Ветер, ветер на всем божьем свете
Завивает ветер белый снежок!
Голос у шофера был громкий, но приятный. И горланил он с общего одобрения находившихся в автомобиле: полковника Кемаля, майора Хэммета, капитана Мак-Говерна, капитана Арвильяна, ну, и Булгаков тоже кивнул в знак согласия.
— Петь в дороге — это старинный обычай русских ямщиков, — объяснил полковник. — Своими песнями они распугивали волков и разбойников, и потому особенно ценились голоса противные, чтобы аж зубы ломило. И прежде мой друг Селифан вопил просто ужасно, но, благодаря неустанным упражнениям и урокам, которые он брал у лучших теноров мира, господин Надклетный заметно продвинулся в искусстве вокала. Потому, думаю, можно позволить ему спеть одну старинную песню. На пробу.
И шофёр старался. Драматический тенор, так определил голос господина Надклетного Булгаков. Мотор штабного «Кадиллака», казалось, подпевал шофёру, и результат был вполне приемлем.
До цели, лагеря для военнопленных, от Севастополя было двадцать пять верст, сорок минут, если не спешить, они же не спешат?
Не спешат. Время к полудню, майское солнышко уже греет, но ещё не печёт, ветерок ласково обдувает и веселит, а пуще веселит распитая перед поездкой бутылка бахчисарайского коньяка двадцатилетней выдержки, есть у русских такая традиция — посошок на дорожку, объяснил полковник Кемаль. Сам, впрочем, пить не стал — вера не велит. Никто не возражал, одно дело бутылка на пятерых, другое — на четверых. Люби свою веру, но уважай и чужую.
Держали они путь в лагерь для военнопленных со странным, немного загадочным названием «Шесток». То ли шестой номер, то ли отсылка к сверчкам. Дорога проходила вдоль берега моря, которое то появлялось слева по борту «Кадиллака», то исчезало, но всегда чувствовалось: оно — рядом. Поднимало настроение. И потому когда шофёр, Селифан Надклетный закончил пение, все в едином порыве попросили продолжение концерта.
Шофер ломаться не стал, и затянул:
Those evening bells! Those evening bells!
How many a tale their music tells
И все стали подпевать. Вышло премило.
В лагерь они ехали по делу. Американский, британский и французский военные инспектировали лагерь как представители Международного Красного Креста. Полковник Кемаль — в качестве спецпредставителя барона Врангеля. А он, Михаил Булгаков, представлял прессу. Кого представлял шофёр, оставалось неясно, но было очевидно, что он не прост, совсем не прост.
Лагерь показался внезапно, вдруг. Ряды полотняных палаток, выбеленных солнцем, плац, столы под навесом, прочие необходимые сооружения, но главное — окружен лагерь был колючей проволокой, но проволоки этой было две нитки — на высоте в аршин и полтора аршина. Ничего не стоило пролезть под неё. Запросто.
— Нет у нас лишней проволоки, — пояснил спецпредставитель. — Да и не нужна она. Больше для порядка, чтобы пленные знали границы дозволенного.
Британец поджал губы, глядя на него поджал губы и американец. Француз же, похоже, обрадовался: либерте, эгалите, фратарните.
Поднялся шлагбаум (только шлагбаум, никаких ворот), и «Кадиллак» плавно въехал на территорию. Как белый лебедь по реке.
Послышался звук горна. И все бегом-бегом выстроились на плацу. Повзводно.
К автомобилю подбежал человек в форме лейб-гвардии Гродиенского гусарского полка, но без знаков различия на погонах.
— Господин полковник, вверенный мне контингент на поверку построен. Списочный состав сто восемьдесят четыре человека, в наличии все, больных и отсутствующих нет. Комендант лагеря Львов.
— Хорошо, поручик, — почему полковник Кемаль произвел коменданта, человека в возрасте сорока, скорее, сорок пяти лет, в поручики, Булгаков не понял. Львов тоже не понял, но возражать не стал, поручик, так поручик.
Полковник ступил на землю лагеря. Плотно утрамбованную землю. Ступил, топнул левой ногою, проверяя на прочность. Мир не дрогнул.
— Присоединяйтесь, господа, присоединяйтесь. Здесь вполне безопасно, — сказал полковник.
Господа присоединились. Последним сошел Булгаков. Один лишь шофёр остался на месте, видом своим показывая, что ходить пешком — не для него. Он отогнал «Кадиллак» в тень цветущего каштана, райское место, и зачем ему плац? Раскрыл газету, и читает.
— Поручик, принимайте инспекцию. Эти господа — представители Красного Креста. По-русски говорят плохо, но всё понимают, если говорить медленно. Ознакомьте их с положением дел.
И новоявленный поручик начал знакомить:
— Лагерь для военнопленных организован три недели назад. Задача лагеря — создать пленным условия в духе принятой на Гаагской конференции седьмого года Конвенции о законах и обычаях сухопутной войны. Конечно, та конвенция касалась войны между государствами, а сейчас идет война гражданская, но разве это повод для отказа от гуманности?
Представители Красного Креста только покачали головами.
Они шли вдоль рядов военнопленных. С виду люди как люди. Умеренной худосочности, но откровенно голодающими назвать их трудно, скорее, напротив, имелись признаки того, что они набирают вес. На лицах — выражение если не довольства, то покоя. Умеренный румянец лежал на ланитах, глаза смотрели доверчиво и прямо. И, главное, все были в форме австрийских пехотинцев, форме незаношенной, сидевшей аккуратно — видно было, что выдавали ее со знанием дела, каждому свой размер.
— И потому мы стараемся, чтобы время пребывания в лагере военнопленных было использовано с максимальной пользой для помещенных сюда лиц, — бодро продолжил поручик. — Во-первых, они должны получать полноценное питание. Здесь, конечно, есть сложности, обусловленные военным временем, но, однако, пока мы справляемся. Основу рациона составляет известный суп Румфорда с добавлением черноморской рыбы, преимущественно кефали. Вторая задача — предупреждение болезней, вызванных скученностью. Для этого проводятся санитарные мероприятия, организованно банно-прачечная служба. В-третьих, каждый военнопленный используется на посильных работах…
— Здесь поподробнее, — с ужасным акцентом перебил поручика капитан Арвильян.
— Наш лагерь к лету должен будет принять до двух тысяч военнопленных. Поэтому проводится работы по расширению — обустраивается территория, строятся служебные помещения и так далее.
— Две тысячи?
— Это оптимальная величина, — пришел на помощь поручику полковник Кемаль. — При необходимости будут развернуты и другие лагеря.
— Э! — только и сказал капитан Арвильян по-французски.
— Продолжайте, поручик, — распорядился полковник.
— Досуг военнопленного — тоже важный момент. Чтение вслух произведений, составляющих сокровищницу мировой литературы, лекции научно-просветительского характера. Неграмотных — а их среди пленных примерно треть — обучаем чтению и письму.
— Кто обучает? Кто читает лекции? — недоверчиво спросил капитан Мак-Говерн на безупречном русском.
— Да сами военнопленные и обучают. Ланкастерская система. Среди пленных есть люди, закончившие реальное училище, даже гимназию. Они охотно делятся знаниями с теми, кому в плане образования повезло меньше.
Майор Хэммет внезапно шагнул к строю, строго спросил стоявшего паренька лет восемнадцати:
— Шалопы есть?
Паренек захлопал глазами — круглыми, поросячьими, почти без ресниц. Его подтолкнул сосед, и только тогда он гаркнул:
— Никак нет, ваше благородие, всем доволен!
Майор аж отшатнулся. Затем возмущенно сказал полковнику Кемалю:
— От него дует водка!
Полковник посмотрел на поручика.
— Точно так, господин майор, — ответил комендант лагеря. — Пахнет. Только не водкой, а горилкой. Шкалик в обед, шкалик на ужин. Это положенная норма.
— Вы давать водка пленный? — удивился американец.
— Пленный тоже человек, и человек уязвленный. Неволя, она переносится непросто, а принял шкалик — уже вроде и ничего. Шкалик и доброе слово — вот наш инструмент.
— Но… Дисциплина страдать?
— Главное, чтобы человек не страдать! Да и что русскому человеку шкалик перед обедом? Только-только чуть ободриться, примириться с действительностью. Скажу даже, что умеренное употребление хлебного вина, или вот горилки только укрепляет дисциплину.
— Как это есть может?
— Россия — не Америка. Русский мужик живёт миром. В смысле — обществом. У нас как? У нас по-военному, ведь военнопленные же. Восемь человек составляют отделение, по сути — семью солдата, товарищество. Они живут в одной палатке, работают вместе. Самый авторитетный пленный назначается ефрейтором. Три палатки — взвод, опять же с командиром из контингента. Три взвода — рота. Всё ясно, всё понятно. Если военнопленный допускает дисциплинарное нарушение, водочной порции лишается на первый раз всё отделение, на второй — взвод, на третий — рота. На день, на два, на три, в зависимости от проступка. Уверяю вас, нарушения среди нашего контингента чрезвычайно редки. Это первое.
— А есть и второе? — поинтересовался американец.
— Еще как есть, господин майор! Пленные — это в основном насильно мобилизованные крестьяне. Видели бы вы, в каком состоянии они попадают в лагерь! Оборванные, вшивые, голодные, потерявшие нравственные ориентиры. Бога нет, значит, всё дозволено — таков лозунг красных. Но воспитанные в православной вере тому в душе противятся. И вот они попадают в плен. Здесь с ними обращаются, как с христианами. Не унижают, тем более, не наказывают телесно. Кормим так, как в Красной Армии никогда не кормили. Обмундировали, как в Красной Армии и не снилось. Баня, опять же, еженедельно. Посильный и разумный труд. И — горилка, да. Некоторые представляют — не сочтите за богохульство, — что они попали в рай. Вы видели заграждение? Символическое. Никто в здравом уме отсюда не убежит, да и куда бежать? Тут поблизости татарские селения, поймают и продадут в рабство.
— В рабство? — недоверчиво переспросил американец. — В Крыму есть рабство?
— В Крыму рабства нет, но за морем кое-где имеется. Контрабандисты за здорового пленного платят недурно.
— Сколько?
— Точно не скажу, — ушёл от ответа поручик. — Так ведь пленный бесплатный, что не дай — всё барыш. Господин полковник, — обратился он к Камалю, — по расписанию сейчас им работать положено. Контингенту, — слово «контингент» комендант лагеря произносил с удовольствием, как пароль, дающий доступ к великим тайнам.
— Если положено, тогда пусть работают.
Комендант дал команду, ротные и взводные ее повторили, и через минуту плац опустел.
— А теперь прошу к столу, — сказал Львов.
Они прошли под навес, где за отдельным столом уже ждал лагерный обед: бутылка белоголовки, бутылка шустовского коньяка, домашние грибки, форшмак из селедки, украинский борщ с говядиной, курицу с рисом и черносливом, и компот из сушеных яблок.
— Не будете же вы утверждать, что так едят военнопленные? — спросил капитан Мак- Говерн.
— Не буду, конечно. Мы не обкрадываем контингент, как можно.
— Откуда же коньяк, и всё прочее?
— Из личных запасов, — отрезал комендант лагеря.
На это британец совершенно не нашелся, что отвечать, и все приступили к трапезе. Включая шофера Селифана, который покинул автомобиль, и сидел с видом значительным и серьёзным, возможно, потому, что коньяку не пил. Только смотрел.
По окончании трапезы комендант препроводил их на полянку, где в сени дерев организовал место отдыха — с полдюжины шезлонгов.
— Наш контингент после обеда непременно отдыхает, сорок минут, это рекомендация лучших крымских медиков, — объяснил он свою заботливость.
Отдохнули.
Сквозь дрёму Булгаков слышал переговоры полковника Кемаля с иностранцами. Полковник просил Красный Крест переговорить с большевиками насчет обмена военнопленными, согласятся, нет? Ну, и поучаствовать в материальном обеспечении пленных, поскольку большевики на попавших в плен красноармейцев откровенно плюют и оплачивать их содержание не собираются. А он, полковник, уверен, что к осени число пленных станет пятизначным, возможно даже, шестизначным, Крым столько не прокормит.
Разговор шел то на французском, то на английском, то почему-то на немецком языке, чему Булгаков очень удивлялся — откуда здесь немцы?
Но, очевидно, то был сон. Потому что проснулся он, когда солнце уже клонилось к закату, и никого рядом с ним не было. Последнее, что помнилось из сна — это будто рядом сидел Антон Павлович, и они беседовали о принципах современной драматургии, но вдруг ни с того, ни с сего Чехов заявил, что и полковник Кемаль, и шофер Селифан — люди совсем не те, кем кажутся. А уж их патрон, барон Магель и вовсе феномен особый. Сказал, и тут Булгаков проснулся.
Он прошелся по лагерю, разминая затекшие ноги. «Кадиллак» по-прежнему стоял в тени дерева, значит, судьба Фирса ему не грозит.
Ага, контингент закончил трудиться, и теперь ужинал. Он понаблюдал ритуал раздачи горилки, каждому отмерялся законный шкалик, и никто не ушел обиженным, видно, нарушителей дисциплины сегодня не было.
Помимо водки — нет, горилки, Булгаков даже издалека услышал сивушные нотки, — военнопленным дали по миске овсяной каши с кусочками сала. Не курица с черносливом, но контингент не возражал, и даже выражал полное довольство жизнью. Каждый, уходя, брал ещё ломоть хлеба, щедро посыпанный солью. Чем не рай?
Михаил Афанасьевич подошел к коменданту:
— Господин поручик, с кем бы из военнопленных мне побеседовать? Для очерка в газету.
— Да берите любого. Вот хоть Подгаец, — он цапнул за плечо проходившего мимо высоченного парня лет двадцати пяти. Уже не мальчик, но муж.
— Иван, это господин корреспондент, хочет с тобой поговорить. Не ври, не бойся, не проси, рассказывай, как есть.
— Слушаюсь, господин комендант!
И они побеседовали. Шкалик раскрепостил рядового Подгайца, речь его текла вольно и свободно, Булгаков только успевал записывать. Наконец, он отпустил пленного — в его отделении сегодня ефрейтор читал «Записки о Шерлоке Холмсе», и Подгаец не хотел пропустить ни слова. Очень уж оно интересно.
Тут и полковник с иностранцами прошествовали мимо, их сопровождал комендант, давая последние разъяснения. Значит, пора собираться.
Они и собрались около автомобиля. Отсутствовал один Селифан.
— Это он культурный уровень контингента поднимает, — усмехаясь, сказал полковник. — Имеется у него такая страстишка — хоровое пение.
И в самом деле, из противоположного конца лагеря доносилось:
Славное море, священный Байкал…
— Вот-вот, — удовлетворенно сказал полковник. — Подождем буквально минуту.
И точно: через минуту Селифан уже занял свое место. А хор гремел и ширился, подпевали новые и новые отделения, взводы и роты
Славен корабль, омулёвая бочка!
Когда они выезжали из ворот, пел уже весь лагерь:
Эй, баргузин, пошевеливай вал
Молодцу плыть недалечко
— Не слишком ли ты их зарядил? — спросил полковник шофёра.
— В самый раз, Мустафа. Полчасика попоют, и уснут спокойным сном до самой побудки. Как говорится, Wo man singt, da leg' dich sicher nieder, böse Leute haben keine Lieder!
Они ехали уже в сумерках, а до них издали всё долетало:
Шёл я и в ночь, и средь белого дня
Близ городов озирался я зорко
Хлебом кормили крестьянки меня
Парни снабжали махоркой…
Заметка, опубликованная на следующий день в газете «Юг России»
— Он, значит, летит, а командир кричит «Не трусить, не по нашу душу». И вправду, он бомбы не бросал, и не стрелял. Пролетел, крылышками помахал, а выбросил бумагу. На покурить, сказал командир. Много-много листиков, в хорошую такую мужицкую ладонь. Богато живут беляки, подумал я тогда. Ну, и кинулись мы те листики подбирать, с бумагой у нас, как и с остальным, — нету. Подтереться и лопухом можно, да и подтираться особо не с чего, третий день не жрамши, с чего тут подтираться, а покурить хочется. Но не много-то досталось. Бросал он свысока, ветром разнесло, на позицию нашу чуть упало. Мне три листка и досталось. Два командир забрал, ему нужнее, а мне один листок и остался. Да ничего, у меня и махорка давно кончилась. Ладно. А листок нечистый, на листке большими такими буквами написано: БЕГИ! Я грамоту малость знаю, прочитал. Написано, и написано. Беги? Куда бежать?
— Никуда, — сказал командир. — Артиллеристам бегать не положено! Чай, не пехота.
И в самом деле, я ж при артиллерии. Не настоящий артиллерист, а как бы. Главное — нам до врага далеко, верст пять. Ну, и врагу до нас тоже далеко, те же пять верст. Мы их не видим, они нас. Называется по-военному «закрытая позиция». Стреляем как прикажут. Позади нас в полуверсте церковка, на колоколенке человек, наблюдатель, он сверху смотрит, и говорит, где, стало быть, белые. Не, не по телефону, у нас телефонов нет. То есть аппарат-то есть, но один. А проводов нет совсем. Он пацаненка посылает, с бумажкой, в которой квадрат указан. Вот по тому квадрату и идет стрельба. Наша полубатарея по разу выстрелит, два шестидюймовых орудия, выстрелит, и мы ждем, пока пацаненок обернется, правильно стреляем, или нет. Как-то так, значит. Наугад стрелять нельзя, мало снарядов, а каждый снаряд — пуда в три, не напасёшься, стрелять.
Но пока не стреляем. Некуда. Не видно врага с колокольни. Ждём.
И тут началось. Мы не стреляем, а по нам стреляют. Издалека. Не сказать, чтобы аккурат по нам, но раз недолет, раз перелет, влево, вправо, а потом и по нам попадает. Если много снарядов, отчего ж и не попасть? Вот и попали. А потом ещё.
Вдруг — стихло всё. Поначалу думаю — оглох совсем, но нет, не совсем. Просто стрелять перестали. Оглядываемся, считаем, есть кто живой? Есть, есть. Главное, орудия целы. Ну, почти. И командир живой. Приказывает изготовиться к ведению огня. Он из старорежимных, командир, бывший поручик, в простоте слова не скажет.
Начали, стало быть, готовиться.
И тут опять аэропланы. Разные. Одни поменьше, вроде того, что листки разбрасывал, а другие побольше. Те низко летят, прямо на нас, и не просто летят, а из пулеметов стреляют. Ррраз — над нами пролетели, и на второй круг, и на третий. А потом назад полетели. Достреливать тех, кто впереди нас. Громкое дело — война. Стрельба, моторы ревут, в небе и на земле… Люди кричат. Лошади тоже кричат. А потом умирают.
Я, стало быть, лежу. Не пойму, живой или мёртвый. Да и не хочу понимать. Вроде бы ничего совсем не делал, а сил — никаких. Потом — уснул. Хотите верьте, хотите нет. Я бы и сам не поверил, но — уснул. Проснулся — меня в бок ногой пинают. Не сильно, а только чтобы проснулся.
Я и проснулся. Надо мной двое стоят. Вижу, в форме они, и форма, хорошая, неистрепанная. Должно быть, белые, подумал.
Один и спрашивает: в плен пойдёшь, или умрёшь за советскую власть?
Думал я недолго. В плен, говорю. Ну, тогда поднимайся, пойдешь в дружной колонне.
Я встал, и понял — обосрался. Стыдно стало. Что в плен — не стыдно, а что обосрался — стыдно.
— Первый бой, что ли? — спросил меня беляк. Ага, говорю, первый. Ну, это с любым случиться может, главное — живой, утешил он.
И я утешился.