К книге
Литературное, слишком литературноеТанидзаки Дзюнъитиро О всяком разном (соображения) («Кайдзо», апрель 1927) Перевод Мазая Селимова. «Восточное мироощущение» – Западная и восточная культура
35%
Танидзаки Дзюнъитиро О всяком разном (соображения) («Кайдзо», апрель 1927) Перевод Мазая Селимова. «Восточное мироощущение» – Западная и восточная культура
25

В этом месяце я позволю себе рассуждение о феномене «восточного мироощущения». Хотя предмет сей требует не беседы, а стройного трактата (я сам лелеял намерение создать таковой), однако, сознавая свою непригодность к систематическим изысканиям и испытывая хронический недостаток времени для упорядочивания мыслей, останусь верен стилю «о всяком разном», излагая впечатления по мере их возникновения.

Во-первых, что есть «восточное мироощущение»? Сам я этого точно не знаю. Восточный вкус, образ мыслей, телесность, характер – как бы это назвать – не только в литературе и искусстве, но и в политике, религии, философии, вплоть до повседневных мелочей и деталей одежды, еды и жилья – во всем этом чувствуется нечто особенное, отличное от Запада. По крайней мере, восточные люди должны это понимать. Я имею в виду именно это. Использование иероглифов 東洋主義 (тоёсюги), возможно, не совсем уместно. По-английски это называется «Orientalism», но название не так важно: по ходу чтения станет понятно, что я имею в виду.

Приведу пример из повседневности. Я люблю поесть, поэтому начну с еды. Западная кухня сейчас в Японии вульгарна и дешева, но в моем детстве всё было иначе. Западных ресторанов было мало, возможность поесть там выпадала редко, и поэтому она считалась гораздо более изысканной, нежели японская. Мое самое раннее воспоминание: когда мне было пять или шесть лет, мы заказали в наш дом в районе Кагира-тё в Нихонбаси бифштекс и жареные устрицы из «Адзума-тэй» (который тогда располагался у моста Ёроибаси и, думаю, существует до сих пор). Почему я это запомнил? Потому что тогда я-ребенок думал: «Бывает ли что-то вкуснее?» Для меня всё это было необычно и вкусно. В том возрасте мой вкус еще не развился, и я никогда раньше не ощущал вкусного – но в тот день я впервые познал это ощущение. Даже масло и соус казались невероятно лакомыми, и я завидовал западным людям, которые постоянно это ели.

В нашем доме десятого числа каждого месяца проходил день поминовения деда – перед его фотографией ставили подношения, которые мы затем ели. Родители, вероятно, чтобы порадовать детей, постепенно стали подносить западный омлет. Поэтому я с нетерпением ждал десятого числа. Яйца те же, а вкус совсем иной, чем у яичницы или скрэмбла, – несравнимо лучше. «Вы просто используете дедушку как предлог, чтобы поесть западной еды», – подшучивал отец на токийском диалекте, и это была правда.

В то время у меня был слабый здоровьем одноклассник по имени В., который каждый вечер в целях укрепления организма ел западную пищу. Возвращаясь с прогулок, мы часто заходили в ресторан «Хомэйро» в Каяба-тё, где он заказывал свои любимые блюда. Не передать, как я ему завидовал! Я мог есть западную еду раз в месяц, а он – каждый день, да еще и что хочется. Пример низменный, но он показывает: восточная (по крайней мере, японская) еда – слишком утонченная для детского восприятия, тогда как западная – яркая, отчетливая. Когда родители говорили: «Эти сасими вкусные» или: «Этот суп замечательный», я не понимал этого. «Взрослые говорят глупости – разве сасими не одинаковы на вкус?» – думал я.

С живописью было то же самое. Я вырос в семье горожан из Ситамати, где не было хорошей коллекции – разве что гравюры укиё-э или лубочные картинки, – поэтому я почти не ощущал красоты японской живописи. Самое сильное впечатление произвел на меня образ Девы Марии в токонома нашего дома. Наверное, это была реликвия моего деда, который под конец жизни принял христианство (я уже писал об этом где-то). Вероятно, это была репродукция известной западной картины в прекрасной раме: тусклый образ, излучавший невыразимое благородство, страх и красоту. Детским умом я не мог этого понять, но смутно чувствовал присутствие «вечной женственности». Если бы тогда меня привели к буддийским статуям в Наре или Хорю-дзи, они не тронули бы меня так, как этот образ. Храмы казались мне лишь мрачными и пропахшими ладаном – я не отличил бы статуи эпох Суйко или Тэмпё от пятисот архатов в Хондзё или Великой Каннон в Нингё-тё.

Изображение, которое окажет впечатление на ребенка, должно быть максимально реалистичным, похожим на живого человека. Нужна перспектива, светотень, ощущение объема – иначе детское воображение не пробудить. Я не был единственным, кто в детстве считал шедеврами панорамы японо-китайской и русско-японской войн. Сейчас я не могу оценить тот образ Девы, но он, безусловно, был реалистичнее японской живописи. В детстве я впервые увидел в нем истину – и потому ощутил его красоту и благородство.

* * *

Я не раз писал в своих трудах, что восточный вкус неискренен, неестественен, в чем-то искривлен и болезнен. Хотя я вкладывал эти слова в уста персонажей и они необязательно отражают мои нынешние взгляды, но тот факт, что западное искусство легче воспринимается детским умом, безусловно заслуживает внимания.

Само собой разумеется, дети искренни, чисты, как лист бумаги. Их чувства остры, живы, а в некоторых случаях дети проявляют большее понимание, чем взрослые. Дети не понимают только то, что связано с житейским опытом, ученостью или вопросами пола. Простое они понимают так же хорошо, как и взрослые. Доказательством служит то, что большинство вещей, которые нравились нам в детстве, остаются интересными и во взрослом возрасте. Хорошие сказки увлекают и детей и взрослых. Детей нельзя недооценивать – можно даже сказать, что их восприятие чище. И тем не менее десять из десяти детей предпочтут светлый западный вкус мрачному восточному.

Самый яркий пример – музыка. Сейчас западная и японская музыка значительно сблизились, но в моем детстве они разительно отличались. Западная музыка тогда была крайне примитивна – тук-тук, ду-ду военных оркестров, – но стоило ее услышать, как детская кровь закипала, сердце прыгало, ноги сами притопывали в такт.

Что же представляла собой японская музыка? В моих ушах до сих пор звучит унылое кото, на котором учился играть мой двоюродный брат; «Ёи ва мати» и «Куроками» в исполнении сестры; пьяные напевы отца – «Мияко-доицу»; мрачные, давящие, слезливые звуки сямисэна[66] в рассказах Тёбо. Как это могло тронуть сердце ребенка? Это был совершенно чуждый детской жизни мир. Если иногда это и воздействовало на детей, то лишь делало их не по годам мизантропичными или грубыми – никакого хорошего влияния не было и в помине. А уж если говорить о более утонченном и изысканном театре Но, то всё было еще хуже.

Таким образом, если судить только по тому, насколько легко то или иное искусство находит отклик в детской душе, можно предположить, что западное искусство здоровее восточного и идет по верному пути.

* * *

Часто говорят, что западная цивилизация материальна, а восточная – духовна. По моим наблюдениям, наиболее рьяным и последовательным проповедником этой идеи является индийский мыслитель Тагор. В прошлом американский философ Джон Дьюи оспаривал эту позицию, заявляя: «Что на самом деле означает „духовное“ или „нравственное“? На Востоке отшельника, удалившегося в горы для медитации, называют святым. Но на Западе такого человека сочтут просто эгоистом. Для нас истинный моралист – тот, кто смело выходит на улицы, помогает больным, кормит голодных, жертвует собой ради общественного блага. Вот что мы называем духовной деятельностью».

Хотя я не могу полностью согласиться с Дьюи, в словах Тагора также много самообмана. Он категорично заявляет о духовности Востока и материальности Запада, не приводя конкретных примеров. Да, в Индии существовала великая буддийская философия. Но разве на Западе, начиная с Древней Греции, не сложилась стройная философская система? Сможем ли мы сразу назвать восточного мыслителя уровня Платона или Канта? Более того, современному уму греческая и немецкая философия понятнее индийской. Философия периода Весен и Осеней или неоконфуцианство Сун не идут ни в какое сравнение с глубиной и стройностью западных систем.

Даже в «материальной» Америке был Торо, живший в лесу у Уолдена. Если поискать, на Западе найдется немало «святых» в понимании Тагора. По сути, нет оснований считать Восток более духовным, если не смотреть на происхождение Будды, Христа и Магомета из Азии. Возможно, духовность Востока просто бросается в глаза на фоне отставания в материальной сфере.

Тагор проклинает материальную цивилизацию, но, если следовать его логике до конца, придется отказаться от всех достижений современной науки – поездов, телеграфа, самолетов. Готов ли он к таким неудобствам? А сам он разве не пользуется благами цивилизации? Неужели гибель собственной страны – приемлемая цена? Эти вопросы остаются без ответа. Его позиция выглядит бравадой. Популярность Тагора на Западе объясняется не его идеями, а экзотической внешностью «святого» и безупречным английским.

Еще один «чемпион восточного мировоззрения» – китайский мыслитель Гу Хунмин[67]. Он также отвергает материалистическую цивилизацию, возвеличивая восточную духовность, но столь же догматичен, как и Тагор. Он утверждает, что восточная экономика ориентирована на потребителя, а западная – на производителя. Но где труды по такой экономике? Как она конкурирует с западной?

В отличие от Тагора Гу Хунмин демонстрирует типично восточную убежденность: «Мне этого достаточно, пусть другие не понимают». В статье о полигамии он заявлял: «В китайских семьях многоженство не выглядит аморальным. Женщины не так несчастны. В доме царит гармония – значит, система работает». Без доказательств, но с непоколебимой верой в традицию – в этом есть своя сила.

В конечном счете, хотя эти «чемпионы» могут отрицать западную культуру, чтобы вдохновлять анемичный дух восточных народов, объективно Запад внес больший вклад в прогресс человечества. К сожалению, нельзя отрицать, что жители Востока получили много наставлений, просвещения и благодеяний от жителей Запада. Вместо того, чтобы предаваться мелочному нытью, нам было бы уместнее восхвалять достижения жителей Запада со смирением, столь свойственным жителям Востока.

* * *

C одной стороны, я придерживаюсь вышеизложенных взглядов. Но с другой – всё острее ощущаю, что восточная культура некогда превосходила западную, и кто знает, не повторится ли это вновь. Даже если мы не сможем превзойти Запад, мы обязаны развивать собственную культуру – иначе нам вскоре придется несладко.

Здесь мне вспоминается небольшая заметка о «китайском вкусе», опубликованная мной в «Тюо Корон». Приведу ее полностью:

Понятие «китайского вкуса» кажется поверхностным, но на деле оно удивительно глубоко проникает в нашу жизнь. Хотя современные японцы почти полностью переняли и ассимилировали западную культуру, в глубине наших душ неожиданно крепко укоренился этот самый «китайский вкус». В последнее время я особенно остро это чувствую. Люди (и я в их числе), прежде пренебрегавшие «устаревшим» восточным искусством и преклонявшиеся перед западной культурой, в определенный период возвращаются к японским традициям, а затем и к китайским. Особенно это заметно среди побывавших за границей. Я говорю прежде всего о художниках, но и большинство образованных людей старше пятидесяти – политики, ученые, бизнесмены – мыслят, учатся и увлекаются в рамках китайской традиции. Все они пишут неуклюжие китайские стихи, занимаются каллиграфией, коллекционируют живопись и антиквариат. Получившие классическое китайское образование, в зрелости они возвращаются к наследию предков. Один мой друг процитировал сетования китайца: «Традиционное китайское искусство уже умерло в самом Китае – оно сохранилось лишь в Японии». В этом есть доля правды. Но и Китай, образованные классы которого ныне пребывают в плену западного обольщения, точь-в-точь как в японскую эпоху павильона Рокумэйкан, со временем пробудится и воспримет идею сохранения национальной сущности. Для такой страны, как Китай, с ее уникальной культурой и историей, отличающейся консервативным характером, это представляется неизбежным.

Я испытываю странную тоску по этому пленительному Китаю, которая так похожа на тоску по горам и рекам моего родного города, но также и определенный страх. Ибо (не знаю, как другие) чувствую, как его притягательность притупляет мою творческую энергию и парализует порывы к созиданию. Возможно, когда-нибудь я напишу об этом подробнее, но суть идей и искусства, привнесенных из Китая, статична, а не динамична. И мне это кажется не слишком благотворным. И чем сильнее я ощущаю это влечение, тем глубже становится мой страх.

В детстве я посещал школу, в которой преподавалась китайская классика, а мать обучала меня по «Восемнадцати кратким очеркам истории». И сейчас я убежден: эти полные мудрых наставлений и занимательных историй китайские книги куда полезнее для ребенка, чем нынешние безжизненные учебники по восточной истории для средней школы. А после я даже съездил в Китай – так, для себя. И хотя я боюсь Китая, китайских книг на моих полках становится всё больше. Порой я вновь открываю Ли Бо и Ду Фу, которых читал двадцать лет назад: «О Ли Бо! О Ду Фу! Величайшие поэты! Разве Шекспир или Данте превзошли их?» Переехав в Иокогаму, работая в кино и живя среди иностранцев, я поставил на полки по обе стороны стола рядом с американскими киножурналами стихи Гао Ци[68] и У Вэйе[69]. Когда я устаю от работы, то беру в руки то журналы, то поэтические антологии китайских поэтов. Когда я открываю Motion Picture Magazine, Shadowland или Photo Play Magazine, мои мечты уносятся в кинематографическое царство Голливуда, и я чувствую, как во мне вспыхивает безграничное честолюбие. Но стоит мне вновь раскрыть Гао Ци, как даже одна строка его пятисложных четверостиший погружает в безмятежный мир – и все мои прежние устремления и бойкие фантазии разом остывают, словно их окатили водой: «Что там новизна, что там творчество – разве не в этом пятисловном четверостишии заключено предельное состояние души, доступное человеку?» – вот что словно шепчет мне кто-то. Что станется со мной дальше?.. Пока что я, хоть и сопротивляюсь изо всех сил «китайскому вкусу», всё же, подобно ребенку, который тайком жаждет взглянуть на лицо родителей, вновь и вновь возвращаюсь к нему.

Писал я это лет пять-шесть назад – но искушение не только не исчезло, а напротив, крепнет и углубляется. В детстве омлет нравился мне больше, чем сасими, теперь же всё наоборот. Как я уже где-то отмечал, из всей пищи западная кухня – худшая. А сакэ, быть может, из-за того, что я жил неподалеку от Нада Гого, где производится сакэ, так и вовсе оказалось вкуснейшим из напитков. Да если взять даже цвет кожи японцев – западная еда и столовые приборы как-то не гармонируют с нами.

В «Изголовье из трав» Сосэки есть слова: «Ни один западный десерт не обладает глубиной цвета ёкана» – и сейчас я вновь вспоминаю их. На белой коже европейцев яркие краски смотрятся сочно, на желтой коже азиатов выглядят глухо и мрачно. Мы, японцы, строим безвкусные дома, похожие на куски сахара, и облачаемся в кричащие европейские наряды. Но если вдуматься, это добровольное уродование собственного облика. И ведь это японское западничество – по большей части американомания, что еще невыносимее. Кривоногие коротышки в «стильных» янки-нарядах – точь-в-точь обезьянки.

Но что поделать? Жить в полутьме домов и носить неудобные кимоно – значит проиграть в борьбе за существование. Ныне царит переходная эпоха, и некоторые говорят: «Пусть усердно занимаются спортом, закаляют тела, чтобы сравняться с западными людьми – и через поколение-другое, возможно, мы перестанем быть обезьянами». Однако история не знает примеров успеха тех, кто отвергал собственную суть ради подражания другим. Подражатели вечно бредут по следам творцов. Пока мы копируем Запад, превзойти белого человека нам не удастся – даже если обезьяны наконец станут людьми.

* * *

В Иокогаме я был знаком с одним господином, который в детстве отправился в Америку, получил американское образование, окончил факультет искусств и наук Гарварда и вернулся на родину. По-японски он говорил плохо, зато английский знал превосходно и повторял: «Иностранцы в Иокогаме – невежды несносные. Собственной литературы и истории не знают. Когда они хвалят мой английский, это лишь раздражает меня. Хочется усмехнуться: да я знаю его лучше вас!»

Однажды этот господин встретился у меня дома с неким молодым человеком, завязалась беседа о литературе. Будучи выпускником западного университета и человеком самолюбивым, он ожидал почтительного отношения – и юноша поначалу действительно смотрел на него снизу вверх, осыпая вопросами. Но – о неожиданность! – молодой человек оказался куда осведомленнее в европейской литературе. Он сыпал катаканными[70] именами, о которых господин и не слышал, чем окончательно ошарашил его. После ухода юноши тот лишь развел руками: «Кто этот человек? Удивительный эрудит!»

А между тем юноша был всего лишь помощником кинорежиссера – не начинающим писателем, не литератором. Господин, только что вернувшийся из-за границы, не знал реалий: нынешние японские юноши, даже без особой любви к литературе, сплошь таковы. Классику Востока они не читают, зато жадно проглатывают переводы. Вряд ли в мире найдется молодежь, столь же нахватанная по верхам о литературах всех стран, как японская. Иные американцы считают Юджина О'Нила величайшим драматургом, но об Артуре Шницлере не слышали. Англичане, не ведая о других странах, превозносят Бернарда Шоу; французы – Анатоля Франса. А японский юноша ставит родное на второе место и рыскает по мировой литературе – ведь это «новое».

Но вся их эрудиция почерпнута из ужасающе плохих переводов. Когда я, изучая французский, прочел Мопассана в оригинале, то изумился: как непохож он на Мопассана в переводах! Нынешняя молодежь знает лишь переводного Мопассана. Конечно, это лучше, чем ничего. В мои студенческие годы переводы континентальной литературы часто делались с английского, теперь – реже, да и качество улучшилось. Однако при радикальном различии языков Европы и Японии такое проникновение западного синтаксиса грозит искоренением утонченной сжатости японской прозы.

Вот пример: в японском подлежащее в предложении не обязательно. Но на Западе, даже говоря о погоде, добавляют «It». Эта манера проникла и к нам: «Это был прекрасный день», «Он поступил так», «Я сделал эдак» – всё расписывается впустую. Оттого современный японский текст стал топорным и некрасивым. Нынешняя молодежь не читает «Повесть о Гэндзи» именно из-за опущенных подлежащих – а в этом-то и красота той прозы!

Но может, повзрослев, они всё же потянутся к восточной эстетике? Неужели им придется вовек удовлетворяться переводной литературой и американскими фильмами? Увы, беспокоиться нечего: к тому времени ориентализм уже вымрет. И тогда нам останется лишь смириться с участью обезьян.

* * *

Говорят, японцы умеют заимствовать достоинства других стран, чтобы восполнить свои недостатки. Впрочем, раньше мы имели дело с Китаем и Индией, а нынешний оппонент куда более своеобразен. Когда пассивная восточная культура сталкивается с натиском активной западной, не получится ли так, что в конце концов мы окажемся полностью завоеваны, без остатка утратив всё самобытное?

Допустим, я один упрусь и, сбежав в горную глушь, буду цепляться за восточные традиции. Но Япония – не Китай с его обширными просторами. В наших тесных краях материальная цивилизация проникает в самые отдаленные уголки: в мгновение ока прокладываются железные дороги и строятся фабрики. Пока вся страна не ассимилируется, этот поток не остановится.

Да и в личном общении с западными людьми мы постоянно чувствуем их подавляющее превосходство – они уверены в себе и бесцеремонны. Даже если мы считаем их невежественными и низшими, в спорах сдержанные японцы неизменно проигрывают – независимо от правоты. Хасэгава Нёдзэкан[71] как-то сказал: «Самые человечные лица – у китайцев, а у выходцев с Запада лица звериные». Бесспорно, при личной встрече их громовые голоса физически подавляют. Они не понимают нашего искусства безмолвного взаимопонимания – что тут поделаешь?

Недавно я спросил у одной гимназистки, которая живет по соседству: «Вы играете в теннис?» Она ответила: «Нет, родители не разрешают – говорят, от тенниса становишься слишком высокой». А вот другая история. У моего друга С. есть ребенок, который прекрасно успевает в школе, особенно в математике, но плохо знает английский. И ребенок, и родители переживают, наняли английскую гувернантку – но успеха нет. Я сказал С.: «Зачем так расстраиваться? Ваш ребенок – математический гений. Что полезнее в жизни: математика или языки? У чего больше применений? Ответ очевиден: у математики. Английский – не обязателен. Зачем ему разговорная практика? Он же не будет общаться с иностранцами каждый день, поэтому ясно, что он забудет всё, что выучил. А если он отправится за границу, то выучит язык сам, без усилий. Избавьтесь от гувернантки!»

Нынешние политики и педагоги, перекраивая все институты по западным лекалам – увеличивая часы английского в школах за счет японского и китайского и поощряя девушек заниматься спортом, как юноши, пытаются «сохранить наши прекрасные традиции и мораль». Это абсурд! Учиться создавать самолеты, радио и линкоры, но при этом «защищаться от радикальных идей» – наивно. Чиновники щеголяют во фраках и цилиндрах в праздники, восседают в креслах в канцеляриях – какое уж тут «сохранение традиций»? У них нет четкого плана: что сохранять, а что отвергнуть. Они действуют наобум, как ветер подует. Впрочем, как и большинство японцев. Мы все потерялись (я – не исключение). Плывем по течению, слепо подчиняясь духу времени. Одни кричат: «Иероглифы неудобны, надо избавиться от них!» – и предлагают перейти на ромадзи, но при этом не могут забыть красоту кандзи.

Мы – нация, разрывающаяся между прошлым и будущим, не способная ни отказаться от старого, ни полноценно принять новое.

* * *

Я часто задумываюсь: а действительно ли конституционная система и парламентаризм соответствуют японскому национальному характеру? Конституционализм – политика дискуссий, красноречия и демагогии. Однако, как я уже говорил, на Востоке чем значительнее человек, тем меньше он болтает. Не припомню, чтобы в древности среди великих государственных мужей были ораторы. В Японии те, кто мастерски владеет языком, обычно оказываются пустозвонами. После Реставрации Мэйдзи такие политики, как Окума Сигэнобу, Одзаки Юкио и Симада Сабуро[72], потерпели неудачу. Газеты клеймят грязные разборки в парламенте и порицают закулисные сделки партийных лидеров, но раз уж в депутаты пробиваются в основном невыносимые и вульгарные типы, исхода и ждать нельзя.

Напротив, закулисные переговоры как раз соответствуют японскому нраву. Серьезные намерения и здравые мысли рождаются лишь в тишине четырех с половиной татами, когда пять-шесть доверенных лиц неторопливо беседуют, склонившись друг к другу.

Я не призываю вернуться к монархическому деспотизму или феодализму, но неужели нельзя было создать новый строй, не подражая Западу, а более соответствующий нашему национальному характеру? Если бы западная культура не проникла к нам, разве Восток не развил бы свою особую политическую систему?

Допустим, мы не знали бы благ науки и не ведали о достижениях материальной цивилизации. Представить себе такой мир – не значит вообразить нечто ужасное. Без поездов и трамваев расстояния на земле не сократились бы так сильно. Примитивная медицина и гигиена избавили бы нас от проблемы перенаселения. Без массового производства и машинной индустрии наша одежда и утварь оставались бы тщательно изготовленными предметами ручной работы. Разве это не рай? Поскольку человеческое счастье остается неизменным, это едва ли можно назвать упадком цивилизации. Если бы не угроза западного завоевания и гибели страны, мы бы и сейчас прекрасно обходились без всего этого. Выходит, западные люди оказали нам медвежью услугу.

В конечном счете мы стоим перед выбором: либо упорно держаться восточных традиций, даже если это приведет к гибели, либо полностью ассимилироваться с западной цивилизацией. В этом смысле судьба восточных народов поистине проклята.

Всё, что я сказал, полно противоречий – и именно они причиняют мне страдания.

Предыдущая главаГлава 25 из 72Следующая глава