Рассвет заставал «Кон-Тики Второго» – или «Полунаутилус», как его иногда в шутку называли – в состоянии тихого, самодостаточного существования. Он не просто стоял на воде; он жил на ней своей особой, техно-поэтической жизнью. Двенадцать метров легкого, но упрямого композита, два стройных белоснежных корпуса-баллона соединенные широкой платформой, – он походил не на судно, а на гигантского морского козодоя, присевшего отдохнуть на волнах.
Его главной гордостью была невидимая с первого взгляда автономность. Пока большая часть команды спала, катамаран трудился. Двусторонние солнечные панели, плавно изгибавшиеся над палубой, как чешуя фантастической рыбы, уже ловили не только первые прямые лучи, но и отраженный от воды свет – хитрая уловка Иштвана, который вечно твердил, что океан должен работать на них, а не они на океан. Тихое жужжание, похожее на песню огромной цикады, исходило от ветрогенератора на стальной мачте – даже ночной бриз он умудрялся превращать в драгоценные ватты.
– Смотри-ка, наш щегол опять зарядился на треть, – будил иногда всех Иштван, тыча пальцем в показатели на планшете. – Пока мы храпели, он трудился. Настоящий венгерский трудяга, только без усов и паприки.
Электрическая силовая установка была сердцем этого хозяйства – тихим, мощным и капризным, как диковинный зверь. Александр и Бьорн относились к ней с почти религиозным трепетом, ежеутренне проверяя «пульс» и «давление». А Паоло утверждал, что слышит, как она мурлычет на малых оборотах.
– Если она когда-нибудь запоёт арию, я не удивлюсь, – шутил он. – Итальянские инженеры, наверное, приложили руку.
Главным же фокусом, делавшим этот катамаран непохожим ни на что, была та самая сферическая кабина между корпусами. В обычном режиме – это уютная, круглая рубка с иллюминаторами. Но по команде она отщёлкивалась от рамы, становясь самостоятельным батискафом. Иштван, показывая чертежи, размахивал руками:
– Представьте! Прямо посреди океана мы можем нырнуть всем скопом! Как горошины в стручке! Никаких отдельных водолазов, всё цивильно, с кондиционером и видами!
Вместимость в восемь-десять человек делала судно не тесным, но и не пустым – оно было ровно такого размера, чтобы чувствовать себя маленьким плавучим миром, где у каждого есть свой угол, но нельзя спрятаться от всех. Всё здесь было продумано для долгого плавания: опреснители, высасывающие питьевую воду из морской, холодильники, работающие от накопленных за день солнечных ватт, и даже крошечная оранжерея для зелени, за которой ревностно ухаживала Анна Мари, а Лилу радостно мешала ей, как могла.
Когда же ветер наполнял широкий, компьютером управляемый парус, катамаран преображался. Он переставал быть эдакой умной, самодостаточной глыбой и становился существом стихии – легким, стремительным, почти летящим. В такие моменты даже вечно скептичный Бьорн смягчался.
– Ладно, – говорил он, глядя на бегущую по воде тень паруса. – Для коробки с розетками он держится довольно бодро.
Это было их ковчегом, их лабораторией, их домом и их загадкой. И как всякий настоящий дом, он хранил не только их мечты и запасы, но и тайны, о которых они пока даже не подозревали.
Солнце в Атлантике, вдали от испанских курортов, было другим – не слепяще-золотым, а жидким и белесым, выжигающим последние краски из выцветшей лазури неба и воды. Катамаран застыл в зоне полного штиля, словно муха в гигантской капле янтаря. Океан превратился в плоское, душное зеркало, в котором отражалось лишь безжалостное марево. Воздух не колыхался, паруса беспомощно обвисли, и даже чайки, эти вечные попрошайки портов, покинули их, не находя здесь ни ветра, ни добычи. Казалось, сам мир затаил дыхание, замер в тягостном ожидании, и только легкая, едва заметная зыбь, бежавшая от носа катамарана, напоминала, что они не приклеены к стеклу гигантского аквариума.
Безделье и духота действовали на нервы куда сильнее, чем любой шторм. Все расползлись по углам, пытаясь спастись от зноя и тягостных мыслей. Паоло, сняв майку и обнажив загорелый торс, с видом заправского механика копался в моторе, время от времени что-то бормоча на своем певучем итальянском. Пот стекал у него по спине ручьями. Иштван уткнулся в экран ноутбука, но взгляд его был пуст и устремлен куда-то в бесконечность, за пределы пикселей и схем; после распоряжений, которые он выдал Паоло, он не работал. Просто прятался в цифровом мире от давящей реальности. Анна Мари, красная как редис, сидела в тени рубки, прижав к груди Лилу, и старалась дышать ровно, хотя каждую секунду готова была отдать королевство за глоток свежего воздуха и крупицу уверенности в завтрашнем дне. Мартышка, чувствуя беспокойство своей хозяйки или ещё что-то, тихо поскуливала, уткнувшись мохнатой мордочкой в её шею.
Таня пыталась читать медицинский справочник, но слова расплывались перед глазами. Она поймала себя на том, что уже пятый раз перечитывает один и тот же абзац о симптомах морской болезни, и с досадой швырнула книгу на сиденье. Её взгляд упал на Самиру. Та, откинувшись на подушки, с закрытыми глазами и наушниками в ушах, делала вид, что спит, но идеально подведенные стрелки глаз подрагивали. Притворство было столь же прозрачным, сколь и бесполезным. Напряжение висело в воздухе, густое, как бульон, и его не могли развеять ни шутки Паоло, ни попытки Сашуры сохранить видимость порядка.
Александр, стоя у штурвала, уже который час бесполезного, листал на планшете архивные фотографии, присланные Юнгзе. На экране сменяли друг друга улыбающиеся, загорелые лица Тура Хейердала и его команды на утлом бальсовом плоту. «Кон-Тики» с его ладонью-носом и квадратным парусом казался игрушечным на фоне атлантических просторов, но отчаянная решимость в глазах этих шестерых мужчин была ощутима даже через десятилетия. Эта историческая авантюра, такая далекая и книжная, сейчас казалась ему невероятно близкой и понятной. Он ловил себя на мысли, что завидует той ясности цели и простоте задач – доплыть и доказать. Никаких трупов в воде, никаких полицейских допросов с пристрастием, таинственных ночных преследователей, намеков и подозрений. Только океан, плот и великая гипотеза.
Бьорн, сидевший на корме спиной ко всем и смотрящий на неподвижный, как расплавленное олово, горизонт, наблюдал за его занятием искоса. Вид сосредоточенного лица русского, погруженного в наследие его великого деда, вызывал в норвежце знакомую, едкую смесь раздражения и чего-то похожего на ревность. Это было похоже на то, как если бы чужой человек с упоением листал твой старый семейный альбом, делая вид, что знает и понимает в нём всё до мелочей. Бьорн отвернулся, глядя на воду, пытаясь найти в её гнетущем спокойствии хоть какой-то ответ, и вдруг его отбросило в прошлое, в прохладные, полутемные, наполненные эхом шагов залы музея «Кон-Тики» в Осло.
…Он – мальчик лет десяти, с восторгом и робостью прижимается лбом к холодному, идеально чистому стеклу витрины, за которым стоит тот самый плот. Бальсовые бревна, темные от времени и воды, казались ему тогда стволами сказочных деревьев. Парус, прожженный солнцем и пропахший ветрами, бамбуковая хижина, похожая на шалаш Робинзона – все это было настоящее, дышащее морем, солью и приключением, пахнущее так, как не пахнет ни одна книга. За его спиной шепчутся какие-то дамы, и он улавливает обрывок фразы: «Смотри, внук самого Хейердала! Наверное, тоже великим путешественником будет, яблочко от яблоньки…» Он слышит эти слова и чувствует не гордость, а тяжелый, невидимый груз, давящий на плечи, груз, который с годами только становился тяжелее. Ему казалось, что улыбающееся, решительное лицо деда с огромной фотографии на стене смотрит прямо на него с немым и очень строгим вопросом: «А ты-то что сможешь?»
Потом был обеденный стол дома, пахнущий полированной древесиной и жареным мясом. Его отец, прагматичный и успешный бизнесмен, откладывает газету с биржевыми сводками. «Тур был великим мечтателем, Бьорн, – говорит он, точно отмеряя слова, будто взвешивая их на невидимых весах. – Он открыл миру глаза на многие вещи. Но одними мечтами сыт не будешь. Они не платят по счетам. Хватит жить в тени этого плота. Мир изменился. Пора становиться собой, а не тенью знаменитого предка».
«Становиться собой… – мысленно усмехнулся Бьорн, глядя на свои сильные, но сейчас такие беспомощные руки. – А кто я, в конце концов? Внук? Ученый? Или просто заложник знаменитой фамилии, который вечно будет пытаться доказать всему миру и самому себе, что он чего-то стоит сам по себе, без этой вечной приставки ”внук“?»
– Нашёл что-то интересное в тех пыльных архивах, Кэп? – не выдержав, бросил он через плечо, и его голос прозвучал резче, чем он хотел. – Или просто любуешься на героев, которым не нужно было разбираться в паутине взаимных подозрений?
Александр вздрогнул, оторвавшись от экрана, и медленно повернулся. Он видел напряжение в спине норвежца и понимал, откуда растут корни этой колкости.
– Просто сравниваю, Бьорн, – ответил он спокойно, намеренно избегая ответной резкости. – У них были бревна, веревки и небо над головой. А у нас – композитные материалы, спутниковая связь и эта чертова кабина-батискаф. А проблемы, если вдуматься, те же – стихия, внутренние сомнения и необходимость доверять друг другу, даже когда кажется, что все кругом идиоты или предатели.
– Доверять? – Бьорн язвительно хмыкнул, наконец, поворачиваясь к нему. Его лицо было непроницаемым. – После всего, что случилось? Очень вовремя ты вспомнил про доверие. Мой дед доверял океану, он уважал его мощь, но всегда, слышишь, всегда был готов к худшему. И к подлости людской, кстати, тоже. Он никогда не был сентиментальным романтиком, каким его пытаются представить.
– А кто здесь говорит о сентиментальности? – так же спокойно парировал Александр, откладывая планшет. – Я говорю о фактах и логике. Твой дед, если уж на то пошло, взял в команду «Кон-Тики» людей, которых едва знал, и прошел с ними пол океана. Потому что верил в общую идею сильнее, чем в возможные риски. Мы, выходит, в какой-то мере невольно повторили его опыт. Только наш ультрасовременный «Кон-Тики Второй» оказался с душком и, возможно ещё каким-то сюрпризом в будущем.
– Пожалуйста, не сравнивай этот карнавальный суперплот – нашу плавучую дискотеку, с «Кон-Тики», – резко, почти с ненавистью, парировал Бьорн, вставая во весь свой немалый рост. Его раздражала эта легкость, с какой русский оперировал наследием его семьи, его крови. – Они шли на смерть, в прямом смысле, ради науки, ради доказательства своей правоты. А мы… мы играем в исследователей, устроили себе круиз с трупом в качестве незваного попутчика и контрабандой в трюме, и ты мне сейчас рассказываешь пафосные речи про доверие и общие идеи. Выглядит это, знаешь ли, довольно комично.
– А разве мы не ради науки здесь? – в разговор неожиданно вступила Таня, выходя из тени рубки. Её лицо было серьезно и неподвижно, а голос тих, но от этого еще более слышен в звенящей тишине, повисшей после эмоционального взрыва Бьорна. – Разве не ты, Бьорн, дневал и ночевал у своих гидроакустических зондов, требуя идеальной калибровки? Разве не ты с пеной у рта доказывал нам всем ещё на Кипре, что лично зафиксировать волну-убийцу – это значит перевернуть все современные представления об океанологии? Или твоя драгоценная наука кончается ровно там, где начинаются бытовые склоки и подозрения, словно в дешевом телесериале?
Бьорн замер, сраженный её прямотой. Он привык, что Таня держится в тени, предпочитая наблюдать, и её внезапная, точная и беспощадная атака застала его врасплох. Он даже отступил на шаг, будто от физического толчка.
– Моя наука, – начал он, запинаясь, – требует ясной головы и чистоты эксперимента. А у нас тут, прости, какой-то бесконечный детектив с продолжением, где каждый может оказаться злодеем с камнем за пазухой. Не самое подходящее окружение для серьезных открытий.
– Эксперимент продолжается, Бьорн, – твердо, глядя на него прямо, сказал Александр. – И этот детектив, хотим мы того или нет, стал его неотъемлемой частью. Не самой приятной, я с тобой полностью согласен. Но отступать сейчас – значит похоронить все, ради чего мы затеяли эту экспедицию. И признать, что эти… кто бы там ни стоял за всем этим, оказался сильнее. Сильнее нас, сильнее нашей науки, сильнее памяти о твоем деде и его деле.
Он посмотрел Бьорну прямо в глаза. Вызов был брошен. Но это был не вызов соперника, а, скорее, вызов соратнику, заблудившемуся в лабиринте собственных сомнений и амбиций.
***
Наступила ночь, такая же душная и безветренная, как и день. Штиль, казалось, был вечным и не собирался отступать. Воздух стал густым и сладковатым, им было тяжело дышать. Александр и Бьорн несли первую вахту у бесполезного штурвала. Молчание между ними было густым и тягучим, как смола, но теперь в нем не было прежней враждебности – лишь усталое ожидание и тяжесть невысказанного.
Луна, бледная и размытая в мареве, висела в небе, словно выцветшая заплатка на черном бархате ночи. Её призрачный свет не отражался в черной, маслянистой глади океана, а будто впитывался ею, не оставляя и следа, тонул в этой бездонной темноте. Было слышно, как поскрипывает такелаж, словно судно постанывало во сне, как кто-то из команды ворочается на своем матрасе, и как надрывно, словно плача, трещит где-то вдали одинокий дельфин. Этот звук, такой живой и тоскливый, лишь подчеркивал мертвенную неподвижность мира вокруг.
Бьорн, облокотившись на леер, вдруг заговорил. Он не глядел на Александра, обращаясь скорее к ночи, к луне, к этому безмолвному океану, чем к нему.
– Вы все думаете, что у меня с пеленок в крови знание океана. Что я с молоком матери впитал какую-то родовую мудрость Хейердалов и бесстрашие викингов. – Он горько, беззвучно усмехнулся, и его профиль в лунном свете казался высеченным из камня. – А я… я его боюсь. Не так, конечно, как она, – он коротким кивком указал в сторону каюты, где спала Анна Мари. – Не до тошноты и головокружения. Я боюсь его уважительно. Как шахматист боится гроссмейстера, как альпинист – отвесной стены. Это здоровый страх, он обостряет чувства. Но это не знание. Это… инстинкт самосохранения, не более. А инстинкта мало для великих дел. Нужны еще стальные нервы и абсолютно ясная, холодная голова. Как у него была. А у меня… – он замолчал, подбирая слова, глядя в темную воду, в которой не было ни единой вспышки жизни. – У меня в голове вечный, изматывающий спор. Один голос, громкий и настойчивый, твердит: «Ты должен быть достойным, ты должен повторить, ты должен доказать, что кровь не водица». А другой, тихий и ядовитый, шепчет: «Ты – не он. Ты никогда им не будешь. Хватит жить в чужой, хоть и великой, тени. Ты всего лишь Бьорн, и твой удел – мелкие и заурядные находки в науке, а не великие открытия и подвиги».
Александр слушал, не перебивая, прислонившись к штурвалу. Впервые за все время плавания Бьорн был абсолютно искренен, сбросив с себя защитную броню сарказма, высокомерия и вечной неудовлетворенности. В его словах слышалась не детская обида, а взрослая, выстраданная боль человека, оказавшегося заложником собственного происхождения.
– Знаешь, мне кажется, твой дед как раз и был тем, кто не боялся быть собой, – тихо, почти задумчиво сказал Александр. – Даже если это значило плыть на утлом плоту через океан, когда все вокруг, включая маститых ученых, крутили пальцем у виска и предрекали верную гибель. Он был самим собой, а не тем, кем его хотели видеть. Мы ведь не для того затеяли эту авантюру, чтобы стать его бледными клонами, дешевой пародией на «Кон-Тики». Мы здесь, чтобы найти свою собственную волну. И, как выяснилось, свою собственную, не всегда приятную правду. Даже если она оказывается грязной, опасной и пахнет не океанской солью, а чьей-то смертью и предательством.
– Свою волну? – Бьорн скептически хмыкнул, но в его тоне уже не было прежней едкой злобы, лишь усталая обреченность. – Красивая теория, Капитан Очевидность. Похоже на лозунг для туристического проспекта. Но на практике выходит, что мы просто бежим от одних проблем, которые плавают между баллонами, прямиком к другим, гораздо более крупным, которые, не ровен час, могут смыть нас в небытие. Выходит не самое удачное плавание, согласись.
– А разве «Кон-Тики» не бежал от скептиков и академических догм прямо в объятия штормов, гигантских акул и водяных смерчей? – мягко парировал Александр. – Разве это не одно и то же, если разобраться? Просто масштаб другой и декорации поменялись. Мы просто плывем. Как можем. Куда можем. И, возможно, тащим за собой, как гирю на ноге, груз чьих-то проклятых секретов. Но мы плывем. Вместе. И пока мы вместе, у нас есть шанс.
Впервые за долгое время Бьорн не нашелся, что возразить. Он просто молча смотрел на воду, и в его молчании было не поражение, а глубокая, напряженная работа мысли. Он словно примерял на себя эти новые, непривычные идеи – быть не тенью, а собой, искать свою волну, а не чужую.
И тогда, будто в ответ на это молчаливое перемирие, случилось чудо. Сначала это был едва заметный румянец на востоке, робкая попытка размыть угольную тушь ночи. Потом легчайшая, почти призрачная рябь, словно от дыхания невидимого исполина, пробежала по воде, нарушив мертвую, зеркальную гладь. Паруса слабо, еле слышно вздохнули, шевельнулись их тени на палубе. И наконец, они ощутили его – воздух сдвинулся с места, принося с собой долгожданную, прохладную, соленую струю долгожданного ветра. Он был еще слаб, этот ветер, но он был ЖИВЫМ.
– Ветер, – коротко, как пароль, бросил Александр, и его рука сама легла на штурвал, пальцы с привычной уверенностью обхватили рукоятки.
Бьорн поднял голову, вдыхая полной грудью этот первый, драгоценный глоток свободы. Он не сказал ни слова, не бросил колкости, но встал рядом, и его поза, его готовность действовать говорили сами за себя – перемирие было принято. Он был готов работать. Вместе.
Они вдвоем, молча и слаженно, принялись выбирать слабину шкотов, их движения, еще неуклюжие и скованные после долгого вынужденного застоя, постепенно нащупывали потерянный ритм, обретали прежнюю уверенность. Катамаран, с тихим, обнадеживающим скрипом, словно просыпаясь от тяжелого сна, медленно и величаво начал разворачиваться, подставляя свой белый, уже расправленный парус – набирающему силу дыханию Атлантики.
Когда первые уверенные порывы наполнили парус, и судно дрогнуло, а затем плавно, неотвратимо сдвинулось с мертвой точки, Бьорн остался один на носу, вглядываясь в наступающее утро. Он достал из внутреннего кармана своего спасательного жилета потрепанную, заламинированную фотографию. На ней Тур Хейердал, молодой, с обветренным лицом и ясными глазами, стоял на палубе «Кон-Тики», залитый солнцем, и смотрел куда-то вперед, за горизонт, в свое будущее.
Впервые Бьорн смотрел на улыбающееся лицо деда не с гнетущим чувством вины и не с тяжким грузом чужих ожиданий, а с тихой, ещё неуверенной, но настоящей, зарождающейся надеждой. Может, и он, Бьорн, имеет право на свою собственную, пусть и не такую великую, но свою одиссею. И первый шаг в ней был сделан не в порту, а здесь, в сердце океана, под шорох набегающей волны и скрип возрождающегося к жизни судна.