе к музыке и упомянул о стремлении в Фенеструлу.

— Но она., значит, ваша дочь вам писала?., обо мне?

— О нет, дорогой мальчик! Нет! Она никогда мне не пишет, мы не общаемся.

— Но она… вы знаете, что она…

— Она в порядке, мы знаем, что Господь приглядывает за ней по-своему. Миссис Дей улыбнулась улыбкой, как будто придавившей ее к креслу, и из декольте выбралось чело роскошного перламутрового распятья. Наконец выявилось, что большая часть звяканья шла от длинной цепочки, несущей что-то вроде большого яйца, которое раскачивалось маятником при ходьбе и устраивалось где-то на коленях, как сейчас, когда она садилась. У Штуки, как в русском пасхальном яйце, было крошечное окошко с увеличительным стеклом, но, заглянув, вместо рождественского вертепа или пейзажа можно было видеть только сильно укрупненный кусочек Чего-То: в прошлом году это была щепка Истинного Креста (который, как заверил Паулин, давал осколки, не истощаясь); в последнее время — щепка тазовой кости святого Антония. В глазах миссис Дей было что-то отдаленно восточное, словно кожу оттянули назад, и это усиливало ее присмиренный вид с ощущением, будто на нем вот-вот прорвется какое-то воодушевление, если бы не страх расколоть поразительное сходство с лицом, которое она скрывала под этим, сконструированным макияжем. Миссис Дей всегда казалась веселой, за исключением набожных мгновений, когда на лице возникала задушевная пустота, или мгновений тревоги, когда все черты нервно карабкались к выдающемуся носу, как вот сейчас — из-за стона откуда-то. Она извинилась со словами, — Бедный Адриан, он нуждается в Нас… и удалилась под позвякивание, оставив Стэнли сжимать зуб, найденный в кармане, и оглядывать комнату.

Картины в позолоченных рамах были освящены множеством слоев лака, каждый последующий казался темнее другого из-за собравшейся пыли. Потому разобрать, что на них изображено, было трудно, но обязательно, ведь в глазах миссис Дей на каждой был религиозный эпизод, которому она сама назначала как тему, так и руку мастера, из-под которой он вышел. Стэнли как раз стоял беззастенчиво близко, чтобы разглядеть маленькое «Благовещение» Тинторетто, с мыслью, что заметил в одном углу собаку с птицей в пасти. Тут его развернул звук энергичных шагов. — Это… начал он, поднимая взгляд прямо перед собой, и как будто лишь минуту спустя смог опустить его навстречу кольнувшему взору фигуры, семенящей позади него через комнату. В этот миг взметнулась рука, и Стэнли отшатнулся от того, что, осознал он позже, наверняка было знаком благословения, когда сутана вскинулась, а фигура исчезла с завихрением черной мантии.

— Дом{519} Сукио!.. окликнула миссис Дей, преследуя монаха. — Здесь проходил дом Сукио? спросила она, появляясь.

— Что-то проходило, выдавил Стэнли.

— Ну надо же, снова ушел. Так занят, так занят, сказала она, понемногу обмякая, пока не села. — Он такой душка.

— Он… он…

— Доминиканец, и так добр к Нам. Так оберегает… и она наконец опустилась в кресло с, — Теперь расскажи Нам побольше о себе.

И вот так Стэнли принялся вновь рассказывать об интересе к музыке, скромно задержавшись на своей работе для органа, которую он сочинил (и которая, по его словам, была бы реквиемом, напиши он ее три века назад), и вновь заявляя о желании посетить церковь в Фенеструле и, если возможно…

— Сыграть там на органе? Но, дорогой мальчик, нет ничего проще. Это был подарок американца, и поэтому они конечно же пустят тебя поиграть, подарок американца, с кем Мы хорошо знакомы, очень даже хорошо…

После этого Стэнли с трудом следил за беседой. Все остальное показалось нереальным, когда перед ним воспарил этот образ. С взглядом, прикованным к золотому телефону на другом конце комнаты, и зубом, сжатым в кармане так, что он чуть не впивался в ладонь, из перевязанной руки ушла боль, и Стэнли с трудом слышал повествование миссис Дей о том, как в детстве, изучая в школе французскую речь, обеденный этикет и мандолину, она знала, что впереди ее ждут великие свершения, хотя какие, не имела и малейшего представления, пока однажды, когда она плавала голой на спине в голубых водах Португалии, ее не нашли какие-то крестьянские дети, приняв за явление Девы, и с тех пор, конечно же, ее путь был ясен. На самом деле только перед уходом он хотя бы заметил наручные часы миссис Дей: четыре золотых стрелки лежали поверх утонченно изощренной фигуры и те, что указывали на III и IX, были, судя по всему, неподвижны. Две другие показывали минуту и час, и, поскольку он ушел в десять минут пятого, то не задумывался, что это может значить, пока не пришел на следующий день на обед и не был любезно встречен хозяйкой в двенадцать тридцать.

Свое распятье, хоть и оставшееся разбитым, Стэнли повесил над кроватью в комнате, которую нашел на Виа-дель-Бабуино. Действительно, от каждого взгляда на него ноги становились ватными, а когда он к нему обращался, в нем сперва трепетало, а потом проносилось чувство опустошенности, и он ронял голову на переплетенные руки со всей концентрацией, что делает прошлое ярче, и старался не помнить. Но если оставаться так слишком долго, на коленях у кровати, начинало казаться, что поднимается и опадает сам пол, движимый его бьющимся сердцем, вторившим корабельным двигателям, а его одышка тошноты, когда он вскакивал на нетвердых ногах, вторила задыхающимся стонам зверя, с которым он боролся всю жизнь. Он закрыл глаза перед рождественской открыткой, виденной в той аптаунской спальне, и тем ярче проступил образ на темном гобелене памяти; открыл он их перед самой пожелтевшей оцепеневшей штукой, с твердыми мышцами в напряженных ногах со сломанными коленями, и, шатко отвернувшись, решил на следующий же день сдать ее в починку.

Но всегда что-то мешало. Первым делом, разумеется, ему надо было найти свою опознавательную брошюру, путеводитель по Риму, книгу молитв и значок, определяющий его как паломника. Он носил значок на лацкане своего второго по новизне костюма (в эпизоде с зеленой краской пострадал, к счастью, его третий и последний, а лучший голубой костюм висел не развернутым, не ношенным после похорон матери). В том же втором костюме, зажатом между матрасами на протяжении путешествия и надетом с застенчивым предвкушением под иллюминатором, вдруг заполнившимся вместо моря и неба статичным пейзажем, он и сошел с корабля с тем блестящим расплющенным видом матроса на суше.

И все же на маршруте, необходимом для индульгенции, от базилики святого Иоанна в Латеране к гробнице Святого Петра, базилике Святого Павла и Санта-Мария-Маджоре, выглядел он одиноко. Переходя мост Святого Ангела, где паломники уже некогда задыхались и гибли в давке, выглядел он одиноко. Минуя Врата Колоколов, входя на площадь перед собором Святого Петра и глядя на египетский обелиск и апостолов на крыше за ним, и на купол Микеланджело, выглядел он одиноко. Его волосы все еще густо торчали на затылке и уже начали завиваться у шеи. Он подстриг усы, но неровно, то и дело нервно ловил их кончики зубами. Если бы кто-нибудь остановил его и спросил, что он обо всем этом думает, он бы признался в своем удивлении, что Рим такой желтый… но никто не останавливал. Одно за другим он посещал места, которые считал себя обязанным посетить, и, действительно, часто по возвращении на Виа-дель-Бабуино ловил себя на том, что не помнит, какое из них какое, что не уверен, видел ли Лаокоона, хотя здесь перед ним висела знакомая картина с ним, что однажды даже перепутал Сикстинскую капеллу с капеллой Паолина, а их обе — с Ватиканской библиотекой, куда, как он был твердо уверен, не ходил вовсе. Что до статуи святого Петра, со ступней, стертой поцелуями до гладкости, то он не упоминал миссис Дей, что утер губы, когда поцеловал ее сам. Обычно он докладывал ей о своих экскурсиях, как в тот день, когда, войдя, прервал ее капризное бормотание над газетой, — Снова надел свое тяжелое кольцо рыбака на правую руку, значит, его отпустил артрит. Конечно, Мы же просили за него блаженную Деву Марию… Она резко отодвинула газету, обнажив на коленях новую книгу, под названием Le cinque fonti sanguinose{520}.

— Святой Климент! горячо повторила она. — Но ты же посещал верхнюю базилику? Да, с прелестным потолком. Мы, между прочим, очень хорошо знали приора Маллули{521}. Как приятно, что там все принадлежит доминиканцам. Бедняга, принял мученическую смерть, когда его бросили в море с якорем на шее. Но мы надеемся, ты не спускался до самого конца? потому что кто-то (и если где-то поблизости был Адриан, она часто произносила слова, которые считала неприличными, по буквам), — кто-то построил прямо под ним я-з-ы-ч-е-с-к-и-й храм. Вонючая сырая каменная комнатушка, где поклонялись солнцу. Разве не глупо? Но, конечно же, их всех подавили, верно…

Порой Стэнли видел толстуху с корабля, сжимавшую свою брошюру за три пенни о современной Деве-Мученице, или еще какой, щелкая своей Машиной, и, хоть он и чувствовал облегчение, когда она сбегала при его виде, хотел бы, чтобы при этом у нее было не такое выражение ужаса. Однажды он видел, как из Бронзовых врат вышел отец Мартин, и чуть не окликнул его. Но отец Мартин шел с другим священником, и оба кивали, склонив головы в конвокации, оставив Стэнли таращиться на бледную девушку с «Куда боятся ступить ангелы»{522} Форстера.

Он мог бы приступить к работе. Должен был бы, ведь день, на который он надеялся, а теперь мог и рассчитывать, когда он впервые исполнит свою композицию в церкви, о которой мечтал бесчисленно раз, казался близок. Он даже пробовал, разок-другой, засесть с учебной клавиатурой и пройтись по тому, что переписывал в море: но уже спустя минуту после того, как Стэнли садился за печатные клавиши, уставившись в пустую стену комнаты на Виа-дель-Бабуино, все словно начинало покачиваться, плоская клавиатура поднималась под пальцами, сама стена покрывалась рядами заклепок, сшивая плиты внахлест. Пальцы обеих рук складывались в хрупкие кулаки, а в разуме теснились неуместные пустяки, затмевая ту идею, которой он был одержим. Чувствуя ошибки в своей работе, Стэнли их не находил. Да и не искал толком, а вдруг вскидывал глаза от какого-нибудь воспоминания — как о восточных коврах, шившихся с сознательным изъяном, дабы не оскорбить творца Совершенства подражанием его великому замыслу.

Потому то худое лицо, которое без конца подсовывала память, мигом преображалось, быстро отягощалось плотью, чтобы стать толстухой или кем-нибудь вроде нее, отказывая ему, оставляя с анафемой на его устах, — et eum a societate omnium Christianorum separamus… Или отцом Мартином, отворачивающимся, — et a liminibus sanctae Matris Ecclesiae in coelo, et in terra excludimus, et excommunicatum…[382]

— Но дорогой мальчик, ты не можешь поехать в это воскресенье, это же день канонизации, той маленькой испанской мученицы, и у Нас есть билеты… ты не можешь поехать в Фенеструлу в это воскресенье.

— Но и должен, я… это… это день, когда я хочу отпраздновать мое… канонизацию в моем… таким образом своей работой, я… поймите, закончил он резко с мольбой, что всегда до нее доходила, поскольку на последнем обращении к милосердию миссис Дей всегда — «понимала». Он обнаружил, что все чаще проводит время у нее на Виа-Фламиниа; хоть с ее выдающимся носом она вовсе не напоминала толстуху с корабля, чьи злые черты отчаянно жались друг к другу от страха потеряться на просторе того лица, в смирении миссис Дей имелась полнота, которая уравновешивала и наконец вовсе перевешивала отдаленное отторжение толстухи.

Стэнли поерзал на краешке кресла королевы Анны и повел плечами. Под рубашкой чесался наплечник, который миссис Дей сшила сама и подарила ему. Он заметил блик ее часов и посмотрел на свои.

— Конечно же, дорогой мальчик, если ты так хочешь, сказала она и вздохнула. — Мы знаем, как важна твоя работа, так и должно быть, но Мы надеялись… Цепочка зазвенела.

— Да, я…

— Ну что ж, может быть, сегодня мы вместе поедем к кардиналу Спер-мелли, у него есть знакомства в Фенеструле. Если Мы осмелимся оставить Нашего Адриана на такой срок, добавила она и покачала головой.

Адриан был не ее сыном, как расплывчато однажды предположил Стэнли (думая о чем-то другом), а пожилым бультерьером, когда-то белым, а теперь страдающим от тяжелой инфекции кожи из-за краски, которой миссис Дей пыталась привести его в гармонию с тем желтым велюровым платьем, что часто надевала в свет. Стэнли приучился смотреть у нее под ноги, так как чуть не затоптал престарелого бедолагу в день, когда тот колобродил, потому что, хоть Адриан носил слуховой аппарат и точно слышал приближение Стэнли, передвигался он с опасной самоуверенностью преклонных лет, считая самим собой разумеющимся, что ему уступят дорогу. Не то чтобы Стэнли уже и так не смотрел под ноги: однажды он чуть не затоптал дома Сукио, и ответный взгляд был полон далеко не маразматической немощи. А вообще-то яда. А вот видел ли его дом Сукио, когда Стэнли застал маленькую фигурку резвящейся на витринной выставке на Корсо-Умберто, в костюме одного из нибелунгов какой-то вагнеровской панорамы, сооруженной для немецких и скандинавских туристов, Стэнли знал не лучше, чем посмеет ли сам донести об этом миссис Дей; поскольку карлик оберегал свои интересы к ней не менее ревностно, чем нибелунги — свои сокровища, и никогда не упускал случая пронзить Стэнли взглядом, вызывавшим на незигфридовской спине мурашки, как и сейчас, когда тот вошел.

— Дорогой дом! воскликнула она. — Мы собираемся к кардиналу Спермелли, Мы думаем, он понравится Стэнли, и знаем, что Стэнли понравится ему, ему всегда нравятся молодые мальчики, особенно музыкальные. Стэнли просто не терпится посмотреть его area musarithmica[383]. Здоров ли он?

— Его что? вставил Стэнли.

Дом Сукио сел на связанную крючком подушку подставки для ног и сумрачно покачал головой. — Белые термиты, сказал он.

— Что?

— Белые термиты, моя дорогая леди.

— Но, дом Сукио… вы рассказывали, что белые термиты вторглись в Ватикан, в сами папские архивы, но…

— Они прогрызли шестифутовую стену Кортиле-дель-Паппагало, съели множество книг и кардинальский церемониальный плащ, и швейцарская гвардия уже отрапортовала об острие новой атаки на другой стороне самой площади Святого Петра.

— Но кардинал Спермелли?

— Жалуется на ощущение сверления в правой ноге. Вы же знаете, моя дорогая леди, он так долго работал, всегда сидя в одном и том же кресле. Вчера это кресло сломалось.

— О! простонала миссис Дей, поднимаясь, — Мы надеемся, будет не так худо, как когда ему в желудок попала пчела. Идем, идем же, дорогой мальчик, сказала она Стэнли, и он последовал за ней.

— Мы желаем, чтобы ты постригся, дорогой мальчик, прибавила миссис Дей перед уходом.

Казалось благоразумным, в данных обстоятельствах, чтобы Стэнли остался ждать в Автомобиле. Она на добрых полчаса скрылась в желтом портике, перед которым они остановились, а он терпеливо облизывал растрепанный ус в калейдоскопическом салоне Автомобиля. В ногах большого одиночного сиденья, лицом к глазку и встречному движению над плечом шофера, находилось что-то вроде молитвенной скамейки. На ней даже были вышиты пти-пуаном инициалы I H S, но на самом деле это, рассказала ему миссис Дей, «креслице» Адриана, и на нем и сидел Стэнли, когда шофер помог ей сесть в машину и они отбыли к Виа-Фламиниа.

Усевшись, миссис Дей протянула ему письмо, — для Фенеструлы, дорогой мальчик… И он не знал, как ее отблагодарить. Но она сидела, уставившись в дамастовый потолок, щелкая зубами, так что он попробовал выглянуть на улицу в одну из светлых частей витража. Наконец усевшись, подтянув колени к подбородку, и вглядываясь, насколько возможно, через набедренную повязку святого в картине мученической смерти святого Стефана справа от него, когда машина замедлилась и встала в пробке, он вдруг вскрикнул и чуть не пробил головой дамастовую крышу.

— Вон она! Вон она!

— Кто?., дорогой мальчик…

— Вон она!., сидит за тем… за тем столиком к том кафе…

— Дорогой мальчик…

Автомобиль помчался вновь, и Стэнли несколько оправился.

— Ничего, я… кое-кто, кого я… кое-кто, кого я знал… когда-то.

— Но дорогой мальчик, ты так побледнел… Миссис Дей потянулась к его руке, дрожащей с письмом в Фенеструлу, и так ее часы оказались прямо перед его глазами. Ярко вспоминая последовавшую акробатическую кутерьму, вспомнит он и время: было только шесть.

— Ну, мы уже привыкли к нищете в Испании, так что не против нее и здесь, сказала высокая женщина, сидя на террасе кафе на следующий вечер. Она отодвинулась от фигуры, стоящей над ней и оглядывающей столики за ней. Это был Стэнли, и он чесался под пиджаком. Когда он отошел, она наклонилась через столик и прошептала мужу, — У тебя нет зуда? Может, мне только чудится, но с тех пор, как мы уехали… там все монахи как будто не мылись буквально годами.

— Поэтому раз ты не хотел переспать со мной, я просто сделала логичный вывод, что ты не спишь с девушками, и просто сделала логичный вывод, что ты педик. Что ты здесь делаешь, ты католик? Девушка за соседним столиком подняла взгляд на Стэнли так, будто он мешает, но он стоял и выглядывал что-то за ними.

За столиком слева от него американский священник-протестант в очках без оправы впервые попробовал «Чинзано», скривился и сказал, — Это просто часть общего предприятия, для которого мы собираем всех. Знаете новое слово, капрей?.. Оно состоит из первых двух букв «католика», «протестанта» и…

— Я католик? Господи нет, я просто приехал посмотреть здесь искусство.

— Ну ты точно прогадал со временем, сказала девушка, провожая взглядом Стэнли среди столиков. Было только шесть.

— И чего все так восторгаются руинами в Риме, в Берлине сейчас ничем не хуже.

— Древний город всегда интересней, если его бомбили.

Стэнли наблюдал. Заметил бледную девушку, которую видел ранее, перед Бронзовыми вратами, когда искал отца Мартина; и как тогда ее лицо заняло место его, сейчас перед Стэнли возникло лицо отца Мартина и отвернулось так же, как Стэнли отвернулся от нее. Она сидела одна и читала «Комнату с видом»{523}.

— Я правда практически дописал роман, осталось только добавить мотивацию, сказал молодой человек за следующим столиком, где он остановился. — Пока читаю Данте в поисках идей.

Тут Стэнли показалось, что он ес увидел, за столом с отдаленно знакомыми фигурами, на середине многолюдной террасы. Он попытался прорваться в ту сторону, с головой вновь потной неуместными пустяка ми, когда лицо отца Мартина склонилось и было изгнано лицом толстухи, молча поджимающим маленькие губы, теряющим плоть, расширяющим глаза, углубляющим впадины, чтобы стать тем самым лицом, которое он искал теперь и верил, что видел, за исключением того, размышлял он, пока в спешке на ватных ногах задевал столы и спинки стульев, за исключением того, во что она вроде была одета: белый тюрбан, размашисто повязанный надо лбом, белые рукава и широкий белый воротник над плечами, ярко накрашенные губы, проблеск узкой длинной черной юбки.

— Стэнли!

— Чт… оо?..

Дон Билдоу приветственно схватил его запястье. — А я-то думал, что с тобой случилось, когда ты не сошел в Неаполе…

— Да, я… я тороплюсь, я…

— Как и я, погоди, слушай… Дон Билдоу умоляюще посмотрел из-за пластмассовой оправы. Его волосы стали реже, а коричневый костюм — поношеннее. Буро-желтый галстук запачкался у узла. — Только одно, нет ли у тебя…

— Я… мне пора! отвечая, Стэнли вырвался из его хватки, — И я даже не знаю, что такое ты просил…

— Нет, это ничего, сказал Билдоу, снова поймав его за руку, — метил-тестостерон, это я нашел, медсестра на корабле была не против, когда я… но слушай, теперь мне надо… Ты знаешь, как по-итальянски будет «контрацептив»? Меня ждет девушка и я… Стой!..

Когда Стэнли достиг столика на другом конце террасы, там не было никого знакомого. Блондинчик только что договорил, — Да мне все равно, даже если святой Иосиф Купертинский и правда летал и сидел на ветках, это тут совершенно не при чем!

— А мы с тобой встречались! раздался голос из смутно знакомого лица, и на ладонь Стэнли лег большой красный палец.

— Но… где? спросил он, застигнутый врасплох, поскольку, несмотря на темно-синий костюм и короткие светлые волосы, это тяжелое лицо и правда казалось знакомым.

— Chez[384] той совершенно очевидной женщины, ты заходил, как раз когда я выходил.

— Но это был…

— Я. Я заходил спросить, где тут магазин, где можно купить трусики. Но что там делал такой парень, как ты? Не верится. Затем палец соскользнул, когда он повернулся и представил Стэнли остальному столику с, — Боюсь, мои дорогие, это один из тех самых одиозных паломников, и его уже побивали камнями на улицам, посмотрите на его руку. Но только один палец? В какие развратные игры ты тут играешь?..

— Но я…

— И как я вам говорил, этим утром я ходил в ту дерзко вычурную церквушку, потому что там вроде как спрятан самый что ни на есть настоящий Тициан. Конечно, там стояла очередь, и я дождался, и можете себе представить, что я очутился в очереди на благословение беременных матерей?

— Здесь не было девушки? выпалил Стэнли.

— Мой дорогой мальчик перестань вести себя так неприлично, а то тебе придется уйти. Да что такое, у тебя вши? Чешешься, как Томас Бекет.

— Смотри!

— И в самом деле, это Хершел. Теперь видите, на ком он женился? Его студия платила ей десять тысяч долларов. Нечто по имени Аделин.

— Но ему обязательно всюду таскать ее с собой?

— За это ей и платили десять тысяч долларов. Конечно ему не обязательно тащить ее в постель. Вы слышали, что он все-таки не будет играть святого Себастьяна в том фильме? В сцене мученической смерти, знаете, ему нужно быть практически голым, когда его расстреливают теми ужасными стрелами, но один взгляд на божественную татуировку на его…

— Пожалуйста, снова перебил Стэнли, — кто-нибудь из вас…

— И подумать только, мне не отдают маленького Джионо до среды, когда меня примут. Да я в этот самый момент в состоянии благодати.

В мгновение тишины, когда Стэнли перевел дыхание, с другого конца стола повысился слабый фальцет с, — Блаженная Мария пошла погулять…

— Это она! вы… это песня, которую она поет, она…

— Детка, ты ее знаешь?

— Да, вы… где она? Она была здесь, она… была же? Это не она была в том смешном…

— Осторожней, детка. Руди задумал этот костюм специально для нее. Это ее подвенечное платье.

— Ее… что?

— Лучше сказать, ее приданое.

— Но вы… она… она… выходит замуж?

— Детка, а ты не знаешь?

— Но за… кого? За кого она выходит?

— Может, было бы неправильно рассказывать.

— Но вы должны, она… я…

— Ну ладно, мы не назовем жениха. Можешь угадать. Мы только скажем, что она станет монашкой. А теперь угадывай. За кого?

— Но вы… хууу… Стэнли мог дышать только урывками.

— Детка, только не принимай это так близко к сердцу, нам не нужны ревнивые ухажеры.

— Хуууу…

— Разве ей не идет ряса Руди? Я имею в виду, ряса, которую он придумал. У нее все равно и так подтянутое тело. Не круглое и пухлое, как у женщин.

— М… ммм… монашкой?

— Вуди сказал, что хотел сделать ее как можно более до-миниканкой. И пведставьте себе Вуди женатым!

— Она… выходит… за Руди? выдавил Стэнли.

— Ты не знаешь ее жениха, глупыш. Его никто не знает, никто не видит, что он видит в этой, которая останется неназванной. Потаскуха. Заурядная, обычная, вульгарная…

— Но погодите, я… она… куда она ушла? спросил Стэнли, беспомощно озираясь.

— Руди придумал еще один костюм с совершенно божественно вдохновленной шляпкой-нимбом — и длиннейшим рассекаюшейшим маджентовым поясом с уймой золота, я и сам чуть не принял обет, когда увидел в этом ее. Но вы слышали, что она говорит? о стигмах, и копье с наконечником из золотого пламени, пронзающим ее сердце, и гнойных отверстиях в ее лбу, пахнувших лилиями, и всяческих что ни на есть кровавых подробностях. О нет! «Он сделаться б снаружи мог Лилеей, розой — изнутри…»{524} Но не это. О нет! На ее лице…

— Чистейший Караваджо. Я ей сказал, что вроде бы уже ее видел, но наотрез отказался спрашивать, с кем она знакома в Нью-Йорке, больше не хочу вспоминать о том грубом вульгарном кошмаре, никогда. Я только сказал, Притворюсь, будто встречал тебя на картине. Чистейший Караваджо. Но вы видели сегодня моих рафаэлей? Бенито всего семь лет! и вы бы слышали, как он лопочет своим замечательным розовеньким язычком…

— Прошу, ответьте… сказал теперь Стэнли, опустив голос до уровня, когда почти мог его контролировать, — куда она ушла?

— Прекрати же чесаться! Она просто-таки только и говорила о том, чтобы поехать в Ассизи, вбежать в двери Порциункулы и получить уйму помилований от кого-то знакомого в чистилище, кого-то, кто спустился в небесное море на веревке, даже не знаю, из ее уст это звучит ужасно фарсово.

— Но она… сейчас поехала туда?

— Она хочет просто-таки больше всего на свете, но ей туда никак не попасть. Мой совет был просто пойти босой. Верь в Бога, вот был мой совет. Вера тебя защитит.

— Но она… тогда куда она ушла?

— Она ушла с вульгарным человечишкой в зеленом шелковом галстуке, который сказал, что возьмет ее на киноконкурс. Это просто-таки все, что я знаю. Вот. Вот, видишь того неуклюже фамильярного человечишку? в зеленом шелковом галстуке? сидит с тем странным…

— Спасибо, сказал Стэнли, поворачиваясь, и поспешил прочь.

— А пвавда ли, что кардиналам можно ездить на роликах между sala ducale[385] и Сикстинской капеллой?

— Мне все равно, что в Коране Моисея обвиняют в колдовстве, кто вообще читает Коран?

Стэнли нагнал человека в зеленом шелковом галстуке уже на краю террасы, когда тот уходил, и сразу же донес до него надлежащее описание.

— А ты ее тоже знаешь? Обалденная, правда же. Я даже не знал, что она а-мериканка, не считая той чертовщины, которую она напялила, ну что твоя айтальянская мадонна, понимаешь?

— Да но я… где она?

— Ну я тут занимаюсь рекламой фильма о житии Богородицы, и мы проводим конкурс на главную роль. Так она для нее рождена. Знаешь, я к ней подхожу и такой, Спикка инк-глиш? Я ж айтальянский не знаю, ему в Йеле не учат.

— Но она…

— Не то чтобы я вообще его учил. Ну я и спрашиваю, была ли она когда-нибудь в кино, и знаешь, что она отвечает? Отвечает, что однажды ходила на картину о смешном человечке в круглой черной шляпе и с усиками…

— Но…

— А в другой раз она видела «Хижину дяди Тома», где Еву утягивают на веревках на небеса, ну я и говорю, Да не ходила в кино, а в смысле, чтоб в нем играла. У нас для этого самого жития Богородицы звуковая дорожка на шесть языков, мы целый город для съемок арендовали.

— Но…

— И всех жителей заодно. Это колорит. Она рождена для роли Богородицы. А что ты сделал с рукой?

— Ну это, я… там было что-то вроде бунта… замялся Стэнли.

— И ты в него влип? Глянь. Моя чековая книжка, видишь? Видишь тут? Пуля. Остановила пулю. Мне пора. Приятно познакомиться. Видишь того мелкого придурка? Мне с ним теперь ужинать, он бывший король. Хочет, чтоб хороший рекламщик помог ему вернуть трон. До встречи. Приятно познакомиться, если ты ее тоже знаешь. Она обалденная. Рождена… воплощение Богородицы…

— Но где она? отчаянно спросил Стэнли, цепляясь за руку, машинально ухватившую его ладонь.

— Сейчас-то? Тут не помогу. Серьезно, она только и говорила о том, что хочет в какой-то розарий в каком-то там городе, увидеться там с кем-то, кто спустился на дно океана на веревке. Я, честно говоря, ничего не понял. Мы еле успели сделать пару ее снимков. Она обалденная, будет обалденная даже в 3D, и я ей сказал, что пошлю студийную машину хоть к черту на куличики, ради этого розария. Она мне позвонит. До встречи.

— Да, я… до… до встречи.

Стэнли стоял и чесался под мышкой, и смотрел, как рокочет прочь лаймово-зеленый кабриолет. Позади него кто-то сказал.

— Конечно Ватикан — это голая нищета, после Дельфов.

— Дорогой мальчик, хвала Небесам, с тобой все хорошо. Я за тебя молилась. — Но… что?

— Молодой человек спрыгнул с внутреннего купола Святого Петра, и я уж подумала, это мог быть… О! Упал прямо перед главным алтарем, прямо перед всеми туристами, и я почувствовала… хотя в газете и в самом деле пишут, что это был хорошо одетый молодой человек.

Стэнли проследовал за ней в заставленную комнату, где она села с рассеянным видом, Цепочка зазвенела, когда она склонила голову к плечу от звука, будто вдали что-то разбилось, несколько приглушенного из-за красной драпировки. — Какой же сегодня был день, и бедный дом Сукио — его преследует гадкая немка, которая хочет канонизировать свою дочку. Сегодня она даже заявилась в его поисках сюда, и Нам пришлось прятать его в фисгармонии. Фрау Фартмессер, с силой произнесла миссис Дей, — и она говорит, дочь с ней, в камере хранения на Stazione Termini[386]. Затем миссис Дей с минуту смотрела на Стэнли, который с извиняющимся видом ерзал в своем пиджаке. Она покачала головой, издала знакомое цоканье губами и повторила, — Хвала Небесам, с тобой все хорошо, взяв газету. — Наш наплечник защитил тебя, хвала Небесам. Она опустила глаза к газете и покачала головой из-за нее. — Мы надеемся, их найдут, пробормотала она.

— Кого?

— Кости святого Петра. Их ищут так давно, пробормотала она, все еще качая головой. В комнате было очень тепло, и Стэнли сидел на краешке кресла королевы Анны, сцепив руки между коленей, уставившись в пол. Раз или два он поднимал голову, чтобы заговорить, и наконец прислонился к спинке и потерся об нее плечами.

— Я хотел…

— Газеты никогда не рассказывают Нам ничего хорошего. Иногда только льют больше крови, чем Мы можем выдержать. И когда ты заговорил о Нашей дочери, да. Мы сразу поняли, что-то случилось, и теперь Мы вспомнили. Уверена, я читала в газете, что ее повесили за убийство. Убийство собственного мужа! Это уже так просто не выдержать, даже когда речь о твоей плоти и крови. Причем в Миссисипи.

— Да, она… но вы должны знать, она…

— Она всегда была норовистой девочкой. Мы делали, что могли, но уже давно видели признаки того, что она сбилась с пути. А когда она созналась Нам, что сжевала облатку… Миссис Дей резко вскинула взгляд, снова опустила и покачала головой. — Как Нам печально, что тебя не будет на церемониях канонизации маленькой испанской мученицы. Наверняка придет пятьдесят тысяч человек, и это впервые проводится на улице. У нас билеты в колоннаду, между прочим. Да уж, там наверняка будет под сотню епископов, а Его Святейшество выйдет в красной мантии мученичества.

Стэнли сидел, ковыряя ковер краем ботинка, с еще более извиняющимся видом, до следующих ее слов, когда он выпрямился и чуть-чуть не просиял.

— И Мы приняли обет не выходить из дома до того славного дня.

— О, я… я хотел спросить, можно ли мне… если бы я хотел куда-то поехать, может ли меня отвезти Автомобиль?

— Тебе придется сказать Нам, куда, ответила она, и цепочка прозвенела легким упреком. — Хотя бы только затем, чтобы Мы отдали указания Орландо, поскольку он тебя не поймет.

— Ну, в… в Ассизи, я думал, что я… хочу поехать в Ассизи.

— Место рождения святого Франциска! Ну конечно же, дорогой мальчик. Тот добрый, божественный персонаж, сколько историй дошло до нас. Посетить Порциункулу, где он посреди зимы бросился в колючие розы, чтобы превозмочь свою страсть… или, лучше сказать, искушение отказаться от аскезы, ведь именно его страсть мы и почитаем, верно же. Розы вот-вот расцветут, и ты увидишь их маленькие листочки, орошенные его кровью. Скажи Нам, дорогой Стэнли… Она наклонилась к нему. Яйцеобразный предмет соскользнул с ее коленей и качнулся на цепочке к полу между ними. Стэнли поднял его и передал ей. Она взяла, даже не взглянув, глядя только ему в лицо. — Ты не думал о том, чтобы принять сан? Ибо Мы читаем в твоей нежной бескорыстной натуре…

— Ну я… я… начал он, когда она оставила его слова незаконченными.

— И для этого ты хочешь посетить святилище самого самоотверженного из святых, самого кроткого? И увидеть то самое место, где он отбил искушения Лукавого?..

— Ну я… это не совсем ради меня, я… А Орландо правда немой?

— А как же, дорогой мальчик, но зачем об этом спрашивать? И что ты имеешь в виду под…

— Ну, я имею в виду, я имею в виду — это не ради меня, я имею в виду, что я имею в виду, что это не только ради меня, я имею в виду…

— Ты имеешь в виду — не только ради твоего телесного «я», твоих чувств, выручила она его от замешательства. — Ты имеешь в виду свое духовное «я», конечно же Мы понимаем, дорогой мальчик. Конечно.

— Да, я… да, ответил Стэнли вяло и упал на спинку. Миссис Дей молчала. Он настороженно поднял голову, готовый к ее взгляду, но она смотрела на газету и качала головой.

— А вот несчастный расстриженный священник-иезуит, начала она с сожалением, словно в продолжение разговора, — который пытается начать мировой крестовый поход против папы. Она снова издала цокающий звук. — И он уже отлучен, не просто toleratus, a vitandus. Если он войдет в церковь, служба обязана немедленно прекратиться. Но что такое toleratus? спросила она Стэнли, резко вскинув взгляд.

— Ну это… это… начал запинаться он, — toleratus — это когда кого-то еще не… осудили публично, когда… и его нельзя… прогнать, если он только не пытается… принять участие в службе.

— И куда ты сегодня ходил на утреннюю службу? спросила она, словно меняя тему.

— Я… я не ходил.

— Ты… но мой дорогой мальчик! Ты имеешь в виду, что не ходил на раннюю службу. Мы понимаем, сказала она, устраиваясь в кресле так, что перламутровое распятье приподнялось над шерстяной границей ее груди. Стэнли уставился на него. Встал, и его ноги были ватными.

— Мне надо… домой, сказал он. Его рука поймала в кармане зуб. — Завтра…

— Да, дорогой мальчик, до завтра. Она улыбнулась ему, потом молча поджала губы, почти как толстуха. Стэнли попытался улыбнуться, но отвернулся, потирая одной рукой глаза и бормоча «спокойной ночи». Потом услышал ее голос и повернулся обратно. Она снова смотрела на газету.

— Что найдут? спросил он, когда его снова застигли блеск ее наручных часов и мягкий блик перламутрово-белого распятья, застигли с ватными ногами и проносящимися через него словами, — et anathematiza-tum esse decernimus, et damnatum cum diabolo, et angelis cius, et omnibus reprobis in ignem aeternum indicamus…[387]

— Какие-то американцы на горе Арарат. Ищут Ноев ковчег{525}.

На следующий день в американском иллюстрированном журнале, заслужившем широкую циркуляцию своей коварной претензией на простоту, посвятили целую страницу фотографии, ранее опубликованной в «Оссерваторе Романо» в подтверждение плясок солнца над Португалией во время явления там Девы Марии{526}. Папа римский и сам (сегодня он благословлял водителей на фестивале скутеров, которых восхвалял за «доблесть и гибкость») в другом боговдохновленном случае получал «немые, но красноречивые» послания от «солнца в волнении» и засвидетельствовал «жизнь солнца под дланью Марии». И здесь в доказательство приводилась фотография («строжайше подлинного происхождения») солнца у горизонта в 12:30, где его вполне могли бы сфотографировать, если бы горизонт был португальским, а час — барбадосским, ведь даже сейчас на Карибах было около полудня, когда где-то наверху прозвонили Ангелус, и Стэнли вошел на площадь Испании с видом усталым и беспокойным.

— О нет! нашел он силы сказать, когда был пойман за руку Доном Билдоу и в тот же самый миг увидел высокую фигуру, которую не видел со времен остановки в Неаполе: надвинутый на лоб черный хомбург, рука уже не в перевязи, а отдыхающая в кармане Честерфилда.

— Я как раз пришел за почтой в «Американ Экспресс», сказал Билдоу, не отпуская Стэнли. — Что случилось? Тебе нехорошо?

— Я… мне надо…

— Наверное, я и сам неприглядно выгляжу, сказал Билдоу, огладывая собеседника с ног до головы, — но только что был у одного портного, он сошьет мне прекрасный костюм, сорок тысяч лир, а этот я выкину, как только получу тот. Все остальные мои вещи отправились прямиком в Париж, я туда собираюсь через пару дней. Выкину этот костюм и надену новый, чтобы не пришлось платить за него на таможне. Видел? Он протянул книгу. — Только что увидел в «Пиале». Это Ансельм.

Стэнли, нервозно следя за фигурой, которую знал только как Холодного Человека, вздрогнул и посмотрел на книгу. — Ансельм?

— Его исповедь. Я там есть. И ты тоже. Мы все там есть.

— Я… правда? сказал Стэнли, уставившись на нее. — Но он же вроде в монастыре?

— В нем самом. А это исповедь о том, что его туда привело. Вот только… попадись он мне в руки, добавил Билдоу, сжимая книгу мягким кулаком.

— Можно взять? вдруг спросил Стэнли.

— Ну… ну еще бы, если хочешь. Я сам не читал, только заглянул. Мы все там есть. И не хочу пока читать, добавил он, отдавая книгу, и Стэнли взял ее обеими руками, со сломанным перебинтованным пальцем поперек названия. — И знаешь, что со мной случилось вчера ночью? продолжил Билдоу с легкой обидой в голосе. — Скорей бы уже во Францию. Та девушка, которая меня ждала, помнишь?

— Мне пора, быстро сказал Стэнли, прижимая книгу к груди, словно щит.

— Повел я ее в номер, и сперва она отказывалась снимать лифчик. Сняла все, но не…

— Мне пора, до свидания, спасибо за книгу… Стэнли снова поймал краем глаза Холодного Человека.

— И знаешь, что? Знаешь, что она со мной провернула? Одна ее грудь была деревянная.

— Я… я не хочу это слышать, отпусти, до свидания…

— Все еще торопишься? Но что ты на это скажешь, одна — деревянная, сделана из дерева, прямо как… эй, когда мы увидимся снова?..

Но Стэнли уже был далеко. Он спешил по мостовой с книгой, прижатой обеими руками к груди, бросая взгляды вперед, сомневаясь, где именно встречал тот сильный профиль и узкий подбородок, и водянистые голубые глаза, но уверенный, что видел его задолго до «Конте ди Брешиа». Но с горящим на лице вопросом куда важнее, куда насущнее, Стэнли проследовал за ним в кафе, куда тот вошел, быстро осмотрелся и сел один, положив шляпу рядом, пригладив кончики волос кончиками пальцев, затем положив подбородок на ладонь так, словно кусал золотую печатку. Стэнли неуверенно стоял у колонны за его спиной, закусив растрепанные кончики усов, будто так мог найти уместные слова обращения, которые искал.

— Вся каюта богомерзко провоняла, сказала поблизости высокая женщина за аперитивом, — растаяли просто-таки все его витамины Б. Он их принимает от похмелья.

Девушка справа от него сказала, — Когда она уехала, все ящики комода были забиты пустыми бутылками «Бромо»{527}. Читал вот это? Это Фирбенк.

Затем, когда Стэнли уже был готов сделать шаг, от другого столика подошел человек с неподатливым восточным лицом, натянутым, но не напряженным и еле заметно двигавшимся лишь у уголков губ. Он был довольно низким и в тренчкоте. Они приветствовали друг друга с внешним удивлением, и человек в тренчкоте начал говорить, садясь.

— Fenn es…

— Говори по-английски, идиот…

От звука этого волоса, хоть и приглушенного за сцепленными ладонями, Стэнли вспомнил, и его губа задрожала. Вернулась вся та ночь, и он опустил голову и сел, наполовину скрываясь за колонной, открыл книгу Ансельма и уставился на страницу: «Если бы мы тогда остановились хоть на минуту — минуту молчания…» Он крепко зажмурился, и голова заполнилась ревом метро. Теперь он чуть не поднял руки, чтобы проверить, застегнута ли рубашка, чтобы застегнуть ее, как тогда; взамен только содрогнулся, как содрогался тогда, и женским голос рядом произнес, — Там на могилах маленькие электрические лампочки, с почасовой оплатой, будто это прогорающие свечки… Стэнли услышал «о охватывающего голоса той женщины в метро и мужчины, который стоял с платком у рта, как сейчас сидел со сцепленными там же руками. — Там, где похоронен Ките — или Шелли?.. Ее голос, и спутанная масса под ее юбкой, охватывающая их обоих интимностью ужаса, затем на платформе, где жидкие голубые глаза застыли над белым платком, — Это, дорогой молодой человек, есть создания, коих некогда сжигали в охотах на ведьм…

— Вонь, всюду…

Стэнли утерся рукой, как в то утро, внезапно очнувшись, глядя на ладонь, уронил ее, прислушался.

— Не могло быть ничего проще, он сам напрашивался, тихо говорил человек в тренчкоте. — Больше того, он сам любезно пригласил меня взглянуть на мумию. Он сам ее для меня сделал! О, но с какой же изобретательностью, это и правда был шедевр…

— Право, мой дорогой друг…

— Признаюсь, мне не хватило духу покончить с нашим делом немедленно, несколько минут я его расхваливал. Он рассердился, когда я усомнился в… подлинности? этой штуки, но был очень горд собой. Я видел по глазам, он был очень горд собой, когда мы вместе покончили с нашим делом.

Они посидели молча, и человек в тренчкоте чуть подрагивал уголками губ, взирая на потолок, словно с теплом переживал некую приятную встречу с прошлым. Потом пожал плечами и добавил, — Испанцы, впрочем, они не… нормальны, разумеется.

Человек рядом с ним едва ли шелохнулся, разве что сдвинул локоть, чтобы освободить место для бокала перед собой. Он сидел, уставившись за дверь кафе отсутствующими светло-голубыми глазами.

— Ты плохо выглядишь, сказал второй. — Еще измученнее, чем когда я видел тебя там.

— Я плохо сплю.

— Ты и тогда плохо спал.

— Даже хуже, чем… тогда.

— Сигарету?

— Нет.

— Больше не куришь.

— Нет.

Спустя минуту заботливого молчания человек в тренчкоте сказал, — И ты планируешь вернуться? Он не получил ответа, кроме еле заметного кивка. Официант принес еще вина, а также горгонзолу. — Значит, да? ты уверен, что хочешь вернуться? Ведь еще есть время…

— Что… тебе-то за дело! Я обязательно вернусь. И все же Холодный Человек почти не отодвинул лицо от сцепленных перед ним рук для этой вспышки нетерпения и быстро приглушил ее.

— Скверный шрам на губе? Человек в тренчкоте снова подернул кончиками рта. — Ты же знаешь, что это, разумеется, несложно исправить, пробормотал он, прислушиваясь, приглядываясь с огнем в глазах.

— Что ты имеешь в виду? Я вернусь, почему нет. Что ты имеешь в виду?

Хлястики на плечах тренчкота чуть приподнялись и опустились. — Ничего. Разумеется, слухи?

— Да, да, да, прошептал второй из-за ладоней с острым нетерпением. — И после твоих докладов, а? Приглядываешь за мной… да, такие мелочи, как, момент, когда я возмущаюсь из-за продажи картин за доллары, об этом ты им тоже рассказал?

— Прошу, разумеется…

— Да, чем решительно доказал, что я не иначе как работаю на реставрацию короны… аффф… подобная логика… Я обязательно вернусь, почему нет? куда… что еще? прошептал он, уставившись прямо перед собой. Потом медленно опустил глаза и сидел, изучая сыр на тарелке у своего локтя.

— Разумеется, я хотел сказать, что понимаю тебя…

— Разумеется, один раз ты это уже объяснял. Нет…

— Я хотел лишь сказать, что дела идут нехорошо, там нет ничего хорошего. Всё, коррупция распространилась… Его голос затих, он сидел молча с огнем в маленьких глазках, вздрогнув, когда ему локтем вдруг сдвинули сыр.

— Вот, отведай, попробуй на вкус, коррупция во благо…

И они снова сидели молча какое-то время, пока человек в тренчкоте не притрагивался к горгонзоле, и наконец он сказал, — Завтра? Еще один? как мне говорят, священник?

— Одет в священника.

— И ты, ты мне его укажешь, ты его не перепутаешь?

— Да я, я его тебе укажу. Не перепутаю, пробормотал его собеседник из-за ладоней, раздвинул их и словно что-то сплюнул с кончика языка. — Если только думаешь, что справишься, на улице, среди бела дня?

— Разумеется… пробурчал человек в тренчкоте, потом, — Véres kôltô.. помнишь?..

— Ты? Сцепленные руки на миг отпали, с проблеском золота, и шрам на губе стянул их во что-то наподобие ухмылки. — Кровавый поэт!.. Он снова поднял руки.

— Или… ты?

— Довольно…

— Ты будешь завтра вечером на поезде?

— Да.

— Я бы хотел посидеть за хорошим последним ужином перед тем, как мы вернемся. А? «Пикколо» в Будапеште? А?

— Да. Пораньше. Около семи.

— Ты… значит, вернешься? сказал человек в тренчкоте и пригляделся к профилю перед ним.

— Да, да, а теперь доброй ночи. Доброй ночи.

— Личные дела больше не превыше всего, а? Доброй ночи. До завтра? Под зонтиком святого Петра… а?

Стэнли быстро спрятал глаза в книгу.

— И вы когда-нибудь видели что-нибудь настолько откровенно отвратительное, возвысился голос высокой женщины. — Грязь, которая вечно хранится в раке из чистой вечной пластмассы. Боже мой!., с сертификатом о Чудесном Происхождении и Печатью Церкви. Грязь из церкви в Галилее, где превращали вино в воду, Боже мой. Мой муж что только не собирает, вы сами видите, в каком он состоянии после того, что случилось с Хуки-лау…

Далекий голос сказал, — Да мне все равно, даже если Жанна д`Арк была ведьмой, это тут не при чем…

И другой, — Конечно все знают, что францисканцев канонизировали за то же, за что вальденсов сжигали заживо…

И затем Стэнли вскинул глаза, словно его ударили. Перед ним стоял официант, и он прошептал, — Café, хрипло, стараясь заглянуть за грязный фартук туда, откуда доносился голос, который он совершенно определенно слышал. Когда он увидел ее, она уже сидела и, хотя так близко, на том стуле, откуда ушел человек в тренчкоте, она не видела его, и не смотрела вокруг, только на свои руки на столе. В этот миг Стэнли мог бы подскочить, или вскрикнуть, или просто заговорить, начиная с какого-нибудь перегруженного союза, словно продолжая прежний разговор после нескольких минут или часов: и остановил его не ее собеседник, а абсолютная, освобожденная тишина на ее лице, несмотря на язвочку, опорочившую изящную линию губ.

— Наверное, ее что-то ужалило, сказала она в этот момент, отвечая на вопрос мужчины в полуобороте от Стэнли, и с упреком в улыбке коснулась своего лица, все еще не поднимая глаз. Затем они оба замолчали. Он словно только косился на нее и продолжил, глядя прямо перед собой.

— Конечно Хуки-лау не умерла, она… Высокая женщина что-то прошептала. — Но это ничем не лучше. Я не понимаю, как это случилось, пока мы были там, не снимали с нее пояс ни на минуту. Впрочем, был один козел, в Испании, с планами на нее. Это было видно по его глазам.

— Как ты устало выглядишь, как иногда выглядел он, будто старик, кому больше не о чем жалеть. И ты старик? или на твоем лице еще не зажили шрамы. Подними левую руку… не можешь, она там, ласкает очередной шрам. Она рассмеялась, пронзительный звук, и оставила его между ними, глядя на свои руки на столе. На ней был простой темно-серый костюм, с длинной непрерывной юбкой и коротким плащом. Волосы ничто не покрывало.

Он что-то пробормотал.

— Что? Ты шутишь. И она рассмеялась вновь. Его правая рука опустилась на стол, и она взяла ее в свою и положила левую поверх обеих. И все же казалось, что он кусает золотую печатку на другой, уставившись перед собой.

— Все же…

— Сегодня? В Ассизи, она все шла и шла и шла через ворота. Никто не появился лично, чтобы пожаловать помилование. Никто, в «сияющем небесном сиянии», никто, помнишь? Когда никого не было у дверей? Теперь жалует помилования, о меньшие братья{528}, в чистилище ли он, если утонул? Вниз, по веревке, он рассказывал тебе эту историю? Утонул, спустился по веревке в небесное море, чтобы отвязать якорь, зацепившийся на камень с ничьим именем, и датой, придавленный тьмой ко дну, и потому ничего удивительного, что якорь зацепился, и он спустился по веревке. Если бы было время…

— Слушай. Просто ответь…

— Что-то новенькое? Его кровь на листьях, я видела. Но никаких шипов? значит, чья-то чужая, ведь я видела его избавленным, вниз. Да, помазанным ничьим маслом и избавленным, вниз, тот проклятый черный андрогин, который удерживал его и потерял, вниз…

— Возможно, мы больше не увидимся.

Она не подняла глаза.

Стэнли сглотнул с сознательным усилием и притворился, что ищет потерянное место в книге. За соседним столиком компания принялась переживать из-за самого недавнего догмата — Вознесения{529}. Один сказал, — Есть совершенно прекрасное научное объяснение…

— А потом, когда мы ехали назад, с нами поехал монах. Тогда на ней был пояс, но я не следила…

— Она бы умерла от асфиксии на пятидесяти тысячах футов.

— Чего только не слышишь, о жизни в монастырях.

— А если бы летела быстро, сгорела бы, как метеор.

— Ты на ней женишься?

Нa это Стэнли поднял взгляд, с глазами широкими, но веками опущенными в недоверии, словно стараясь скрыть услышанное от себя же; и скрыто увиденное, ведь ее глаза были широкими, век — не видно.

— Жениться на тебе! сказал человек и убрал правую руку.

— Так, Мария была еврейкой, правильно? Еврейская женщина, если попадает на небеса, как она питается?

— Эта грязь, навсегда сохраненная в вечной пластмассе. Вечная пластмасса правда живет вечно?

— На небесах есть кошерная кухня?

— Понимаешь, он это туда поместил и не забрал. Стэнли уставился на нее. Его собственное выражение, даже движения рук начали подражать ей, затем мужчине, когда он отвечал, потом лицо — ей, а руки — Холодному Человеку, не считая хитросплетенных мышц, трудившихся у краешков и вокруг глаз, и уголков губ, чтобы спасти собственное выражение от этой беззащитной открытости, и руки Стэнли затрепетали.

— Жениться на тебе! Мне!

— Потому что он это туда поместил и не забрал, как обещал, как всегда раньше, как обещал.

— Мне!

— Взять догмат непорочного зачатия. Хочешь защитить Марию от скверны первородного греха, а как же тогда с Елисаветой? Так можно далеко зайти в прошлое.

— Конечно мы встречали тех, кто это производит. Религиозные сувениры, в основном из пластмассы. И она даже открыто признала, что она обращенная. Но мой муж видит еврейку за милю.

— И сама Мария сказала святому Антонию Падуанскому, что ее тело остается нетленным на небесах.

— Святой Иоанн Креста сказал…

— Слушай! Слушай…

— Где нет любви…

— Мы видимся в последний раз.

— Но почему ты делаешь то, что делаешь? Почему живешь жизнь, которую живешь?

Стэнли следил, как его плечи опустились вперед, следил, как одна рука хватает другую, и, хотя не видел водянисто-голубых глаз, его собственные теперь раскрылись с тем же намеком вожделения, как и у широких темных глаз, что он искал.

— Потому что… ты понимаешь? сказал Холодный Человек, впервые заговорив с тихой ясностью, — потому что любой храм власти… защищает прекрасное. Удерживать людей… контролировать людей, что-то им дать… любую дешевку, чтобы на время их удовлетворить, удержать от прекрасного, их руки, которые… хватают и оскверняют и… ломают прекрасное, руки, которые ненавидят прекрасное, и страшатся прекрасного, и хватают и оскверняют и страшатся и ломают прекрасное…

— О нет, сказала она ему.

— Потому что ее так мало… красоты так мало, так мало прекрасного, и чтобы сохранять его, удерживать их…

— Но как же делать больше… прекрасного?

Пока они смотрели друг на друга, Стэнли наблюдал за ними, беспомощно зависнув между их глаз, ожидая того, что каждый искал во втором.

— Сейчас… если бы было время… сказала она тихо.

— А ты уйдешь в монастырь, уйдешь в эту… эту жизнь, вдруг начал напирать он, и она пожала плечами, снова опуская глаза.

— А в какую другую? Ведь там я стану невестой.

— Завтра, да да все устроено, публика, это лучше всего, завтра.

— Так скоро!

— Завтра, да. Все устроено.

— Завтра она… поцелует кольцо рыбака? Если бы было время, задать ему вопросы о чистилище.

— У меня однажды была его книжка, по ошибке…

— Поцеловать святого Петра в лодке, завтра?

— Вот ты где! Слушай, только послушай, это письмо от моей жены, выпалил Дон Билдоу, падая за стол прямо перед Стэнли.

— Нет, нет, нет…

— Слушай. Моя дочь вся опухла, когда я уезжал, помнишь? И мы думали, это было… мы не знали, что это было, помнишь? Ну и знаешь, что это было?., что это есть? Она беременна! Вот о чем письмо от жены, и ей всего шесть. Ты меня слышишь? И что мне делать? Чего ты на меня так смотришь?

Стэнли молчал, он уставился на лицо Билдоу, но отсутствующе, словно куда-то далеко за него.

— Это «О причудах кардинала Пирелли»{530}.

— Но вы читали «Жюстину»? Там он оскверняет облатку прямо внутри нее.

— Дай сюда! Отдай мне эту гадость! Дон Билдоу выхватил книгу с коленей Стэнли.

— Мой муж сейчас сидит в гостиничном номере, с книгой какого-то конфузского китайца и бутылкой скотча.

Вошел юный итальянец и присоединился к соседнему столику, где предложил группу американских туристов на продажу.

Дальше два американских сенатора пили виски и спорили, был у Швеции король или нет.

— Он говорит, что практикует тонкое искусство сидения и забвения. Боже мой, как я устала.

Дон Билдоу пытался порвать книжку. Сначала пытался сломать ее по корешку, но не смог. Тогда взял в руку половину страниц, но не смог их вырвать. Наконец поднял книгу перед собой и начал рвать по десять страниц за раз. Стол за его узкой спиной стоял пустым, а потом за него опустились Виктория и Альберт Холлы, и Руди, и Сонни, и Бастер, и швед Большая Анна, и еще двое, и принялись обсуждать сложности поездки в Париж на поезде, так как Руди и Фрэнк оба находятся в состоянии благодати и не могут находиться в одном купе. Страницы продолжали рваться. Слабый мужской голос возразил, — Капрей… Женский голос сказал, — Жид. Дон Билдоу сидел за столом и рвал страницы из книги, по пять за раз.

Со спины, когда она неподвижно стояла в том желтом велюровом платье, миссис Дей очень напоминала неровную стопку диванных подушек. На тот момент сим устоем{531} для обозрения владел только дом Сукио, и он не задержался им насладиться, а повернул и заторопился по темному коридору, наспех поправляя мантию, когда она открыла дверь для Стэнли. Он помешкал перед тем, как войти, чтобы опереться на вооруженную руку Юдифи: голова Олоферна покачнулась к нему, и все чуть не рухнуло.

— Мой дорогой мальчик осторожней… осторожней с нашим… Донателло, охнула миссис Дей, когда бронзовая скульптура выровнялась. — Это его… Давид, его знаменитый Давид, бормотала она нервно, обращаясь к все еще чуть болтающейся голове, словно извиняясь перед ней. Так же нервно она бормотала, заламывая руки, когда вела Стэнли в заставленную комнату. — Мы желаем, чтобы ты постригся. Он сел на краешек кресла королевы Анны, а она с минуту стояла над ним. — Что такое? Что тебя тревожит, дорогой мальчик?

— Ничего, ничего, ничего, быстро сказал он и вытянул плечо из-под ее ладони, блика наручных часов у его щеки. Она отстранилась с уязвленным видом и почти бесшумно села в большое кресло. Там принялась за уже знакомый цокающий звук.

— Я… простите, я… я устал.

— Это для всех был тяжелый день, сказала она, несколько отстранен-но, и дальше смотрела в потолок. Он все молчал, сжав руки между коленей, и она продолжила тем же тоном, — Мы пережили очень тяжелый визит каких-то британских израильтян. И бедный кардинал Спермелли, белые термиты безвозвратно уничтожили его шахматную машину. Теперь он только и говорит о том, чтобы поехать в Венецию, где его сопроводят к последнему месту упокоения с достоинством pompa funebre[388], хотя те мелкие моторки «Кока-Колы»…

— Он настоящий? вдруг перебил Стэнли.

— Он что? мой дорогой мальчик?

— Нет, нет, но если он кардинал его должны… ничего. Ничего.

— Ты расстроен, правда же, сказала она, резко взглянув на него, когда он вновь опустил глаза, и тогда подняла свои к потолку. — Мы знали, что он тебе понравится, ему так нравятся молодые мальчики, особенно музыкальные. Но его area musarithmica, увы…

— Что это?

— А ты не помнишь, дорогой мальчик? Машина семнадцатого века, которую он тебе показывал, что сочиняет музыку автоматически. Увы, больше ты ее не увидишь. Белые термиты… что такое? Что случилось? У тебя озноб?.. Она уставилась туда же, куда и он. — Ааахх… вздохнула она с грузной приязнью, но не встала. — Сегодня опять день, когда он колобродит, пробормотала она.

Из одного темного проема нетвердо показалась тощая фигура и остановилась, привалившись под опасным углом к ноге статуи в купальном костюме, бронза (с этикеткой «Геркулес», делла Роббиа). Тусклый свет отливал бледно-желтым налетом на бархатистых клочках, оставшихся на его загривке. От одного уха к предмету на его ошейнике вел заворот изолированного провода. Миссис Дей снова издала цокающий звук, но ничто не двигалось. — Он не выглядел так обескураженно с тех пор, как упал в бани императора Тиберия на Капри, и нам пришлось нанимать альпиниста, чтобы его спасти. Она медленно оглянулась на Стэнли. — Помнишь, как ты спрашивал об инициалах на его креслице в Автомобиле? креслице, где сидишь ты? Я спрашивала дома Сукио, и он мне, конечно же, ответил. Impubis Hadrianus Semper[389]. Затем она прочистила горло. Цепочка зазвенела, когда она наклонилась вперед и заговорила ласковей. — Дорогой мальчик, да у тебя зуб на зуб не попадает. Быть может…

— Нет, нет, я… я в порядке, я не…

— Мы понимаем. Быть может, ты простудился в Ассизи?.. Мы не будем спрашивать, что так обременяет твою душу. Мы понимаем. Быть может, ты отвлечешься, если расскажешь нам об Ассизи? Мы так давно не проходили средь тех роз, не касались того самого места, где…

— Она просила жениться на ней, выпалил Стэнли.

— Что? что сделать? Кто?

— Она просила жениться на ней, да, и…

— Но… мой дорогой мальчик, ты… ты никогда мне не рассказывал, что есть… девушка?

— Да…

— И ты… ты же не брал ее с собой туда? В то… то святое место?.. Цепочка зазвенела, прикрепленные к ней предметы полетели на пол. Никто их не подобрал.

— Она… она все шла через ворота Порциункулы, она… чтобы получить помилование за… она…

— Дорогой мальчик! дорогой мальчик! Миссис Дей придвинулась, привстав на ноги.

— Нет, она… Если бы только было время, говорила она, снова и снова. Она беременна.

Миссис Дей вернулась в кресло, твердо схватилась за подлокотники, пока перламутровое распятье выкарабкалось из груди, и уронила его обратно, когда встала. Цепочка поднялась с ней.

— Вы… вы не понимаете, она не просто… кто… кт…

— Дорогой мальчик, не плачь, Мы…

— Если она… она хотела поделиться своей красотой со всеми… с каждым, она… если она…

— Мы понимаем, дорогой мальчик, Мы понимаем, сказал миссис Дей, положив теплую ладонь на его шею, мягко поглаживая, как гладила около минуты, прерываемой только его всхлипами, пока наконец не сказала, — И ты конечно же ответил, Нет. Нет? Мы надеемся, ты сказал Нет, когда она просила… об этом. Мы надеемся, ты сказал Нет, и объяснил, что едешь в Фенеструлу, ради своей работы, твоя работа — вот что важно, твоя работа — вот что важнее всего, верно же, верно же, дорогой мальчик. И ты ответил Нет, верно же.

— Д… а. Нет.

— Ну вот. Конечно же ты сказал Нет.

— Да, это… все вдребезги. Я… Стэнли встал и провел обеими руками вниз по лицу. Потом повернулся к ней и выпалил, — А ваш… дом Сукио, он… вы знали, что он… он не настоящий?

— Но дорогой мальчик, ласково сказала миссис Дей, — он такой же настоящий, как и все мы.

— Нет, я имею в виду, я имею в виду монах, настоящий монах, я видел его… я… вы знали?

— Конечно же, дорогой мальчик.

— Но вы… знали все это время, что нет… нет особого монашеского ордена для… маленьких людей? И он… пожертвования, которые вы ему даете, он… да, вы же говорили, люди оборачивались на него на улице, и он… он был чуткий, но я… что его принимали за заблудившегося ребенка, но я… я…

— Дорогой Стэнли, сказала миссис Дей и приблизилась, чтобы положить руку на его дрожащие плечи. — Ты такой… дорогой мальчик.

Мгновение казалось, будто Адриан исправит свою позу бронзовой ноги. Он с великой осторожностью принялся поднимать лапу.

Стоило ему начать опадать в эту сторону, как он поставил лапу туда, где она была, но слишком поздно, чтобы спастись от полного падения, и так он и остался, а мгновение дерзновения, все воспоминания о нем — в прошлом.

— Ты присоединишься к Нам в молитве, в нашей личной часовенке, Стэнли? спросила она, когда они отделились друг от друга, медленно, каждый — с выражением опасливого интереса, достаточно близко, чтобы впервые почувствовать запах друг друга.

— Д… да…

Тогда она засуетилась, сначала — к Адриану, издавая цокающий звук. Адриан не поднял голову. — Мы должны сознаться, Адриан и дом Сукио не ладят, сказала она с некой суровостью, поставив пса как положено и возясь с коробочкой на его воротнике. — Дом Сукио выключает его слуховой аппарат, и порой он ничего не слышит целыми днями. Выпрямилась она, бормоча, — И что-то еще… Адриан привалился обратно к бронзовой икре. — Ах да, от Нашей дочери, она что-то прислала, я хотела тебе показать…

— Письмо?..

— Не то чтобы письмо. Вот. Вот оно. Она достала из-за картинной рамы сложенную бумагу и протянула ему. — Мы вернемся через секунду, дорогой мальчик. Для молитвы. И она оставила его с этим:

ПОЖАЛУЙСТА, ПОМОГИТЕ НЕМЕДЛЕННО

Эта женщина знает, что вам нужен этот Ритуал

Ритуал

Бог Иегова

Предо мной — святой Рафаил

Позади меня — святой Гавриил

Одесную — святой Михаил

Ошую — святой Уриил

Позади сияет золотая звезда

А надо мной сияет Слава Господня.

Помолитесь за эту больную женщину, чтобы волосы ее стали густы и черны, глаза — зорки, с ясным зрением, чтоб ее нос вырос на дюйм длиннее, большим, толстым и здоровым, зубы и десны были крепкими и здоровыми, также помолитесь, чтобы ее ресницы и брови были густыми и черными, и кожа — здоровой и белой, и за все ее Здоровье, за все ее Восстановление, и за ее мужа.

Пожалуйста, помолитесь за эту женщину; молитесь за нее крепко и усердно. Этот Ритуал из Индии поможет этой женщине, спасет и преобразит человечество.

Пожалуйста, молитесь за нее крепко, чтобы она попала в Индию и помогла человечеству. Пожалуйста, распространите сей Ритуал ради нее и ее мужа.

Пожалуйста, пользуйтесь сим Ритуалом, не то станете нищими и хворыми. Пожалуйста, найдите этой женщине много помощников и помогите ей жить в Индии.

Произнеся этот Ритуал, молитесь по-своему, сколько можете. Помогите этой женщине, не то пожалеете. Если вы проведете Ритуал, получите все, что вам нужно в этом мире. Пошлите этот Ритуал всем друзьям и детям и родным. Вы обязаны это сделать, не то все станут хворыми и нищими и мир рассыплется на части.

ПРЕТВОРЕНИЕ

Вы должны знать сей дополнительный высший закон претворения силы в человечестве, в вашем собственном организме.

Вам уже известно, что на помощь нужно бросить всю нашу умственную силу. Также на помощь нужно бросить все вашу созидательную силу.

Вместо того чтобы тратить созидательную силу генеталий, ее нужно применить для Ритуала, молиться с этой силой за здоровье и восстановление этой женщины, чтобы спасти ее от страдания.

Также вы должны убедить мужчин претворить их силу больным женам, чтобы их жены были сильными и здоровыми и чтобы их жены тоже могли молиться за эту больную женщину.

Также вы должны убедить всех мужчин и всех женщин и всех старших детей послать свою силу на помощь этой больной женщине. Это нужно как можно скорей, чтобы спасти эту женщину и ее мужа, спасти и преобразить человечество для следующего урока, который вы все получите благодаря какой-либо мировой публичности.

Пожалуйста, разошлите копии этого Ритуала и письма всем Врачам и Стоматологам и Юристам и всем в мире, кому можете.

Стэнли вывернул плечи из-за горячего, жгучего ощущения под рубашкой. Вдалеке зазвенела цепочка, приглушенная красной драпировкой, и его перебинтованная рука нашла зуб в кармане. Затем жар стал осмысленней. Он был пропитан ароматом роз, и мягкое свечение освещало страницу перед ним. — Мы всегда молились так… со времен Португалии… Он медленно поднял взгляд, мимо фигуры Адриана, снова молча обмякшего вперед, окаменевшего там перед прыжком на что-то длинное, уже ушедшее в землю, и свет позади придавал мягкий отлив желтым клочкам волос на лобке. — Так Мы почему-то чувствуем себя ближе к Нему. Миссис Дей держала две зажженные свечи и протянула одну, в руке, что словно торчала из золотого браслета наручных часов, и это, не считая все еще плавно качавшийся на конце цепочки эллипсоид, все, что было на ней надето, хотя за Стэнли еще цеплялось розовое эфирное масло, когда он миновал выставленную на обозрение голову полководца царя Навуходоносора, оскальзываясь, едва не насаживаясь на меч Юдифи, и вернулся на улицу, где машина заложила вираж и остановилась так близко к тому, чтобы его сбить, и он опомнился оторопевшим в темном провале между фарами, с пустой рукой на решетке радиатора, где прочитал слово FIАТ.

— Конечно я сказал… Нет, прошептал он. Где-то звенели колокола. На Барбадосе был закат.

Доктор Фелл стоял на своей веранде, запустив одну руку в штаны, и чесался. В другой он держал письмо, которое начиналось, — Дорогой доктор, самый распространенный симптом в случаях гастрита с повышенной кислотностью — это ощущение костра в желудке… Впрочем, он не читал письмо, а смотрел на тропинку, ведущую к остальному Пилотному проекту и туземным бунгало. Уже сгущались тени, и доктор Фелл выглядел озабоченным, поскольку знал, как трудно его ассистенту удержаться на ногах в темноте.

— Гордон!., окликнул он через мгновение. Не увидел ничего, кроме пальм в одной стороне и кромки моря — в другой. Он слышал шум прибоя. — Гордон! окликнул он опять, и, закрыв глаза письмом от отсутствия сияния над головой, всмотрелся в конец тропинки. Там, ненамного тверже теней, проступила и выступила вперед фигура. Доктор Фелл помог ей с грузом белых коробочек. Гордон мог нести только одну стопку, до подбородка, поскольку другая рука была в перевязи.

— Ц ц, произнес доктор Фелл, — какие они становятся тяжелые… Гордон проследовал за ним внутрь. Когда все белые коробочки были заперты в белом холодильнике, доктор Фелл обернулся и сказал, — Как тебе работа теперь, Гордон? Ты же не против, а, Гордон?

— Нет. Но они…

— Кто?

— Люди в поле, Эд и Макс, и Ансельм и Чеби…

— Ты про местных?

— Да, они…

— Зачем ты зовешь их Эд и Макс и… зачем ты их называешь такими именами, Гордон?

— Они… они просто… на них похожи, к этому времени.

— Тебе лучше принять «Драмамин», немедленно, Гордон. Доктор Фелл открыл исполинский шкаф. Все полки были заставлены пузырьками. — Он также полезен при процедурах фенестрации, лабиринтите и вестибулярной дисфункции, сопровождающей лечение антибиотиками. Я об этом сегодня читал. Полезно даже при беременности. Никогда не хотелось выпрыгнуть в окно, Гордон? Ц ц… здесь-то, конечно, можно, но что в этом интересного. Ненамного интересней, чем упасть с кровати. Ты все еще падаешь с кровати?

— я…

— Ну вот, Гордон. Кхем, ц ц, последний «Драмамин» Как хочешь принять, орально или ректально?

— Я…

— Но не волнуйся, Гордон, у нас тут чего только нет, сказал доктор Фелл, роясь среди пузырьков в поисках склянки с физраствором. — Завтра перейдем на «Рониакол», а когда выйдет и он, есть «Песо-фак», «Гастамейт», «Диасал», «Амхлор»… Охо-хо нам чего только не шлют. Никотиновая кислота была лучше всего, так ведь, несмотря на непродолжительные реакции, покалывание, зуд, жжение кожи, головокружение, обморочное состояние, ощущение тепла… нагибайся, Гордон… желудочное расстройство, покраснение кожи, повышенную двигательную активность желудочно-кишечного тракта… ах… мммп, ну вот и все, Гордон. Оглянуться не успеешь, как полегчает. Это все вазодилататорный эффект.

— Как думаете, останется шрам?..

— Что, по-твоему, означает вазодилататорный?.. что? шрам? где?

— Когда вы снимите бинты с руки?

— О обязательно, обязательно Гордон.

— Но… как этот у меня на лице?

— О, больше. Этот хоть можно спрятать усами. Ты будешь мило смотреться с усами, Гордон. Подожди, пока не уходи. Доктор Фелл надел на лоб офтальмоскоп и опустил зеркало на глаз. — Посмотрим на кровавый лабиринт, продолжил он за работой. — О, это я не фигурально выражаюсь, сам понимаешь, ц ц, я говорю о кровоизлиянии в лабиринте уха, твоего уха конечно… Ты меня слышишь? слышишь этим ухом? Да, идешь на поправку, я думаю, уже все прошло. Что там, скоро останусь без тебя, да… с такими деньгами можешь отправляться, можешь на луну улететь, если захочешь, так ведь. Я за тебя волновался, знаешь ли, ты казался очень ранимым молодым человеком, и я уж думал, как это тебя до такого довела болезнь, оставила с остекленевшим взглядом и безо всякого интереса ко всему, кроме твоей работы. Ц ц, может, подвернется что-нибудь получше? Тебе ведь не может нравиться с утра уходить с образцами витаминов и вечером приносить… образцы. Но такова жизнь, правильно, да, ц ц… Уууп… осторожней, Гордон, смотри, куда идешь. Держи глаза раскрытыми. Хочешь, я тебя провожу? Нет? Ладно, просто будь осторожней, держи глаза открытыми. Да… а где, по-твоему, этот татуированный дурень? Бесполезный, никчемный, только и делает что пьет, треплется о рыбалке на акул и подстригает усики, совсем ему не доверяю. По-моему, он последовал сюда за нами, но ума не приложу, зачем кому-то следовать за кем угодно сюда.

— Проход… ХОД. Запре… О Хоспади дай уже сюда, сам сделаю, в смысле Хоспади сам сделаю, рано или поздно все здесь приходится делать самому, и уже все равно слишком стемнело, чтобы вешать. Но в смысле Хоспади дай сюда краску, отпустишь ты ее или нет, Отто? В смысле просто ручку отпусти. Теперь дай кисточку, в смысле Хоспади просто дай сюда, не бросай на пол. В смысле посмотри вон на Анну, как она начищает, знаешь? В смысле Хоспади, ей скоро спускаться в подвал. Теперь иди отсюда, а? В смысле после такого денька я думал хоть ненадолго расслабиться, знаешь? В смысле Хоспади, перед тем как мне на вас всех еще и ужин готовить. Наверх, в бальный зал, знаешь? Зеленый зал с тремя хрустальными люстрами, иди туда и жди ужин, пока я приведу остальных. И слушай, в смысле когда пройдешь мимо, пни Анну, а? Она так моего старика насквозь прочистит, и… О Хоспади, все приходится делать самому. В смысле только посмотри, как он там сидит под солнцем, глядя на часы, будто куда-то собирается, и Хоспади в смысле максимум на что он способен взять телефон и набрать, и когда я приезжаю, он просто сидит, держит трубку и удивляется, кто это ему позвонил. Хоспади. В смысле он уже никогда не повесит шляпу на рог бизона в Гарвардском клубе, не поест омлет ложкой. Так Хоспади, где они все. Макс все еще стрижет газон, хоть там еще и травы нет, придется, когда вырастет, его расшевелить, а то он будет стричь одну и ту же полосу, пока в камень не упрется. И Хоспади гляньте, как Стэнли красит столб порт-кошера, в смысле он там уже слоев пятьдесят на одной стороне наложил. И где черти носят Ансельма, или я оставил его стирать. Он уже во всем дырки протер, он может полчаса рубашку стирать, если не отнимешь и не сунешь в руки что-нибудь еще. Но Хоспади в смысле много ли настираешь в паре паршивых резных чаш для пунша. И Хоспади мне можно уже и опять выпить да выкурить сигару, потому что все равно больше дома ничего нет, и не могут же они думать, будто я буду сам жрать рубленый собачий корм, который даю им, когда знаю, что инспектор не приедет, в смысле Хоспади он же не может думать, что я буду кормить их чем-то еще и при этом еще платить налоги, по сорок долларов за идиота. И еще надо запаковать для мамы очередную посылку, чтобы открыла перед ужином, а то она опять ждет весь день. И что за чудное письмо, Дорогой одноклассник, мы понимаем, что это письмо, уже второе наше обращение к вам за этот год, приходит, когда у вас уже недавно просили предоставить нам фонд воссоединения, в смысле Хоспади. Многие одноклассники спрашивали, сколько осталось собрать до цели 1975 года в юо тысяч долларов. Хоспади, ты послушай эту пластинку, уже и мелодии не слышно, так уже заездили, в смысле это же ничем не хуже автоматического граммофона — посадить идиота, чтобы ставил пластинку заново каждый раз, как закончится. «Солнечная сторона улицы». Но Хоспади. В смысле, 1975 год. В смысле, Хоспади.

Дорогой мистер Пивнер… написал Эдди Зефник

Уж вам и правда будет интересно каким мы тут делом сейчас занимаемся и, видать, я никогда не смогу отблагодарить вас за все, что вы сделали чтобы дать мне начало, и относились ко мне практически как к сыну и все такое, я хочу сказать вы мне помощи отправиться с образованием туда где действительно встречаешься с человечностью и узнаешь всякое равное о науке как в деле, которым мы тут сейчас занимаемся. Я прям рад, что вы прошли операцию, и уж поверьте я прям расстарался как мог, чтобы вы на нее согласились даже после того как я с вами поговорил и видать наконец убедил что это дело нужное, ведь нынче современная наука знает, что это такое и как лечить, не то что там в темные века. Так что может тем, что убедил вас взять и лечь на операцию и работой тут на передовой всякого разного, может этим всем я вам и отплачиваю.

Давайте расскажу, каким мы тут делом сейчас занимаемся, сначала мы изучаем неврозы тревожности, устраивая разным животным нервный срыв Как когда мы взяли целую кучу малышей (ха ха это я имею в виду козлят) которые подключены так, что, когда свет темнеет, их бьет током, и через какое то время как только свет темнеет малыш пятится в угол и пугается, и через какое-то время вырабатывается невроз тревожности, потому что сперва он просто пугается но вот когда мы меняем сигналы местами тут уж начинается настоящий невроз тревожности. Потом делаешь это с ним еще тысячу раз, вы бы видели как они брыкаются задними ногами чтоб их током не ударило вот только от ожидания когда они не знают что когда случится и начинается нервоз тревожности он же срыв, а мы в это время все замеряем чтобы знать. И вот потом после тысячи раз, мы пытаемся их вылечить, и в лаборатории все очень внимательно записывают и потом мы все это изучаем и пытаемся их вылечить, сами понимаете как это очень интересно и сколько пользы принесет.

У вас там наверняка очень хорошая медсестра, раз написала мне за вас письмо и все такое. Я тут был в лаборатории, где разобрали мозг овцы, так что видел на что это похоже когда всякие там нервные ткани между лобными долями отрезают от среднего мозга где, значит, сидят эмоции, так что я понимаю почему тюремный психиатр сказал что это дело хорошее, ведь подделки и фальшивомонетчество они не насильственные преступления а скорее что-то спутывается эмоциональное в голове так что если это отрезать, то и не будет больше путаться ничего и у вас больше и не появится желания заниматься чем-нибудь вроде подделок и фальшивомонетчества. Которые хоть и не насильственные преступления, но как бы значат, что где-то что-то не так.

Как я уже писал в прошлый раз в основном я тут все еще вычищаю загоны малышей и кормлю если их кормят если мы там на них что-нибудь не тестируем, и все такое, поэтому я довольно занят потому что в остальное время в основном читаю всякие книжки так что даже давненько не был в церкви, и даже по радио не включаю просто музыку а только новости, потому что я еще столько всего хочу узнать и ученые здесь очень добрые, хочешь задавать вопросы все тебе растолкуют, вот я и учусь дальше, чтоб однажды и я смог, в смысле все объяснить.

Очень жалко, что типа вам приходится разыгрывать ребенка и типа учиться всему заново типа ходить в туалет но ух о главном-то мы позаботились правильно я говорю, и ух если я вам отплатил убедив на операцию когда мы разговаривали в тюрьме, ух вы знаете как я прям ценю как прям вам обязан и все такое, и вы наверняка знаете что я-то не подумал про вас ничего плохого когда это случилось, будто вы преступник и всякое такое, просто где-то что-то не так и вы не виноваты а есть хорошее научное объяснение, так что если я вам отплатил этим и тем, что усердно учусь и всякое такое, тогда видать это лучшее чем я могу показать как ценю все, что вы для меня сделали и всякое такое, и я прям учусь каждую минуту, как вот вчера вечером когда пришел друг с билетами на какой-то концерт пока я учился и все уговаривал меня пойти а я сказал нет.

Очень истинно ваш,

Эдди

P.S. Прилагаю что увидал тут в газете про человека, который был фальшивомонетчик которого ловили уже давно, видать тоже был в этом хорош а это просто показывает что где-то что-то было не так, типа нашли его в гостинице как бы в Испании и по ходу он там покончил с собой, так что видать о главном-то мы позаботились правильно я говорю, как бы если фальшивомонетчикам приходится вот так покончить с самими собой, а это единственное, в смысле возвращать жизнь после смерти, чего наука еще не придумала, но мы над этим работаем.

Дорогой друг… прочитала на открытке миссис Синистерра,

Мы еще не получили от вас ответа о пластиковой газетной вырезке, которую недавно вам присылали. Если хотите оставить себе эту «перманентированную» вырезку, просто вышлите один доллар в надписанном конверте с маркой, приложенном для вашего удобства, или отправьте платеж по почте с этой открыткой, приложенной для правильной идентификации.

Мы можем получить новые копии этой статьи или заметок из других газет и перманентировать их для вас в пластмассе по цене $1,00 штука. Если можете сами поместить вырезки в рамочку, плата составит только 75¢ штука. Благодарим за вашу любезность и поддержку.

«Мементо Ассошиэйтс»

Она порвала открытку пополам и поднялась по лестнице одна. Войдя, с минуту держалась за край наклонной раковины, ссутулившись как от боли и подняв голову, прислушиваясь; она повернула пластмассовое колесико на коробочке, приколотой к висящим мешком складкам груди, все еще с поднятой головой, словно прислушиваясь. Потом подошла к аптечному шкафчику у раковины, открыла и вернулась в обычное настроение. — Ты!., окликнула она. Откуда-то раздался неприветливый звук отклика. — Ты взял мой… Потом она замолчала и приложила ладонь ко лбу.

«Ловко, трогательно, неподдельно, одновременно жестко и сострадательно… нечасто извлекаешь из автобиографии столь удовлетворительный опыт». «Рассказано со свежей чуткостью, сочетающейся с мастерскими наблюдениями, в стремительном и в то же время спокойном темпе…» «Волнующий стиль повествования, который глубоко трогает в моментах мгновенно узнаваемого пафоса и вдыхает воспоминания о прозрениях житейского опыта в великие истины, достойные едва ли не автора „Исповеди“{532}…» — И вы хотите сказать, все это рецензии на вашу книгу?

— Да, да, сказал мистер Феддл с готовностью, выхватывая обратно газетные ленточки и возвращая их в книгу у себя под мышкой. Он встретил сутулого критика в зеленой шерстяной рубашке бредущим по Шестой авеню, как по глубокому снегу, с собственной тяжелой книгой под мышкой, готовым войти к портному, чтобы пришить две пуговицы на штаны. — И как же я ее тогда не видел?

— Она вышла. Вышла, вышла только что, сказал мистер Феддл, отступая.

— Я думал, у вас стихи, как же тут тогда написано…

— Поэтическая автобиография, быстро ответил мистер Феддл.

— Как же тогда на всех рецензиях сверху оторвано название?

— А, а это мое… просто скромность…

— Вы-то и скромный? Только не надо мне… это она? У вас под мышкой, она? Дайте посмотреть.

— Да, но… сигнальный экземпляр, сказал мистер Феддл, отступая еще дальше, выдвигая книгу из-под мышки, чтобы показать на обложке только свое имя.

— Ну-ка, дайте посмотреть, вы… ну ладно, бестолочь старая, и не надо, не хочу это видеть.

— Но вы… даже не угостите стаканом пива?

— Иди давай, бестолочь полоумная. Что я, не знаю, что это за рецензии? Что я, не знаю, о какой они книге?

— О так вы… ее читали? беспомощно спросил мистер Феддл.

— Нет, но знаю сукина сына, который ее написал, сказал критик, отворачиваясь, к портному, где нашел своего друга, малорослого поэта, беcштанно сидящего в кабинке высотой по пояс.

— Ты что здесь делаешь?

— Чиню молнию в ширинке.

Критик расстегнул пояс и сел в соседней кабинке. — Вот старая полоумная бестолочь, сует мне рецензии на книгу Ансельма, хочет сказать, будто она его. Ансельм…

— Ансельм, крепко же его взяла Церковь. Смеюсь каждый раз, как о нем вспомню, ушел из мира — и его сделали рекламным агентом монастыря. А уж какую важность на себя нагоняет, когда рассказывает, каким, мол, грешником был, тащит себе в поддержку всех святых от святого Августина до святого… какого-то там еще святого, Господи, рекламный агент лидера духовной отрасли. Чем у тебя сегодня кончилось в суде?

— Этот выскочка клянется, что в жизни меня не встречал, а значит, разве он мог написать обо мне в романе. Но мы доказываем, что он взял эпизодцы прямо из моей жизни…

— А тебе они на кой?.. Вышел портной с наброшенными на руку штанами. Поэт надел штаны, а критик снял. — Скажи ему поторопиться, мне еще надо в Аптаун, встретиться с тем, кто откашляет деньги на новый журнал.

— Не могу же я ехать без штанов, Господи. Дай ему хоть пару минут, пуговицы пришить.

И потом они затихли, каждый — наклоняясь вперед, все ближе и ближе, чтобы пронзить книгу второго взглядом близорукого узнавания. — И ты это читаешь? спросили оба одновременно, отшатнувшись в удивлении.

— Нет. Просто рецензирую, сказал высокий, снова сутулясь в зеленой шерстяной рубашке. — Паршивые двадцать пять баксов. Убью на это сегодня весь вечер. Ты же это не купил, правда? Господи, и за сколько? И какого черта они решили, что кто-то выложит столько всего лишь за роман. Господи, я бы мог тебе дать почитать, мне-то для рецензии нужна только цитата с обложки.

Книга и в самом деле была толстая. Рисунок дерзкой элегантности, шрифт на суперобложке выступал четкими конфигурациями красного и черного цвета, намекая на происхождение замысла. (По какой-то вздорной причине по задней обложке не размазали фотографию автора, с философским видом посасывающего трубку, sans gêne[390] с сигаретой, sang-froid[391] без галстука.){533}

— Читаю? Господи нет, ты за кого меня принимаешь? Мне просто не спится, вот психоаналитик и сказал купить книгу и считать буквы, так что я просто зашел и попросил самую толстую книгу в магазине, и мне продали эту чертовщину, пробормотал он, глядя на том с проникновенной неприязнью. — Я на ста тридцати шести тысячах трехстах с чем-то и не дошел даже до пятидесятой страницы. Ну где там твои штаны?

— Да погоди, сейчас принесет. Мне пришла открытка от Макса.

— Он уже услышал о Чарльзе Диккенсе?

— Я писал ему напоминание о своей рецензии его книги, которую ему послал.

— Твоей рецензии? Он тебя за это поблагодарит.

Ее порезали, Господи, сам же знаешь. Ну их всех к черту, все они в жопe и вдали oт дома, сидят там сейчас и прикидываются, будто они в Нью-Йорке и прикидываются, будто они в Париже… эй погоди, погоди…

— Не могу, не могу упустить того человека, тогда еще увидимся, в «Виареджо».

— Там, Господи, все захватили педики. Погоди…

На тротуаре подскочил мистер Феддл, развевая газетными лентами. — Вали, шкандыбай, иди, полоумная бестолочь, слышал я уже про твою книжку…

— Правда? правда? Уже слышали? да, пиво? пиво, чтобы отметить?.. И, поддавшись воодушевлению, мистер Феддл подошел стишком близко. Книгу выхватили из-под мышки, и он беспомощно трепетал, слушая смех, и еще с мгновением надежды, что ее не откроют, что вдруг суперобложка, которую он так аккуратно сделал, выписывая свое имя с такой скрупулезной ясностью впереди, приклеивая свою фотографию сорокалетней давности сзади, поддержит ложь. Затем промелькнули страницы, раздался хохот. — «Идиот»? Это название твоей книги? «Идиот»… продолжался хохот, — от Федора Феддла?..

«Неужели вы думали, что я не предвидел всей этой ненависти! — прошептал опять Ипполит…» Мистер Феддл утер глаза, сидя несколько минут спустя за пустым столом в столовой, над томатным коктейлем, который он смешал из кетчупа и воды, и пытался сложить разорванную суперобложку так, чтобы его фотографию и имя видели целыми все, кто подойдет, с книгой, поставленной вертикально, и страницами, выскальзывающими из-под его большого пальца, и с застывшей на губах улыбкой, как от удовлетворения, усталого удовлетворения от законченной работы, когда перевернулась последняя страница, и последний абзац проплыл у него перед глазами. «Хлеба нигде испечь хорошо не умеют, зиму, как мыши в подвале, мерзнут…» Он приложил к прослезившимся глазам скрюченный палец. «Довольно увлекаться-то, пора и рассудку послужить. И все это, и вся эта заграница, и вся эта ваша Европа, все это одна фантазия, и все мы, за границей, одна фантазия… помяните мое слово, сами увидите!» — заключила она чуть не гневно…» К его столу кто-то подошел. Он с трудом сглотнул, готовясь заговорить. Это был пуэрториканский уборщик посуды, с тонкими усиками. Страницы отступили под большим пальцем.

«— Пройдите мимо нас и простите нам наше счастье! — проговорил князь тихим голосом.

— Ха-ха-ха! Так я и думал! Непременно чего-нибудь ждал в этом роде! Однако же вы… однако же вы… Ну, ну! Красноречивые люди! До свиданья, до свиданья!»

На террасе «Флора» сидела некто, напоминавшая пожилого Джорджа Вашингтона без парика (приблизительно тех времен, когда он попрощался со своими войсками). Она пила желчную мутную жидкость и читала, с безмолвно шевелящимися губами, маленький журнал с жесткой обложкой. Любой бы увидел, что она читает «Партизан Ревью», если бы кто-то посмотрел.

Рядом лежала Париж, состоявшаяся. Другие приесться могут{534}, но эта змеюка старой Сены, черна от щипков и во временем надаренных морщинах, насыщала чем сильней, тем делала несытей, даже на том холме, где ночами, за углами, поила сладким ядом, где, с, — Эй Джо, видеть ciné cochon? deux femmes факи-факи? грязь любая прелестна в ней; где днями живописные художники кишели в живописных аллеях и писали все ту же живописную картину, написанную уже столько раз прежде: призрачные выпуклые пирамиды, венчающие подъем, к которому приблизился первый епископ города с собственной головой под мышкой, пройдя двухлиговый марш, какой столетия спустя вызовет замечание, достойное любого мыслителя до него и вышедшее из-под пера женщины, чье прозорливое мгновение навеки определит и искупит тех, чьи святым покровителем он стал{535}.

Теперь, с ликом, изменившимся после очередной великой войны не больше, чем лики ее дочерей, щеголяющих по Гран-бульвару, быстро восстановленные косметикой после собственных кратких сражений, и бормоча, как и они, — Vous m’emmenez?..[392] Париж готовилась справить юбилей. Юбилей был двухтысячелетний, и не рождения, а первого ее — под другим именем — изнасилования: царски лакомый кусок, Лютеция пала после борьбы и позже, как ее дочери, щеголяющие теперь между Мадлен и «Кафе де ля Пэ», взяла более броское имя в профессиональных целях, увековечив невинность девичьей фамилии в истории.

Так, блистающая в красочных одеяниях, как те, что предписывал носить куртизанкам греческий закон, скоро Париж возвысилась, скоро выступила, как те проститутки Рима, которых, говорят, «можно было отличить от целомудренных матрон лишь по особой элегантности их платья и рою окружавших их воздыхателей»{536}. Как моды на протяжении веков зарождались с куртизанками, так она скоро станет их судьей. А раз она была, как и лучший класс шлюх Древней Греции, обученной артисткой, не больше срама цеплялось к посещающим ее выдающимся мужчинам, чем обрушилось на Сократа из-за посещения Аспазии: являлись к ней и вельможи с полководцами, как являлся к Аспазии Перикл и даже когда она погубила его репутацию и обнаружила, что ее обвиняют в нечестивости, этот великий человек выступил адвокатом на ее суде, только чтобы обнаружить, что его подводит красноречие — Он мог лишь прижать Аспазию к груди и разрыдаться».

Другие края не замедлили признать репутацию Париж как изобретательницы всех цивилизованных новинок в западном мире так же, как пять веков назад англичане, итальянцы и даже турки с готовностью подтверждали, что цивилизация стала куда как краше от сифилиса французов. Париж изгнала своих излишне цивилизованных членов за реку в Сен-Жермен-де-Пре, ныне вновь ставший приютом для покалеченных новой и заразной болезнью. В той обители они вели себя прилично так же, как тогда, в пятнадцатом веке, без права «под страхом смерти общаться с остальным миром».

На террасе «Флора» сносно одетый мужчина, развивший новую философию, сидел в окружении кое-кого из той небритой, нестрижен ной, немытой молодежи, кто ее исповедовал. Четверо безжалостно организованных голландцев, в живописной одежде их родной страны, голосили на тротуаре «Долину Красной реки»{537} и пускали очаровательный деревянный башмак среди вынужденных слушателей. Кто-то прошептал, — Я правда вступлю в церковь, Римско-Католическую. Кто-то еще предупреждал, что папа римский со всей лавочкой отправляются в Бразилию. Кто-то еще сказал, что полярные льды растут и скоро перевернут Землю. Через улицу на террасе брассерии «Липп» двое мелкоголовых молодых людей в серых фланелевых костюмах мерялись блестящими зелеными паспортами, листая сорок одну пустую страницу. Они были с двумя широкоплечими девицами, чьи маленькие груди сидели как можно ниже, чтобы соответствовать моде, насажденной платьями. Одна девица сказала, — По-моему, моя консьержка возвращает всю мою почту с пометкой «энконю» только потому, что я дала ей только тысячу франков побуа. За ними другой молодой человек в сером фланелевом костюме сказал, что знает одну из девиц, она была в Гирлянде из маргариток в Вассаре{538}. На террасе «Рейн Бланша» по соседству златовласый паренек сказал, — Я только хочу сказать, что быть в Париже — это прям офигительно чудесная штука… а рядом с ним юнец, чей плюмаж волос торчал со скрупулезной заботой непричесанным, положил свою руку на его и сказал, — Nô t’aime nie minet znat’ vous Parije touol’kout trukih rèbiat is sôïedieuneoûnih shchtatôff — kauk priehouodit’ na bagnkouètt soult svouïm oubèdhoûm.

На террасе «Рояль Сен-Жермена» Анне сообщили, что из Италии едет ее друг, Дон… как-там-его? И она ответила, — Эй дидли-ду гнется внизу, купите мне пива?

— Я слышал, одну картину Макса на его выставке повесили вверх ногами.

— Ну и что? сказала Анна, и ее голос звучал угрюмо. — До сегодняшнего дня никто и не заметил. Настоящий комплимент внятности идеи.

Она сидела за столом с австралийским скульптором, который делал кожаные сандалии, цветной девушкой в тартане Стюартов и профессиональным мексиканцем с отсутствующим видом. Анна таращилась на газетную ленточку, с запиской на полях.

— Кто этот Чарльз, о котором говорил Макс? Он сказал, у него наконец получилось? в метро? что он задержал IRT на двадцать пять минут…

— Можешь ты уже об этом заткнуться? ответила Анна, исправив свой тон с, — и купить мне пива?

Австралийский скульптор, который делал кожаные сандалии, сказал, что на его вкус дуэт Бетховена для виолы и виолончели напоминает двух дородных баб, копающихся под кроватью. Позади него девушка сказала, — Конечно я люблю музыку, но не только слушать.

— А знаете, как он пишет? Лезет на лестницу со струной, облитой чернилами, и роняет ее с потолка на холст на полу.

— Мы только что купили себе Писсарро покрупнее и поярче…

— У моего дяди был такой же, он настолько крупный, что нигде не припаркуешься.

— О выставке Макса хорошо отзываются. Критик из «Ла Макуле» сказал…

— А что ж ему не сказать? перебила Анна. — Они приходили и просили за хорошие рецензии десять процентов от всего, что он продаст, еще бы он не согласился, любой хороший рекламный агент просит десять процентов.

— Слушай, а это правда, что я слышу о Максе? что его любовница — жена… (и здесь на ухо Анны прошептали имя известного художника) — …и она украдкой передает ему незаконченные полотна своего мужа, про которые он уже забыл, а Макс их доделывает и продает как оригиналы?

— Однажды ночью мой дядя наконец его разбил, кто-то на мотоцикле решил, что он — два мотоцикла, и хотел проехать между ними.

— А потом он мне рассказывал, что провел два дня в постели с настоящей высококлассной шлюхой, которую снял в «Кафе де ла Пэ», когда сказал, что не может платить франками, у него только доллары, и показал сверток из десяток, двадцаток и полтинников, и тогда она сама оплатила все счета в «Джордже Синки»{539} и ублажала его пару дней и потом взяла наличные, он сказал, что хотел бы посмотреть, как она разменяет деньги Конфедеративных Штатов в «Банк де Франс». Это что, рецензия на его книгу?

Анна выдвинула вперед газетную ленту со словами, — Бедолага, который статью накатал, шлет это ему. Почитайте, сразу видно, что он ничего не понял. Кто-то в «Трибе{540} сравнил книгу с «Ночным лесом»{541}.

— А вот и он, да?

Анна подняла взгляд, увидела, как подходит Макс; с улыбкой спросила, — Эй, купишь мне пиво?

За соседним столиком девушка сказала, — Плагиат? Что это. Им занимался Гендель. Им занимались все. Даже Моцарт, даже он крал у себя, взять хоть духовые в сцене ужина с Лепорелло. Кто-то сказал, что его сбил священник на велосипеде с красным плюшевым сиденьем на Рю-Житликёр; кто-то сказала, ее сбила монашка на велосипеде на улице Рю-Дофин: кто-то с бородой сказал, что никогда не видел на левом берегу ни монашек, ни священников, и добавил, — Я сам только что нашел себе нового духовника. — Что? — Ну знаете, психоаналитика. Были когда-нибудь на выставке картин шизиков в больнице Сент-Ан? У нас там есть хороший раздел, картины американских шизиков. Некоторые — чертовски пошлые.

И кто-то сказал, — Каррузерс же не голубой… завершая, раз и навсегда, историю о том субальтерне и его кобыле{542}.

— Maricones, пробормотал человек в костюме из «акульей кожи».

— Wie Eulen nach Athen bringen…[393]

— Maricones y nada mas.

Там, на террасе «Рейн Бланша», Руди и Фрэнк держались под столом за руки и обсуждали свадебный банкет: Caviar Volga, consommé Grands Viveurs, paillettes, homard au whisky, coeur de Charollais Édouard VII, perdreau rôti sur canapé… champagnes, Mumm 1928, Château Issan 1925..?[394] — A на церемонии мы просто попросили не читать ту вульгарную часть о держащихся друг за друга телах мужчины и женщины. Все потом говорили, что у меня глаза были на мокром месте.

— Сонни ужасно раствоен, так вевнует! Он пытался наложить на себя руки, он вам не рассказывал?

— Как?

— Свивспо ударил себя в висок перьевой ручкой. Но почему же не было Большой Анны? Этот тоже ревнует?

— Нет детка, нам был звонок от Большой Анны из какого-то нелепого местечка в Италии. Они собирались поехать на новом «рено» оставшегося неназванным человека и были где-то в долине Фремола, когда машина перестала слушаться, и тогда они открыли багажник взглянуть на двигатель, а там не было ничего, кроме старой покрышки, должно быть, у них выпал весь двигатель разом{543}. И они просто бросили машину, что им еще оставалось. На перевале Сен-Готард — что им еще оставалось.

— У Руди прелестнейший раскрашенный цветами унитаз, но он его кому-то одолжил перед тем, как мы сняли местечко на набережной Орси, и они теперь просто не отдают. Они в нем что-то выращивают, а мы-то хотим им пользоваться.

Через реку, на Монмартре — том холме, чье название так часто похищали ради выкупа с тех пор, как на нем показался со своей головой в руках святой Дионисий, — огромный кривобокий негр в эполетах сторожил бар, где горбун надрывался над аккордеоном с видом звериной любви, девушка надрывалась, будто ее сейчас вырвет, а ее подруга обольстительно сказала одинокому незнакомцу, — Она танцует, удивительная танцовщица. Вы танцуете? — Нет. — Угостите? — Нет. — Инглисе? — Нет. — Свисс? — Нет. — Джермин? — Нет. — Холландейс? — Нет. — Вы танцуете? — Нет. — Угостите? Надрывающийся горбун продолжит свое дело с аккордеоном, девушка — над стойкой, огромный швейцар — у дверей, но они больше не увидят Арни, плетущегося из своего отеля в Рошешуаре с рубашкой наизнанку и заколотой полой пальто, потому что и самого отеля «Анри» уже больше не было: день был солнечный, и Арни, расправившись с бутылкой уже к завтраку, выставил ее пустой на подоконник и сел, чтобы попробовать написать письмо. — Дорогая Мод, я просто пытаюсь разобраться в себе… начиналось оно и дальше этого не зашло, потому что скоро он над ним уснул, с головой на сложенных руках. Солнечный свет залил номер, и обои выглядели так, словно вот-вот спустятся и сожрут постояльца. Но он все спал. Солнце упало на бутылку, которая собрала его свет и жар в одну точку на простыне. Проснулся Арни, объятый дымом. Не успел он встать, как уже было пламя. Он подошел к окну, где было приклеено объявление, наверняка какого-нибудь шутника: Оu est prié de n’ouvrir pas ce fenêtre parce que le façade de l’hôtel lui compter pour se supporter[395]… Арни не читал по-французски, даже когда писал американец. С некоторым усилием он открыл окно, дым повалил наружу, а фасад отеля «Анри» рухнул.

В более модном районе ниже туристы продолжали прогуливаться по Гран-Бульвару, дивиться французской кухне, côte de veau, côte de porc, entrecôte, biftec, bistek, pommes frites, pommes frites[396]. На ужин два узколобых юнца привели своих дам обратно на правый берег и теперь продвигались по бульвару Капуцинок, как квадрига колесницы, жеребцы — по бокам. — Может, пойдешь вперед, вдруг к тебе подойдет кто-нибудь из них, притворись, что ты не с нами, давай, мне интересно, как она это делает… Никто не рискнул. Они пришли, артритные от формальности, лощеные и выхолощенные, в маленький ресторан, гае на маленькой табличке говорилось, Son menu Touristique 400 francs, You Speack English[397]. — Hors d’oeuvres варье перту, puis boeuf à la sale anglaise. — Comment, m’sr? — Boeuf à la sale anglaise. — Comment? — Ici[398], твою мать… Он показал на меню и повторил. — Аа oui, boeuf salé à l'anglaise, oui m’sr…[399] — A я как сказал, твою мать, в смысле Господи, добавил он, когда официантка ушла, — даже свой язык не понимают.

Но в большинстве отношений французов все еще оценивали по достоинству. Они все еще считались самыми чуткими ценителями алкоголя. Американские варвары, английские варвары пили, чтобы напиться; но французы с утонченными вкусами и цивилизованным подходом выпили в том году шесть миллиардов бутылок вина, только чтобы побаловать изысканные пристрастия: до того изысканные, что огромный правительственный грант и лобби, способное свергать кабинеты министров, гарантировали по одной алкогольной лавочке на каждые девяносто граждан; до того утонченные, что на это уходили десять процентов семейного бюджета, вкус прививался раньше, чем дитя училось ходить, с побочным эффектом в виде смерти в девятнадцать месяцев от белой горячки (окосевши от «Перно»); до того цивилизованные, что один из каждых двадцати пяти покойных французов совершил последний рывок благодаря алкоголизму.

Они все еще считались судьями высокого искусства, и комиссар Клот из Sûreté Nationale{544} мог это доказать, хотя бы показав на стены своего кабинета, увешанные свидетельствами: лучшие современные французские художники уходили за такие цены, сменяли хозяев так свободно, настолько проще копировались и, что самое лестное, не имели истории, что никому и не приходилось трудиться и воспроизводить «старых мастеров». Прямо сейчас заваленный работой человека, который скупал оригиналы, делал и продавал (идеальные) копии, а оригиналы продавал позже в другом месте, комиссар Клот сохранял уверенность в своей добыче: «Если бы фальсификаторы довольствовались всего одной фальшивкой, она бы сходила им с рук почти в каждом случае…»

Наконец, самые образцовые в мире примеры свободных людей (чему свидетели — энергичная вереница правительств и уникальная ушлость в уклонении от налогов); рачительной и предусмотрительной экономии (с мертвым и погребенным на задних дворах золотом на три-четыре миллиарда долларов); умудренной современности (достаточно лишь набрать Odéon 8400, чтобы узнать точное время, с препарированием последней минуты почти неразборчивым, зато, пусть даже затертым, но голосом, записанным знаменитым французским комиком); и все еще излюбленным ребенком Церкви…

— Ну она говорит, что подцепила стопу спортсмена в банях Лурда, сказал кто-то, входя в Лувр; когда выходящий итальянец заметил, в пустоту, что только что увиденные внутри скульптуры Микеланджело — coll’ arce ben conosciuta di tradimento francese[400].

Снова на левом берегу, философа на террасе «Флора» сменила блондинка с фальшивой татуировкой номера концлагеря на левой руке, руководя диспутом о Страдании. Сбоку с трудом развивался шахматный матч, потому что шел спор, какая из высоких фигур — король, а какая — ферзь. Американец, проехавший по Северной Африке на машине, сказал, — Не смейтесь, это не смешно. Мы одного сбили. В Касабланке сбивают по тридцать пять в день, они просто не понимают машин. Мне ремонт обошелся в тридцать две тысячи франков, надо было сбивать его ровнее. Потом даже нашли зубы в глушителе.

Один конец «Дё маго» чествовал художника, открытого американским модным журналом: до 1916 года он не писал ничего, кроме бутылок. Его творческая революция произошла в 1950 году. Он открыл белый цвет.

Макс только что ушел из «Рояля». — Как он живет, он где-то работает? — Он живет в пригороде под названием Banlieu[401], сказала Анна, — пишет картины для известного художника, который их подписывает и продает как оригиналы. — Но это и есть оригиналы… Двенадцать арабских детей продавали арахис сверху корзины и гашиш — снизу. Кто-то сказал, что во Франции есть город под названием Кондом. Многие молодые люди ходили с бородами. — Я так и не понял итальянские деньги, пока там был, они как конфетти, причем очень дорогие конфетти… Анна сказала, что ей пора на работу. Она читала свои стихи в местном винном погребке, голая. — Я здесь изучаю искусство по стипендии джи-ая{545}, сказал один бородач, — нашел школу, где надо только зарегистрироваться. Кто-то процитировал пророчество Малахии о папах. — Осталось всего семь, считая нынешнего. — Как думаете, Париж стоит мессы? спросил кто-то, сжимая книгу под названием Les cinq fontaines ensanglantées[402]. — Нострадамус предсказал, что он простоит до 5240 года. Нашей эры.

На террасе «Рейн Бланша» блондинчик сказал, — На следующей неделе он обещал взять меня в Париж… — Но детка, это и есть Париж. Руди и Фрэнк ушли кое с кем из развеселой компании, чтобы вернуться в свою новенькую квартиру, выходящую на Йенский мост, и все задержались в прихожей полюбоваться огромной картиной — свадебным подарком от известного художника. На ней изображались стоящий высокий мужчина и юнец, лежащий у его ног, взирая на то, что при ближайшем изучении оказалось не более чем прорехой на штанах высокого мужчины. Потом один гость начал раздвигать шторы на высоких окнах, и его тут же остановили. — Потому что Руди все искал и искал такое место месяцами, с видом на воду, и в первый же наш вечер здесь, когда мы стояли на этом самом месте и смотрели на огни и Сену, на мост вышла девушка и сняла туфли и прыгнула, прямо у нас на глазах, и с тех пор это для нас обоих испортило вид навсегда… Затем Фрэнк отпросился написать письмо на родину в Огайо, пока остальные сели за friandises[403], поданные на модной финской стеклянной посуде, чтобы закурить сигареты из мягких коробков со штампами Руди и Фрэнк и поговорить о Копенгагене. — Дорогая мамочка, писал Фрэнк, в спальне, — я знаю, ты поймешь, почему я хочу быть с ним вечно, мамочка. Я знаю, ты поймешь, когда я скажу, что люблю его так же, как ты любила папочку…

— «Время хромо…» читала под брусчаткой Анна, и ее слова поднимались очищенными от накипи в дыму и бессвязной мешанине языков, — emmerdant… — les américains, alors…[404] тогда как город с виду хочет проспать все долгое безвременье разлуки, вопрошая, — Скажи, в тебе желанья вовсе нет? — Есть, государыня. — На самом деле? — На деле я, конечно, не могу такого ничего… но бешено мечтаю я о том, чем занималися Венера с Марсом….{546} С Эйфелевой башни спрыгнул тридцать третий человек (хотя неофициальная статистика приближалась к сотне), на сей раз — с 348-футовой второй платформы, а «Друзья Клеопатры» после двадцатилетнего расследования выяснили, что останки в ее могиле, в библиотечном саду Лувра, принадлежат вовсе не царице, а арабскому солдату, убитому в заварушке в парижском кафе, а мумия, похожая на тугой узелок из рванины, отправилась в массовую могилу уже восемьдесят лет назад, счастливо оставаться с червяком{547}. — Et toute nue… quelle envahisseuse![405] — «Время хромо…» — начала она заново.

За звенящим бастионом блюдец читала престарелая копия беспарикового отца ее страны, и кто-то сказал, что она может сидеть так всю ночь, потому что у нее есть «друг полицейского»{548}. Кто-то на террасе «Дё маго» сказал, что в Bois сегодня началась гонка воздушных шаров. Кто-то читал послание на открытке от друга, путешествующего по Святой земле, — Только что был у Стены Плача и нарыдался от души. В мужском туалете внизу кто-то накарябал над биде Vive le Pape[406].

Америка

Мая странна ты знай

Ты воли тщудный край

Тибе нам петь

Атец здес тешил взор,

Здес перегрим был горт

Свабоде от фсех гор

В изде звинеть{549}

написал студент старшей профессионально-технической школы для мальчиков округа Эссекс в Ньюарке, штат Нью-Джерси.

00-й человек спрыгнул с Эмпайр-стейт-билдинг в Нью-Йорке.

В Сан-Франциско огородили семью полосами колючей проволоки место прыжков с моста «Золотые ворота», которое с тех пор, как мост открылся в 1957 году, выбрали пунктом отправления из этого мира сто пятьдесят человек.

В Москве «Правда» объявила, что в России запрещена гавайская гитара.

Правда ли покончено с долгой зимой? и «камин, тапочки и поджидающая кровать» больше не «спасут человека в депрессии от самого себя… Это убежище теряет привлекательность по мере того, как растет день», доложила Всемирная организация здравоохранения, выявив в этих пышных выражениях весеннего ускорения и то, что «нескончаемый дневной свет выдержать невмоготу…. и великолепное солнце становится проклятьем».

Любой город, зовущий себя современным, предугадывает потребности всех своих детей, вплоть до возведения чего-нибудь высокого, чтобы было откуда прыгнуть: Эйфелева башня поднялась больше полувека назад; но сельское население повсюду вынуждено цивилизоваться с тем, что есть. На юго-западе Франции, в пределах департамента Ланд, за сорок восемь часов пасхальных праздников женщина повесилась в деревенском амбаре, двое мужчин — в лесу, один прыгнул в реку, а другой — в море, тогда как Довиль уже готовился справлять Пятидесятницу, через семь недель, решив впервые выпустить фишки на пятьсот тысяч франков в казино.

«Кляпва вернасти флагу», написал школьник из Нью-Джерси, нагруженный прогрессивным образованием: «Я кленусь ввернасти флагу соединеных штаттов Америке / И республике каторую он стемулирует / Адиой насции настражи / са свабодой и с провидливостю для всех…»

Свабодная и провидливая полиция Лос-Анджелеса конфисковала гидравлический пресс, чернила и резинопластиковую композицию, с помощью которых трое арестованных подделывали покерные фишки, чтобы обналичивать их в дворцах азарта за границей штата в Лас-Вегасе.

Таможня насции, всегда настражи, обременила голливудского продюсера пошлиной на «Этюд при свечах»{550} Винсента ван Гога. Покупатель заявил, что это «оригинал» и, следовательно, подлежит беспошлинному провозу в насцию, што свабода и провидливость гарантируют для любого подлинного произведения искусства вне зависимости от его ценности; но настражи потребовали немалую долю (ю процентов) от суммы покупки ($50,000x10), согласно тарифу этого тщудного края для «подражаний или копий», чей провоз угрожает безопасности того вдохновения, которое и посейчас от фсех гор в изде звинит.

Любители прекрасного были скромны, аки тати в ночи. Некоторые из картин на шестьсот семьдесят пять тысяч долларов, украденных из собора в Бардстауне, штат Кентукки (в том числе «Сошествие Святого Духа» Яна ван Эйка), были обнаружены в багажнике машины в Чикаго. На другой стороне океана вновь опровергли аксиому, что владение не повышает эстетическую ценность: куратор музея Виктории и Альберта за двадцать три года работы вынес в штанине тысячу девятьсот шестьдесят предметов искусства.

Весна наставала всюду, как впервые.

И впервые было найдено цивилизованное применение для пирамиды Хеопса в Египте, где местный уроженец успешно бросился со склона из двухтонных блоков. В Южной Америке, с семнадцатью погибшими и 4990 нуждающихся в медицинском уходе после празднеств перед Великим постом в Рио-де-Жанейро, к сравнительно мирному завершению продвигалась Страстная неделя. По сообщениям, на столицу Колумбии вышли маршем из своей колонии в Рио-Агуа-де-Диос триста прокаженных. Девять паломников затоптаны насмерть и двадцать пять пострадали во время давки в воротах святилища Чалмы в Мексике. Баптистский священник в Рокки-Маунте, штат Северная Каролина, сжег два экземпляра новой редакции Библии, потому что в ней слово «девушка» заменили на «девственница», а лютеранский священник сказал, что неправы все: должно быть «дева». В Чикаго каждые 12,5 минуты происходило преступление. В городке близ Гановера, Германия, взорвались куры (они наелись карбида, который в ходе учений потеряли британские войска, и выпили воды). Кувейтский шейх попросил не демонстрировать в его владениях плакаты с Венерой Милосской, не стесняясь ее нагого бюста, а потому что по закону ислама воров наказывают, отрубая руку. В Японию по воздуху прибыла правая рука святого Франциска Ксаверия. В Москве «Правда» вопрошала, Куда пропал Ноев ковчег?

В столице Венгрии, в газете «Эсти Будапешт» сетовали, что в государственных школах детей не учат читать и писать — болезненное признание в свете успехов прогрессивного образования ее самого грозного политического противника, так далеко, в Новом Свете, где тот доблестный юный патриот в профессионально-технической старшей школе для мальчиков округа Эссекс в Ньюарке, штат Нью-Джерси, воспарил к новым высотам воодушевления после просьбы написать национальный гимн его страны… «Знаме, усыпаное звездыми».

Ооо скажи вишь ты впервых сонца лущах,

Што среть битвы мы шли на ветчерне зарнится?

В синем сросыпю звест паласатый наш флак

Краснабельным агнем с барикат внофь явица.

Ночщу сполох рокет нанево брасал свет

Это падлы врагам был наш горный атвет.

Ни у желе, скожи, он типерь на фсегда

Где свабодных об лед и где храбыстра нах{551}.

В коридоре перед частной палатой в будапештской больнице З— — разговаривали два врача.

— Napok ota nem aludt.

— Hetek ota[407].

— «Секонал», «Люминал», «Сомнадекс», mindenr megprobâltunk. Még amerikai szereket kényszerüsegükben[408].

— И ты все еще не спишь? спросил человек в тренчкоте, внутри.

— Нет.

— Речь ясная, может, слабая, но ясная. Он стоял, сцепив сзади пухлые руки, глядя в окно, спиной к фигуре на койке. Когда он обернулся, круглый взмах полы тренчкота неровно нарушился впереди из-за веса пистолета в кармане. — И глаза ясные, продолжил он, — может, слабые, но ясные.

— Да, глаза, голос… мой разум ясен, все ясно, но если я, не могу уснуть? Все ясно, разум никогда не был яснее, слышишь? Мой разум никогда не работал быстрее или… или яснее, но это… это… без сна, мысли, мысли, но все это… без сна?

— Говорят, это не может продлиться долго, сказал человек в тренчкоте и чуть пожал плечами. Уголки его губ подергивались, но в остальном выражение лица нисколько не менялось.

На койке не было подушки, и голова лежала горизонтально, подбородок выставлен вверх, черты профиля — резкие и жесткие. Руки лежали на одеяле порознь.

— Nincsen ока…[409] донеслись слова одного врача.

— Да, причины нет, это беспричинно, что… причины нет, нет! им палил он, задыхаясь, все еще не сводя водянисто-голубых глаз с белого потолка, пока на виске проявилась пульсированием вена. — Кто-то рассмеялся, выдохнул он немного погодя, — габсбургская челюсть, да! Мы там сделали свое дело, ты его сделал, сделал же? Ты встретил Мартина, в Риме?

— На улице «среди бела дня». Секундная работа, человек в тренчкоте снова пожал плечами, выравнивая круг полы, когда приподнял вес в кармане, приблизившись к койке. — Какое у тебя свободное кольцо на пальце, сказал он. — Ты его потеряешь.

— Не… трогай меня, не… будь так близко!

Он смотрел еще мгновение на лицо почти полное перед ним — сила ушла из профиля, иссякла через узкий подбородок. Потом вернулся к окну, бормоча, — Красивая штучка, кольцо, золото. И твой фамильный герб, в Америке?

— Мой фамильный герб в Америке… хаххгх, мой фамильный герб, а? А, мой дорогой друг? Помнишь? помнишь, как сказал «Слава Богу, было золото для подделки»?

— Не надо так смеяться, сказал человек у окна.

— А? а? мой фамильный герб в Америке, a? Aecas рагепешп pejor avis tulit nos nequiores…[410] a? Мы не можем застраховаться против внутреннего порока. Нет, проклятье, но в этот раз я получу свое. Видишь? Видишь, как ясен… как ясен мой разум? Но все еще без причины… без причины, он не может… т… Он силился поднять голову; потом закричал, оцепенев от ужаса, схватившись за аккуратно сложенное у подбородка одеяло. — Вот! вот! забирай… Его голос резко вернул царственный контроль, но говорил он два слова за одно, — Забери-это… забери-это…

Человек в тренчкоте стоял над ним. — Но… что? Он видел только тонкий завиток волоса на белой ткани, подтянутой дрожащей к подбородку, и праздно потянулся его снять.

— Да да это, забери это забери это…

Другой рукой человек в тренчкоте дал знак фигурам в дверях, где врач сказал священнику, который только что вошел, — Nincscn oka nem aludni…[411]

— Что это, что это за запах, масло? масло? что это, где?

— Конечно, было непросто, но мы договорились, чтобы к тебе пришел священник.

— Да, да здесь, он здесь, да но без причины, это не может… нет! нет!

— Nézzen га, nézzen a szemérc…[412]

— …indulgeat ribî Dominus…[413]

— Ты помнишь? Aut castus… Мартин? Мартин? проклятье, будь ты проклят, ты помнишь! Aur cascus sit aut… aut… да, sit aut pereat, видишь? как ясен мой разум? Aut castus… видишь?[414]

— Nincsen oka, nincsen oka, nincsen oka…

— …deliquisti per oculos…[415]

— Мартин! Мартин! Проклятье! Будь ты проклят! Видишь, как ясен… ты помнишь? Либо будь целомудренным, aut… aut pereat, ты видишь?

— Quidquid deliquisti per manus…[416]

— …et pereat![417] ты видишь?

На плетеной веранде Фуллер выпустил в восходящее солнце медленное облако сигарного дыма. Из этого бунгало на самом краю того, что недавно стало Пилотным проектом, он видел и восход, и закат, и оба приветствовал в этой самой манере.

Но наконец солнце стало в небе полным, а обычные фигуры так и не появились: бледный молодой человек с рукой в перевязи, который задавал своим помощникам медленный темп, приближаясь — с витаминными таблетками и малынькими белынькими коробочками… поутру; и вечером — еще раз, собрать их один за другим из бунгало, образчики, — странная штука для собирания, и все-таки он это проводит очень надлежаще и благочинно. Я как будто припоминаю лицо этого молодого мана так занятого малынькими белынькими коробочками. Стоит мне один раз увидеть мана, я его уже не забуду.

Все потому, что с первым светом поднялся переполох — в сердце Пилотного проекта, где доктор Фелл помчался в бунгало своего ассистента.

— Я так и знал! Я так и знал! И я же предупреждал, разве нет? Предупреждал не доверять этому… этому татуированному… я этого не скажу, но разве нет? Разве не предупреждал? А теперь его и след простыл, украл все твои деньги и след простыл. Он и правда последовал сюда за нами, последовал сюда за тобой, только чтобы украсть твои деньги. Да, разве я не предупреждал? Тысячи долларов, правильно же, разве я не предупреждал? Чему ты улыбаешься? Ты в порядке? Гордон? Гордон! Ты в порядке? Теперь тебе придется все начинать заново. Я так и знал. Он знал, что ты плохо видишь в темноте, правильно же, этот татуированный дурень, он знал правильно же, так он тебя и обманул, а теперь его след простыл со всеми твоими деньгами. Что ты будешь делать? Делать теперь нечего. Что ты теперь будешь делать? Придется начинать все заново. Гордон!.. что такое? чему ты улыбаешься… Гордон! прекрати, нельзя так сдирать бинты, нельзя… бедолага… Сядь! хватит смеяться! хватит… срывать бинты, хватит… подумай! Ты можешь… ты должен… начать все заново.

Пришел мягкий ветерок с юга, и колокола, звонящие утреннего «Ангела Господня», разносились по всему побережью от самого Бриджтауна.

Был почти полдень в Риме, где в прошлую ночь пришел покой, если никуда больше, на крыши Ватикана, со смертью черного кота, принадлежащего кардинальскому библиотекарю и архивариусу, и серого мышелова монсеньора папского камергера. В газетах сообщили, что они уже какое-то время боролись за власть, и их тела были найдены «сплетенными в смертельной схватке» во дворе Бельведера, в семидесяти футах под крышей.

Сворачивая на Виа-Умилта, Стэнли выглядел хрупким как никогда за многие годы. Он даже сам бросал на себя нервные взгляды всякий раз, как видел отражение, поскольку прическа — его последняя уступка миссис Дей — как будто сняла с его внешности несколько фунтов и пару лет. И все-таки в лице проступил новый напор; а от духа отчаяния и завоевания, бушевавших в нем из-за событий последних дней, или просто от прически, он бы и сам не ответил сходу. Но, возможно, уже та одержимость, с которой он говорил о своей работе, особенно о столь скором ее исполнении в Фенеструле, выдавала те глубины, что впервые стали для него реальными благодаря переживаниям, вдруг ввергшим его в новое состояние, переживаниям, снявшим инфантильную маску тревожности с лика неизбывного ужаса, тем обнажая конфликты, которые он еще не понимал, и ставя вопросы, на которые не мог бы ответить сейчас и, чувствовал он, возможно, никогда. Две трагедии произошли так близко друг к другу, что могли бы считаться спаренными; такими и были в нем, и был же в нем непредвиденный конфликт требований его новой мужественности — из-за того, что непосредственно он сам не пострадал ни от одной.

Устыдившись своего бегства тем вечером из дома на Виа-Фламиниа, после всего, что она для него сделала, с добытым для него письмом в кармане, тяжелым от его неблагодарности, Стэнли взял себя в руки и вернулся, хотя в этот раз женщина рыдала все время, пока он ломано извинялся. Для начала он постригся, чтобы ей угодить.

В тот же самый день он узнал о первой трагедии. А с ней вернулись с удвоенной силой все его тревоги, полыхнули во все стороны неуверенности, принялись трудиться друг над другом страхи за каждый миг прошлого и будущего, а чувство вины поднялось гнетуще как никогда. В один из первых мгновений рассеянности, то ли чтобы подтвердить единственную оставшуюся ему определенную перспективу, то ли чтобы подтвердить опасения, он сам вскрыл письмо в Фенеструлу и не нашел там ничего, кроме списка покупок. Тогда он попытался заставить себя не думать ни о чем, не пытаться ничего понять и решить, пока не нашел отца Мартина, в чем ему повезло, и не признался во всем том, что усиливало в каждой детали прошедших недель его уклонение от подобной встречи. Священник был очевидно занят, и тут же стало ясно, что его работа касается не только гуртования паломников от храма к храму, что тревожившие его вопросы касаются задач шире одной исповедальни. И все же прошел час, если не два, а отец Мартин все слушал, его лицо то теряло жовиапьность, то на миг обретало вновь, то возвращалось к линиям средневековой суровости, пока Стэнли рассказывал о каждой подробности, что знал с тех пор, как взошел на борт «Конте ди Брешиа». О каждой подробности, вплоть даже до разбитого распятья, раскатившихся по полу бусин, толстухи, порой зубы Стэнли стучали, посреди повествования он мог сорваться в какую-нибудь срочную невнятицу вроде, — Злые чары, maléfice, это же от maleficiendo, а это от male de fide sentiendo[418], то есть значит ли это, что все злодеяния — от злых мыслей о вере?.. И теперь эта последняя трагедия; а также его работа, и Фенеструла.

Отец Мартин выслушал его, и говорил с ним, с удивительными мягкостью и суровостью одновременно, со спокойствием никогда не благодушным, с силой понимания (хоть он ни разу не сказал, что понимает), с интересом, который не был нескрываемым любопытством в оправдание готовых ответов (поскольку он не давал никаких), и с терпеливым сочувствием к фигурам, о которых рассказывал Стэнли, — свойством, показавшим самую глубокую основу его характера, самую тяжело заслуженную и редко реализуемую реалию зрелости — сострадание. Он был удивительным человеком, как покажет дальнейшее событие. Чем дольше Стэнли говорил, тем чаще возвращался к своей работе, к ее важности для него. Отец Мартин не спешил со словами поддержки, хотя в конце концов сказал, — Мы живем в мире, где непосредственный опыт с каждым днем найти все труднее, и если ты находишь его в творчестве, то, быть может, ты не так удачлив, как было бы удачливо большинство. Но есть то, что я не стану и стараться тебе рассказывать. Ты все узнаешь сам, если продолжишь, и в этом я тебе помогу. Он тут же договорился о Фенеструле, и Стэнли ушел с уверенностью, успокаивающей недоумение его сердца ото всего остального, — недоумение удвоенное ровно вдвое, когда, стоило Фенеструле стать единственным возможным решением, отца Мартина застрелили среди бела дня, в тот же день.

Даже сейчас, когда он входил на Виа-Умилта, в его склоненной голове плясала мелодия и он никак не мог ее выкинуть. Каждое слово приносило с собой оттенки тревожности в снова подступающем к нему море, на содрогающихся палубах, и даже сейчас, на ходу, он поискал в кармане зуб и вспомнил, что тот пропал: вмиг кончик языка нашел зарастающую ранку в десне, и тут кто-то выскочил из лаймово-зеленого кабриолета у тротуара и схватил его за руку.

— Черт возьми, как я рад, что тебя нашел. Это был человек в зеленом шелковом галстуке, хотя сегодня шелк уже был желтым. На нем изображались болты и гайки. — Мне надо найти ту девушку, ту как бы тощую девушку, которую ты искал тем вечером, мне надо ее найти. Где она?

— Она умерла, отчетливо ответил Стэнли, и они оба стояли, глядя друг на друга так, будто это сказал кто-то еще.

— Подожди, она не может… Что-что ты сказал?

— Она умерла. Стэнли сказал это слабее, опустил взгляд от его лица на болты и гайки.

— Она… она не может. Мне надо ее найти, она выиграла в конкурсе на Богородицу, прям как я ей и говорил, она не может… просто… пропустить, она… она попала в несчастный случай?

— Несчастный случай? переспросил Стэнли. Натужное спокойствие, от которого голос должен был треснуть, довело до глухости. Он уставился на собеседника.

— Это серьезно, так слушай, она…

— Она собиралась выйти на меня.

— Окей, но такой шанс, она не могла просто… она бы взлетела.

— Взлетела?

— Я тебе говорил, я ей говорил, она… мы арендовали для этого целый город. Пусть и пришлось немножко изменить сценарий, теперь собираются делать «Божественную комедию» Данте, вместо просто жития Богородицы, понимаешь? Так что, может, у нее будет только огрызок роли в конце, но это ничего. Все равно весь фильм только к этому и ведет, понимаешь? Как он встречает ее в конце. Я сам сценарий еще не читал, но постановочный уже весь готов, понимаешь? Для этой «Божественной комедии» Данте…

— Она умерла, вдруг с силой заявил Стэнли, и потом снова замолчал. — Но… что случилось? Что случилось?

— Она умерла, она… у нее было что-то на губе, болячка, и… и попала инфекция, что-то вроде… стафилококковая инфекция, и все случилось вот так просто почти, за пару дней, она…

— Как она могла просто подхватить такое вот так просто, она…

— Она зачахла, так быстро, будто у нее… у нее не было желания жить, и она… она сказала, Стэнли передернуло, — от поцелуя Святого Петра в лодке, она сказала, Ради рыбок, море, море…

— Брось, держи себя в руках, ты не можешь… Человек взял его за плечо, кивнул и пробормотал, — Да, она… Черт возьми. Он посмотрел на Стэнли, который онемело таращился на картинки на шелковом галстуке. — И… Черт возьми, все уже было увязано, этот конкурс, все было увязано с этой скорой канонизацией, и с этим Вознесением, сплошная чертова реклама конкурса, черт возьми, она была воплощением Богородицы, чертова роль была у нее в кармане. А теперь уже поздно что-то делать. Потом, пока глаза Стэнли не сходили с коричневой шелковой гайки, он взял Стэнли за плечо и сказал, — Господи. Брось. Пошли, выпьем. Вернемся в колею.

— Нет, мне пора уезжать. Мне надо на поезд.

— Пошли на один стаканчик. Господи. Слгушай, тот мелкий придурок в моей машине, он какой-то бывший король, который хочет вернуть свой чертов трон, мне придется с ним обедать. Но пошли с нами выпить. Познакомишься с мелким придурком. Просто не свезло. Ты вернешься в колею… Потом он опустил глаза на мостовую между собой и Стэнли. — Черт возьми, сказал он, — у меня был друг, мы вместе учились в колледже, он разбился на самолете, он говорил, что всё на свете — как бы платок и как бы пушечное ядро, которые падают в как бы вакууме, падают с одной скоростью, знаешь? И какого черта не делай, в какую чертовщину не лезь, везде как бы тот же чертов платок и как бы то же пушечное ядро в как бы том же чертовом вакууме.

На дневном поезде Стэнли заметил Дона Билдоу слишком поздно, чтобы улизнуть от него. Дон Билдоу нес под мышкой большую коробку. Он остался со Стэнли лишь для того, чтобы сказать, что едет в Париж, и спросить, куда едет Стэнли, но не дал шанса ответить. — Повезло, продолжил он, — посыльный от портного успел на поезд вовремя, это мой новый костюм и я чуть не опоздал на поезд. Собираюсь надеть раньше, чем доедем до швейцарской границы, чтобы не платить пошлину.

— Да но, извини, сказал Стэнли, возможно, впервые заговорив с Билдоу с такой резкостью, — я устал. Извини.

— Что случилось? Ты, удивляюсь, что ты не остался в Риме, на эту завтрашнюю штуку? Канонизацию той святой?

Поезд ревел на север. Второй класс был не грязнее, чем на большинстве поездов, но Дон Билдоу сидел в своем старом протертом пятнистом костюме, нестиранной рубашке и галстуке, пока за окнами не пропал последний краешек Лаго-Маджоре. Тогда он пошел и мужской туалет и разделся. Умылся, как мог, хотя очки а пластмассовой оправке то и дело падали в раковину. Потом надел новенькую итальянскую наполовину шелковую рубашку из маленького свертка в кармане. Все его имущество — деньги, паспорт, тестостероновые таблетки и контрацептивы, несколько писем, — отправились внутрь журнала с жесткой обложкой на полу. Он накинул на воротник новенький желто-бурый галстук, и тут понял, что надо избавиться от старой одежды. Окно не открывалось, поэтому он заталкивал ее с закатанным новеньким рукавом в унитаз вещь за вещью. Когда он дошел до пиджака, тот прошел легко, потому что в унитазе уже было довольно чисто. Потом он открыл коробку от римского портного. Все, что в ней лежало, — костюм морячка для мальчика семи лет, с короткими штанишками. Впрочем, ручная работа была отличной, с двойными стежками, стянутыми с изощренной заботой. Прилагалась даже маленькая бескозырка с ленточками и название первого итальянского дредноута, «Данте Алигьери», золотыми буквами на канте.

— Может… выдохнул он, глядя на все это. Потом надел очки и поглядел на все это. — Стэнли, может, у Стэнли… найдется что-нибудь… Но его друг уже сошел, в Милане, чтобы пересесть до Фенеструлы, и он нетвердо стоял на качающемся полу и держал блузку на расстоянии вытянутой руки с закатанным рукавом и таращился на нее из-за очков с пластмассовой оправой. Костюм был вышит так же тщательно, как и для настоящих взрослых, это он видел даже в здешнем освещении, пока поезд ревел к Симплону.

В свете следующего утра церковь выглядела куда меньше, чем Стэнли ее себе представлял, и не так, как вообразил ее себе предыдущим вечером, когда приехал в потемках и сразу же отправился к ней, как только сдал немногие пожитки в пансион. Весь городок в потемках выглядел не так, как он себе представлял. Массы и тени отсутствовали, и ему не из чего было их вывести. В одном совершенно не том направлении, куда он, как думал, идет, Стэнли наткнулся на то, что принял за какую-то огороженную, тускло освещенную и, возможно, частную часовню: оказалось, это общественный туалет. А сама церковь была куда меньше, единственный шпиль — куда скромнее на фоне огромного сознания озаренного неба, чем ночью, когда ее возвысили неразграниченные тени и, осознал Стэнли, раз осмотрев ее в дневном свете, ночной он уже не увидит ее никогда.

Стены были тяжелыми, местами разборожденными трещинами. В одном конце у земли он увидел начинку из щебня.

Тем утром Стэнли надел свой лучший костюм, голубой — и второй раз ношенный. Он шел, сцепив руки низко перед собой; поскольку, надевая брюки, в смятении обнаружил, что промежность поела моль. Он шел в белой рубашке, красном галстуке, и ничего, абсолютно ничего не шло так, как он думал.

Он вернулся в номер с ранней службы, где заодно ознакомился с гигантским органом (его же подарил американец) и подтвердил договоренность сыграть на нем позже утром, а также — или, вернее, первым делом — попросил святую, которую еще только ознаменуют колокольным звоном тем утром, о заступничестве за три равно дорогие и равно прекрасные души.

И именно о них он думал, а вовсе не о работе, о которой размышлял, стоя в одиночестве в номере и глядя на работу, которая была всем, что осталось. Он смотрел на нее с внезапной злобой, словно в этот миг она существовала за счет всего, всех остальных, а самое страшное — каждой из тех трех душ: но все-таки вот что в нем было, когда он стоял, проводил рукой по коротким волосам, затягивал ремень и таращился на работу, которую с самого завершения больше не мог звать своей: даже сейчас она существовала за счет тех, о ком он думал, а не за счет него.

Он стоял, будто ожидал, как что-нибудь сдвинется; но нет. Ничто не двигалось в номере, пока его плечи не передернул холод, и он повернулся оглянуться, с готовыми заговорить губами, но никого не было. И все-таки он еще стоял, в готовности, в полуобороте, в ожидании, когда колокола его отпустили, и тогда быстро собрал нужные страницы и поспешил на улицу.

Он нес их сжатыми перед собой и не поднимал головы, пока не дошел до самой церкви. Там он объяснил, что пришел пораньше, хотел опробовать одну часть, которую еще сыграет позже, — объяснил, вернее, как мог, руками, страницами, показывая на орган, на себя (красный галстук), потому что священник не знал английского и с ним говорил на итальянском, непрерывным потоком итальянского, когда провожал Стэнли к клавиатуре, подводил с ладонью на его руке, потом — на плече, и Стэнли шел со склоненной головой, внимательно слушая слова, которые не понимал, пока садился и касался клавиш, включая сперва один регистр, потом другой, слушая, но почему священник покачал головой и задвинул их обратно, так и не понял (и включил снова, когда священник ушел, похоже, куда-то торопясь, пока его не призвала следующая служба). — Prego, faccia attenzione, non usi troppo i bassi, le note basse. La chiesa è cosi vecchia che le vibrazioni, capisce, potrebbero essere pericolose. Per favore non bassi… e non strane combinazioni di note, capisce…[419]

Koгда он остался один, кoгда включил все регистры один за другим (ибо того требовала работа), Стэнли расправил себя на скамье, затянул узел красного галстука — и ударил. Вокруг него воспарила музыка, краем глаза он заметил проблеск наручных часов и, даже когда читал ноты перед собой, когда видел большой и последний пальцы раз за разом падающие на три черных клавиши между ними, выжимая кварты, работу, которую он переписывал в пути на «Конте ди Брешиа», выжимая тот аккорд дьявольского интервала{552} из всей длины тридцатифутовых басовых труб, он не останавливался. Стены дрожали, и все же он не колебался. Сдвинулось все и, даже падая, воспарило в искуплении.

Под обвал попал только он, и впоследствии извлекли и большую часть его работы, и все еще упоминают о ней, когда приходится к слову с большим уважением, хотя играют редко.

Предыдущая главаГлава 23 из 23К книге